И в самом деле, в его глазах все люди были всего лишь неосторожными детьми, приносящими друг другу (и каждый себе самому!) одни лишь несчастья и разочарования. Все находятся в замкнутом кругу какой-то вечной комедии, лишенной какого бы то ни было изящества и, как правило, кончающейся довольно плохо. Поэтому все люди нуждаются в милосердии и оправдании, и к большинству их поступков следовало, по его мнению, относиться снисходительно.
Только видя жестокость, “папа” терял свое игривое добродушие. К проявлениям злобы он относился с омерзением. Его веселые голубые глаза тускнели, когда узнавал он о жестоком поступке.
– Злое животное? Но что это вообще такое – злое животное? – размышлял он вслух. – Ведь ни одно животное не бывает злым. Ни одно животное не способно быть злым. Животные вообще еще не открыли, что есть зло. Зло – это наша монополия. Зло – это мы, венец творения. Так, быть может, мы вкусили там, в райском саду, не то яблоко? Быть может, там, между Древом жизни и Древом познания, расцвело еще одно ядовитое дерево, о котором не написано в Торе, – Древо зла? Неужели мы вкусили именно его плоды? Хитрый змей обманул Еву, пообещал ей, что вот оно, Древо познания, но привел-то ее прямиком к дереву зла. Если бы мы и вправду вкусили только от деревьев жизни и знания, то, возможно, вообще не были бы изгнаны из рая?
И тут глаза его вновь начинали искриться игривым весельем, и он продолжал неспешно, четко и ясно формулируя на своем образном идише то, что Жан-Поль Сартр сформулирует позже:
– Но что есть ад? Что есть рай? Ведь все это только внутри нас. В нашем доме. И ад, и рай можно найти в каждой комнате. За любой дверью. Под каждым семейным одеялом. Это так: чуть-чуть злости – и человек человеку ад. Немного милосердия, немного щедрости – и человек человеку рай… Немного милосердия и щедрости, сказал я, но не сказал слово “любовь”. Во всеобъемлющую любовь я не очень-то верю. Любовь всех ко всем – это, возможно, мы оставим Иисусу, ибо такая любовь – вообще нечто совершенно иное. Это совсем не похоже на щедрость и вовсе не похоже на милосердие. Напротив, любовь – это странная смесь полных противоположностей, смесь самого эгоистичного эгоизма с абсолютной преданностью и самоотверженностью. Парадокс! Кроме того, о любви весь мир говорит дни напролет: любовь, любовь… Но любовь не выбирают, любовью заражаются, она охватывает тебя, как болезнь, как несчастье. А что же все-таки выбирают? Между чем и чем люди все-таки обязаны выбирать чуть ли не ежесекундно? Либо великодушие – либо злодейство. Это и любой малый ребенок уже знает, и тем не менее зло не исчезает. Как это можно объяснить? Все это, видимо, пришло к нам от того яблока, что съели мы, – это было отравленное яблоко.
22
Город Ровно – важный железнодорожный узел – вырос среди дворцов и парков, окруженных озерами. Все это принадлежало семейству князей Любомирских. Река Устье (по-украински Устя) пересекала Ровно с юга на север. Между этой речкой и болотом возвышалась городская крепость. Еще в начале прошлого века сохранялось там прекрасное озеро, по которому плавали лебеди. На фоне ровненского неба вырисовывались силуэты крепости, дворца Любомирских, Успенской церкви, Воскресенского собора и нескольких костелов. Около шестидесяти тысяч человек жило в городе накануне Первой мировой войны, в большинстве – евреи, остальные – украинцы, поляки, русские, немного чехов, немного немцев. Еще несколько тысяч евреев жили в близлежащих местечках и селах, рассеянных по округе среди фруктовых садов, огородов, зеленых лугов и пастбищ, среди полей пшеницы и ржи, над которыми гулял ветер, рисуя легкую зыбь на их колышущихся просторах. Гудки паровозов время от времени разрывали тишину полей. А иногда можно было слышать пение украинских крестьянок, доносившееся из садов. Издалека это пение походило на рыдание.
Насколько хватало глаз, раскинулись бескрайние просторы – равнины, среди которых там и сям волнами поднимались мягкие очертания холмов, меж ними реки, ручьи да темные пятна болот и лесных массивов.
В самом городе было три-четыре “европейские” улицы, где в немногочисленных домах с нарядными фасадами в неоклассическом стиле проживали семейства из среднего класса. Как правило, это были двухэтажные особняки с балконами, украшенными металлическими оградками. Маленькие магазинчики занимали нижние этажи, а на верхних жили их владельцы. Но большинство боковых улиц, примыкающих к центральным, были немощеными, с непролазной грязью зимой и клубящейся пылью летом. Вдоль некоторых улиц кое-где были проложены шаткие деревянные тротуары. Стоило свернуть с центральной улицы на одну из боковых, как тебя сразу же окружали низкие домишки, грубо сработанные, с толстыми стенами и покатыми крышами, с огородами, а также множество прочих строений – плохоньких, покосившихся, закопченных, зачастую крытых соломой, по самые оконца ушедших в землю.
В 1919 году открылись в Ровно гимназия, народная школа и несколько детских садов, где преподавание и воспитание велось на иврите. Они находились в ведении еврейской культурно-просветительской организации “Тарбут”. Именно в этих учебных заведениях и получили образование моя мама и ее сестры. В двадцатые-тридцатые годы в Ровно выходили газеты на иврите и на идише, десять или двенадцать политических партий вели между собой ожесточенную борьбу, процветали и различные ивритские общества – для тех, кто интересовался литературой, иудаизмом, наукой. Чем больше усиливалась враждебность к евреям в Польше (а Ровно тогда находился в Польше), тем мощнее делались сионистские настроения, набирало силу воспитание и просвещение на иврите. И в то же время – и в этом не было противоречия – укреплялись светские нерелигиозные тенденции и тяга к мировой культуре.
Каждый вечер, ровно в десять, от платформы железнодорожного вокзала Ровно отходил скорый ночной поезд на Варшаву, следовавший через Здолбунов, Львов, Люблин. По воскресеньям и в дни христианских праздников все церкви звонили в колокола. Зимы были пасмурными и снежными, а летом поливали теплые дожди. Кинотеатром в Ровно владел немец по фамилии Брандт. Одним из аптекарей был чех Махачек. Главным хирургом в больнице был еврей, доктор Сегал, которого недоброжелатели прозвали Безумный Сегал. Вместе с ним в больнице работал доктор Иосеф Копейка, страстный приверженец Жаботинского. Раввинами города были Моше Рутенберг и Симха-Герц Ма-Яфит. Евреи торговали лесом и пшеницей, одеждой и галантереей, владели мельницей, текстильными предприятиями, типографиями, занимались ювелирным ремеслом, кожевенным производством, мелочной торговлей, банковским делом. Кое-кто из молодых евреев сознательно подался в пролетарии, став печатниками, подмастерьями, поденными рабочими. Семейство Писиюк были пивоварами. Члены семейства Твишор были прославленными мастерами-ремесленниками. Семейство Штраух производило мыло. Семейство Гандельберг владело лесопилкой. У семьи Штайнбер была спичечная фабрика…
В июне 1941 года немцы захватили Ровно, откуда отступили части Красной армии, занявшие город двумя годами прежде. В течение двух дней, седьмого и восьмого ноября 1941 года, немцы и их пособники убили более двадцати трех тысяч евреев Ровно. Оставшиеся пять тысяч евреев были убиты тринадцатого июля 1942 года.
Мама, бывало, говорила со мной о Ровно, о городе, оставшемся в прошлом, и тоска слышалась в ее негромком голосе, в том, как чуточку растягивала она слова. Она умела шестью-семью фразами нарисовать картину прошлого.
Я вновь и вновь откладываю поездку в Ровно. Не хочу, чтобы мамины картины, хранящиеся в моей памяти, были вытеснены.
Чудаковатый городской голова Лебедевский, правивший в Ровно во втором десятилетии двадцатого века, не имел семьи. Он занимал большой дом по улице Дубинской, 14, к которому прилегало около половины гектара земли, – там были и парк, и огород, и фруктовый сад. Жил он в этом доме с одной служанкой, немолодой женщиной, и ее маленькой дочерью, про которую клеветники сплетничали, что она, мол, отпрыск городского головы. Кроме того, жила там еще дальняя родственница Лебедевского, Любовь Никитична, обнищавшая дама самых благородных кровей, которая, по ее словам, связана дальним, не совсем ясным родством с императорской фамилией, с домом Романовых. Жила она в доме Лебедевского с двумя девочками, рожденными от двух разных мужей. Одна – Тася, она же Анастасия Сергеевна, другая – Нина, она же Антонина Болеславовна. Все трое ютились в маленькой комнатушке, бывшей, по сути, концом коридора, от которого они отгородились тяжелым занавесом. Половину комнатки занимал огромный буфет, старинный и великолепный – восемнадцатого века, красного дерева, украшенный искусной резьбой. В недрах этого буфета, за узорчатыми дверцами, теснилось несметное количество всевозможных старинных предметов из серебра, фарфора и хрусталя. У обитательниц этого угла была широкая кровать, на которой громоздились вышитые подушки и подушечки, и на этой кровати, по всей видимости, они все вместе и спали.
Дом был просторный, но одноэтажный. А под ним простирался подвал, служивший и мастерской, и кладовой, и винным погребом, в котором теснились бочки с вином. Здесь всегда стоял особенный густой запах, странная, одновременно пугающая и притягивающая смесь ароматов – сушеные фрукты, сливочное масло, копченая колбаса, вино и пиво, жито, мед, варенье, всякого рода специи… Имелись там и бочки с квашеной капустой и солеными огурцами. По всему подвалу висели гирлянды из сушеных овощей и фруктов, нанизанных на нитки. В мешках или деревянных лоханях хранились горох, фасоль, бобы. Ко всему этому примешивались запахи скипидара, смолы, угля, дров. И едва ощутимо воняло сыростью и плесенью.
Маленькое оконце почти под самым потолком пропускало косой пыльный сноп света, который не рассеивал темноту подвала, а только подчеркивал ее. Из рассказов мамы я так подробно знал этот подвал, что и сейчас, когда пишу эти строки, я зажмуриваю глаза и меня окутывает удивительная пьянящая смесь тех запахов.