Не так уж много, утверждала твоя мама. Возможно, нам оставлена всего лишь свобода смеяться над нашим положением либо оплакивать его, свобода принять участие в игре или исчезнуть, свобода попытаться, по крайней мере, понять, в чем нужно, а в чем нельзя уступать, либо не делать таких попыток. Короче, выбор – между тем, чтобы провести эту жизнь, бодрствуя, или провести ее в полудреме.
– Если уж мы говорим о противостоянии судьбы и свободы выбора, если уж говорим о картах, то у меня для тебя припасена еще одна история. У Филиппа, нашего кучера-украинца, был сын – смуглый красавец Антон. Черные сверкающие глаза, точно два алмаза, уголки губ чуть-чуть оттянуты вниз, словно от презрения, плечи широкие… Говорил он таким басом, что когда возвышал голос, то звенели стеклянные безделушки на комоде. Всякий раз, когда по улице шла ему навстречу девушка, этот Антон обязательно замедлял шаги, а девушка непроизвольно убыстряла свои и дыхание ее учащалось. Я помню, что мы, сестры, подсмеивались друг над другом, а иногда и над нашими подругами: “Что, вырядилась в эту блузку ради Антона?” Или: “Цветок в волосах в честь Антона?” Или: “Кто это в честь Антона отправился гулять по улице в плиссированной юбке и коротких белоснежных носочках?”
Рядом с нами на улице Дубинской проживал инженер Стилецкий, племянник княжны Равзовой, которой в двенадцатилетнем возрасте был отдан в работники твой дедушка. Это был тот самый несчастный инженер, что основал мельницу, где папа сначала трудился простым рабочим, потом от имени этого инженера руководил всей мельницей и в конце концов выкупил ее. Я до сих пор помню его имя и отчество – Константин Семенович Стилецкий. Жену его звали Ира, Ирина Матвеевна, и в один прекрасный день она просто бросила мужа и двоих детей, которых звали Сеня и Кира. Женщина эта сбежала с одним голубым чемоданчиком – прямо в избу, что стояла напротив, избу Антона, которую тот построил своими руками за нашим двором, на самом краю усадьбы. Там был выгон для коров. Верно, у нее были причины сбежать от своего мужа: он, возможно, и был каким-то там гением, но при этом пьяницей, болтуном, нытиком… К тому же он не единожды проигрывал ее в карты, то есть отдавал ее на одну ночь в качестве платы, если ты понимаешь, что я имею в виду, – отдавал ее на ночь тем, кто выигрывал у него в карты.
Я помню, как однажды спросила об этом у мамы, но она перепугалась, аж побледнела и сказала мне: “Сонечка! Ой-ой-ой! Постыдись! Немедленно, ты слышишь!? Немедленно перестань думать о таких некрасивых вещах и начни думать о вещах красивых! Ибо это известно, Сонечка: если девушка думает о некрасивых вещах, у нее тут же начинают расти в разных местах на теле волосы и голос у нее становится грубым, неприятным, как у мужчины. А после всего этого никто на всем белом свете не захочет на тебе жениться!”
Вот так нас тогда воспитывали. Но сказать правду? Я и сама не очень-то хотела думать о таких вещах. Думать о женщине, которая в качестве платы должна была идти в какой-то грязный барак, с каким-то пьяным негодяем. Но как прогнать такие мысли? Они ведь не телевизор, где если увидел что-то неприятное, то жмешь себе на кнопку и перескакиваешь на другой канал. Некрасивые мысли, они словно гнусные червячки внутри цветной капусты.
Тетя Соня рассказала, что Ира Стилецкая была женщиной нежной, миниатюрной, с приятным лицом, на котором будто застыло удивленное выражение, как если бы ее застигли врасплох:
– Она всегда выглядела так, словно ей только что сообщили, что Ленин ждет ее во дворе, желая с ней поговорить. В избе Антона она прожила несколько месяцев, а быть может, полгода. Муж ее не позволял детям даже приближаться к ней и запретил им отвечать, когда она пыталась к ним обратиться. Но они могли видеть ее каждый день издали, и она тоже могла видеть их. Стилецкий тоже видел ее постоянно. Антон любил носить Иру на руках. Даже после двух родов она сохранила тонкую, красивую фигуру, словно у шестнадцатилетней девочки. И Антон, бывало, поднимет ее и кружится с ней в танце, подбрасывает в воздух и ловит: “Опля!” Ира верещала от страха и колотила Антона маленькими кулачками, а тому ее удары были что щекотка. Он был силен как бык, Антон, голыми руками мог выпрямить едва ли не любую погнувшуюся в нашей карете железку. Это была настоящая трагедия: каждый день Стилецкая видела дом, и детей, и мужа, и они тоже каждый день издали видели ее.
Однажды несчастная женщина (она сильно выпивала, прямо с раннего утра тянулась к бутылке) спряталась у ворот их дома и дожидалась в засаде, когда из школы возвратится Кира, младшая. Я случайно оказалась неподалеку и видела, как Кирочка не позволила матери себя обнять, потому что отец запретил с ней общаться. Малышка боялась отца, боялась даже сказать матери несколько слов, она брыкалась и кричала “спасите”, пока Казимир, слуга Стилецкого, не вышел на крыльцо. Он замахал руками, будто прогонял курицу: кыш-кыш. Никогда не забуду, как Ира Стилецкая бежала прочь, рыдая, она голосила, как какая-нибудь служанка, как простолюдинка. Она выла точно собака, у которой отобрали щенка и убивают прямо на ее глазах.
Было что-то подобное у Толстого… Ты ведь наверняка помнишь “Анну Каренину”, тот эпизод, когда Анна однажды тайком пробирается в свой дом, чтобы увидеть сына, и чем все это кончается… Только у Толстого это совсем не так жестоко, как произошло у наших соседей. Убегая, Ирина Матвеевна поравнялась со мной, близко-близко, вот как ты сидишь сейчас… Меня буквально оглушили ее завывания, лицо у нее было как у безумной. В тот момент в ее лице, в ее взгляде я прочитала начало смертельного конца.
И в самом деле, спустя несколько недель или месяцев Антон бросил ее, а может, и не бросил, а просто по делам уехал в одну из деревень. И Ирина вернулась домой, ползала на коленях перед мужем, и инженер Стилецкий, видимо, все же сжалился над ней и принял обратно. Но ненадолго: ее то и дело забирали в больницу, и в конце концов явились санитары, завязали ей глаза, связали руки и отвезли ее в сумасшедший дом, в город Ковель.
Я помню ее глаза, и это так странно, ведь с тех пор прошло восемьдесят лет, была Вторая мировая война, и Холокост, и войны, которые велись здесь, и было постигшее нас несчастье, и, кроме меня, все уже умерли, и все-таки глаза ее и сегодня пронзают мое сердце, словно две острые спицы.
– Придя в себя в больнице, Ира возвращалась домой, занималась детьми, даже возилась в саду, кормила птиц и кошек. А потом ее снова увозили в желтый дом. Так повторялось неоднократно. Но однажды она убежала в лес, ее поймали и вернули домой, а через несколько дней она взяла бидон с керосином и отправилась к избе Антона, крытой толем. Антона в доме не было. Она спалила избу со всем скарбом и сгорела сама. Помнится, в те зимние дни, когда все вокруг покрывал снег, черные стропила сожженной избы торчали из белого покрова обугленными пальцами, указывая на лес.
А вскоре инженер Стилецкий совсем сбился с пути, тоже тронулся умом, снова вдруг женился, обнищал и в конце концов продал папе свою долю во владении мельницей. Долю княжны Равзовой твой дедушка сумел выкупить еще раньше. Он ведь начинал у княжны в услужении, нищий мальчик двенадцати с половиной лет, которого мачеха выгнала из дому.
А теперь посмотри сам, какие круги рисует судьба: ведь и у тебя мать умерла, когда тебе было двенадцать с половиной. В точности как твоему дедушке. Тебя, правда, не отдали полубезумной помещице. Вместо этого тебя отправили в кибуц. Там ты был “ребенком со стороны”. Не думай, будто я не знаю, что это значит, “ребенок со стороны”, – так называли они детей, родившихся не в кибуце. Но тебя там поджидали вовсе не райские кущи. Дедушка твой в пятнадцать лет уже фактически управлял мельницей княжны Равзовой, а ты в этом возрасте писал стихи. Спустя годы мельница перешла в собственность твоего дедушки, который в глубине души презирал любую собственность. У моего папы, твоего дедушки, были и упорство, и благородство, и мудрость. Только счастья у него не было.
24
– Сад наш был огорожен частоколом, и раз в году, по весне, забор красили в белый цвет. И стволы деревьев каждый год белили: это спасало от вредителей. В заборе была маленькая калитка, через нее можно было выйти на площадку. Каждый понедельник появлялись на площадке цыганки. Они ставили там свою повозку, такую пеструю, разукрашенную, с большими колесами, и устанавливали большой брезентовый шатер. Босоногие красавицы сновали между домами, заходили на кухни, предлагали погадать на картах, за несколько монет вычистить нужники, спеть песню, а если никто не видел, то могли и стянуть что плохо лежит. Они заходили к нам с черного хода – я уже тебе рассказывала, что так назывался вход в боковом крыле, которым пользовалась прислуга.
Задняя дверь открывалась прямо в нашу кухню, которая была огромной, больше всей этой квартиры. Посредине стоял обеденный стол, окруженный шестнадцатью стульями. Была там плита с двенадцатью конфорками самых разнообразных размеров, и кухонные шкафы с желтыми дверцами, и несметное количество всякой посуды из фарфора и хрусталя. Я помню, было у нас такое огромное овальное блюдо, на котором можно было подать гигантскую рыбину, запеченную в листьях, окруженную рисом и морковью. Что произошло с этим блюдом? Кто знает. Быть может, и по сей день украшает оно буфет в чьем-нибудь доме?.. А еще был на кухне такой уголок с небольшим возвышением вроде сцены. И стояло там кресло-качалка с вышитой обивкой, а рядом с креслом маленький столик с подносом, и на нем – неизменный стакан со сладкой наливкой. Кресло это – трон мамы, твоей бабушки. Там она восседала, а порою стояла, опираясь обеими руками о спинку кресла, словно капитан на капитанском мостике, и оттуда отдавала свои приказы и распоряжения и кухарке, и служанке, и всем, кто входил в кухню. И не только в кухню: это ее возвышение расположено было таким образом, что слева, через внутреннюю дверь, удобно было обозревать коридор и двери, ведущие в комнаты, а справа, через маленькое окошко, видны были столовая и комната для прислуги, где жили Ксения и ее красавица-дочка Дора. Таким образом, заняв свою командную позицию, которая у нас называлась “холм Наполеона”, мама могла руководить всем полем боя.