Повесть о любви и тьме — страница 51 из 125

вади – русла пересыхающих рек, хамсины – знойные ветры пустыни, купола окруженных стенами монастырей, холодная вода из джары – глиняного кувшина, вечерние посиделки с аккордеоном и губной гармошкой, водители автобусных компаний “Эгед” и “Дан” в коротких штанах цвета хаки, английская речь правящих чиновников, сумеречные фруктовые сады, минареты мечетей, караваны верблюдов, нагруженных гравием для строительства дорог, еврейские стражники, загорелые поселенцы из кибуцев, рабочие-строители в истрепанных кепках?.. Насколько отталкивали ее – или, напротив, притягивали – бурные ночные споры, бесконечные разногласия, вспыхивающие романы, субботние прогулки темно-синими ночами, прошитыми воем шакалов и эхом далеких выстрелов? Какие чувства вызывали у нее накал политических страстей и деятельность подпольных боевых групп?

Когда я подрос настолько, что мама могла бы рассказать мне о своем детстве и юности, о первых днях в Эрец-Исраэль, ее душа уже была далека от всего этого и отдана другим заботам. Истории, которые она рассказывала мне перед сном, были населены великанами, феями, колдуньями, в них обитали жена пахаря и дочь мельника, а действие происходило в заброшенных хижинах и лесных чащах. Если мама и говорила о прошлом, о родительском доме, о мельнице, о собаке по кличке Прима, то в голосе ее порой проскальзывали ноты какой-то горечи и отчаяния, какой-то скрытый смысл – возможно, приглушенная язвительность, сдержанная насмешка, нечто сложное и завуалированное, недоступное мне, раздражающее и лишающее покоя.

И возможно, поэтому я не любил подобные разговоры и всегда упрашивал маму вместо них рассказать о чем-то понятном и близком мне – о шести заколдованных женах Матвея-водоноса или о мертвом всаднике, который по-прежнему пересекает континенты и города в образе скелета, закованного в доспехи, в шлеме и с огненными шпорами.

Мне почти ничего не известно о том дне, когда мама прибыла в Хайфу, о ее первых днях в Тель-Авиве и первых годах в Иерусалиме. Может быть, взамен этих сведений я приведу кое-что из рассказов тети Сони о том, как и почему прибыла она в Эрец-Исраэль, что надеялась здесь найти и что нашла.

* * *

– В гимназии “Тарбут” мы учились не только читать, писать и говорить на литературном иврите. Мы изучали Тору, средневековую ивритскую поэзию, а еще биологию, польскую литературу и польскую историю, искусство Ренессанса и историю Европы. А главное, в гимназии нас приучали к мысли, что за горизонтом, за реками, за лесами есть земля, куда всем нам вот-вот придется уехать, потому что в Европе время евреев закончилось.

Это приближение конца взрослые чувствовали намного острее, чем дети. И те, кто разбогател, как наш папа, кто создал в Ровно современные фабрики, и те, кто нашел себя в медицине, в юриспруденции, в инженерном деле, и даже те, у кого были тесные связи с властями, – все чувствовали, что мы живем на вулкане. И это понятно, мы ведь находились прямо между Сталиным и Граевским с Пилсудским. Про Сталина мы уже тогда знали, что он стремится стереть, стереть начисто само понятие еврейства – все должны стать просто коммунистами, доносящими друг на друга. С другой стороны, Польша относилась к евреям так, будто ее тошнит от них, будто куснула Польша тухлой рыбы – ни проглотить, ни выплюнуть. Они не могли просто взять и изрыгнуть нас на виду у стран, подписавших Версальский мирный договор, сделать это на фоне провозглашения национальных прав и идей американского президента Вильсона. В двадцатые годы поляки еще немного стеснялись, для них важно было прилично выглядеть. Словно пьяный, который изо всех сил пытается идти прямо, чтобы никто не заметил, что он едва стоит на ногах. Поляки все еще надеялись хоть в какой-то мере выглядеть как члены “семьи народов”. Только скрытно они все сильнее притесняли евреев, унижали, усложняли им жизнь, чтобы выдавить нас всех в Палестину, чтобы нас больше и видно не было. Для этого они даже поощряли идеи сионизма и ивритские гимназии: пусть мы все осознаем себя нацией, почему бы и нет, ведь главное – чтобы мы убрались к себе в Палестину.

* * *

– И в каждом еврейском доме обитал страх. О нем почти никогда не говорили, но он постоянно проникал в нас, словно яд, капля за каплей. Страх, что, возможно, мы и вправду недостаточно чисты, слишком шумливы, рвемся всегда быть впереди всех, чересчур изворотливы и ловки, гонимся за наживой… Возможно, и в самом деле наше воспитание не соответствует их требованиям. Нами владел страх, что мы можем произвести на представителей других народов плохое впечатление, и тогда они рассердятся и сотворят с нами нечто ужасное, о чем лучше вообще не думать.

В голову каждого еврейского ребенка вбивали: веди себя хорошо, будь вежлив, даже если с тобой грубы, не серди никого. Не следует спорить с ними, не следует уж слишком торговаться. Нельзя выводить их из себя, нельзя поднимать голову, всегда-всегда надо улыбаться, говорить тихо и на самом правильном польском языке, чтобы никто не мог сказать, будто мы засоряем их язык, но в то же время речь наша не должна быть слишком изысканна, чтобы не сочли нас наглецами, возомнившими о себе невесть что… И чтобы не сказали, что мы жадны и корыстны… Словом, мы должны изо всех сил стараться произвести на них самое лучшее впечатление. Каждому ребенку вменялось в обязанность всегда и везде производить только хорошее впечатление. Ибо даже один-единственный мальчик, который пренебрежет гигиеной и позволит завестись у себя в волосах вшам, немедленно ославит весь еврейский народ. Нас и без того едва терпят, так не усугубляйте этого.

Вы, родившиеся в Эрец-Исраэль, никогда не поймете, каково это, как бесконечные мелочи искажают все твои чувства, как эта ржа медленно-медленно разъедает в тебе человека. Постепенно превращает тебя в лицемера, лжеца, интригана, изворотливого, словно кошка. Кошек я очень не люблю, да и собак тоже. Но если уж выбирать, я все-таки предпочту собаку. Собака, она как наше тогдашнее окружение: по ней сразу видно, что она думает и что она чувствует. Еврей в диаспоре был кошкой в плохом смысле, если ты понимаешь, что я имею в виду.

Но более всего мы боялись черни. Боялись того, что может случиться в период межвластья, если, к примеру, прогонят поляков и вместо них придут коммунисты; тогда между уходом одних и приходом других вновь вынырнут банды украинцев, или белорусов, или поляков, или литовцев. Мы жили на вулкане, из которого сочилась лава. “В темноте они точат ножи”, – говорили у нас, но не уточняли, кто же точит, потому что это могли быть и те и эти. Толпа. И здесь, в Эрец-Исраэль, как выясняется, еврейская толпа – это тоже в некотором роде чудовище.

Только немцев мы не очень боялись. Я помню, в тридцать четвертом или тридцать пятом (я, единственная из всей семьи, еще оставалась в Ровно, чтобы закончить курсы медсестер), – так вот в тридцать пятом у нас еще было немало таких, кто говорил: дай-то бог, чтобы сюда пришел Гитлер, у него, по крайней мере, закон, и дисциплина, и каждый знает свое место. И не так уж важно, что Гитлер говорит, важно, что там, в Германии, он устанавливает настоящий немецкий порядок и чернь перед ним трепещет. Важно, что у Гитлера нет уличных беспорядков и нет анархии. У нас все еще думали, что нет ничего хуже анархии. Евреев преследовало кошмарное видение: в один прекрасный день священники в своих церквях начинают подстрекать прихожан – дескать, кровь Иисуса вновь сочится по вине евреев. И начинают звонить все их жуткие колокола, и крестьяне слушают, заливают брюхо сивухой, берутся за топоры и вилы. Вот так это и начинается.

* * *

– Никто и представить себе не мог то, что предстояло на самом деле, но уже в двадцатые годы в глубине души все сознавали, что у евреев нет будущего ни при Сталине, ни в Польше, ни во всей Восточной Европе. А потому идея Эрец-Исраэль набирала силу. Не у всех, конечно, – к примеру, религиозные ортодоксы весьма противились этому, так же как идишисты, коммунисты, сторонники ассимиляции и те, кто ассимилировался до такой степени, что уже считал себя большим поляком, чем Падеревский и Войцеховский. Но очень многие из обычных семей в Ровно уже в двадцатые годы заботились о том, чтобы дети их учили иврит. Те, у кого было достаточно средств, посылали детей учиться в хайфском Технионе, тель-авивской гимназии или какой-нибудь сельскохозяйственной школе в Эрец-Исраэль. И отклики, долетавшие из Эрец-Исраэль, были столь обнадеживающими, что молодые люди уже ждали, когда же придет их очередь. А пока что читали газеты на иврите, спорили, декламировали Бялика и Черниховского, делились на множество партий и групп, шили форменную одежду и флаги… Всех охватывало воодушевление при любом проявлении национальных чувств. Это было очень похоже на то, что сегодня мы наблюдаем у палестинцев, только без кровопролития. У евреев же нынче и не встретишь такого подъема национальных чувств.

Разумеется, мы знали, как тяжело в Эрец-Исраэль, – знали, что там очень жарко, знали про пустыни и болота, знали про безработицу. Знали про бедные арабские деревни, но на большой карте, висевшей в классе, мы видели, что их немного, и мы были уверены, что хватит места для нескольких миллионов евреев. Мы считали, что арабов просто науськивают против нас, как и простой народ в Польше, и разве мы не сможем убедить их, что только благо принесет им наше присутствие, – благо в области экономики, культуры, здравоохранения… Мы думали, что еще немного, еще несколько лет – и евреи станут большинством в Эрец-Исраэль, и уж тогда мы немедленно покажем миру, как образцово ведем себя по отношению к нашему меньшинству – к арабам. Мы, которые всегда были угнетаемым меньшинством, уж конечно, будем относиться к арабскому меньшинству честно и справедливо, со всей щедростью поделимся с ними всем, будем вместе управлять страной, они станут нашими партнерами. И мы ни в коем случае не превратим их в кошку.

Красивый сон снился нам…

* * *