Повесть о любви и тьме — страница 54 из 125

Папа всегда вставал чуть свет, на час-полтора раньше нас с мамой, в половине шестого утра он уже стоял в ванной перед зеркалом, намыливал щеки и, бреясь, тихонько напевал что-нибудь патриотическое. Фальшивил так, что волосы вставали дыбом. Побрившись, он в одиночестве выпивал на кухне стакан чая и читал газету. В сезон, когда созревали цитрусовые, отец выжимал при помощи ручной соковыжималки сок из нескольких апельсинов и подавал его маме и мне в постель. И поскольку сезон цитрусовых приходился на зиму, а в те дни считалось, что холодное питье способствует простуде, отец, прежде чем выжать сок, проворно разжигал примус, ставил на него кастрюлю с водой и, когда вода была близка к кипению, осторожно нагревал в ней два стакана сока. Он старательно помешивал ложечкой в стаканах, чтобы ближе ко дну сок не оказался теплее остального. И вот так, выбритый, одетый, при галстуке, повязав поверх дешевого костюма мамин фартук, он будил маму (в комнате, где книги) и меня (в комнатушке в самом конце коридора), протягивая каждому из нас стакан подогретого апельсинового сока. Я пил этот тепловатый сок, словно глотал лекарство, пока отец стоял рядом со мной – в клетчатом фартуке, в своем неброском галстуке, в костюме с потертыми локтями – и ожидал, пока я верну ему пустой стакан. Пока я пил, папа подыскивал, что бы ему такое сказать, – он всегда чувствовал себя виноватым, если наступало молчание. По поводу питья шутил он в своей обычной, не слишком веселой манере:

Пей-ка, сынок,

апельсиновый сок…

Или:

Если каждое утро встречаешь соком,

Станешь солдатом, сильным, высоким.

И даже:

Сок по утрам – это дело,

Укрепляет душу и тело.

А иногда, когда он был настроен менее лирически и более рационально, он принимался рассуждать:

– Цитрусовые – гордость нашей земли! Во всем мире сегодня с уважением относятся к апельсинам “Яффо”! И, кстати, “Яффо”, как и имя одного из сыновей Ноя – Иефет, происходит, по всей вероятности, от слова иофи, что значит “красота”. И слово это очень древнее, берущее начало, возможно, от ассирийского файя, в иврите оно приобрело форму вафи, а в амхарском, как мне кажется, – тавафа

* * *

В обед, когда возвращался я из детского сада госпожи Пнины, мама вступала в сражение со мной: и подкупом, и мольбой, и рассказами о принцессах и чертях она старалась отвлечь мое внимание, чтобы тем временем заставить меня проглотить немного сопливой тыквы или слюнявых кабачков (у нас их называли по-арабски кусса) и котлеты из хлеба, в который подмешали немного мясного фарша (обилие хлеба в этих котлетах у нас пытались замаскировать мелко нарубленным чесноком).

Помнится, меня заставляли съесть – со слезами, отвращением, гневом – котлеты из шпината или просто шпинат, свеклу или борщ, кислую или маринованную капусту, сырую или вареную морковку. Суждено мне было пересекать пустыни перловой или гречневой каши, одолевать горы безвкусной вареной цветной капусты и мириться со всевозможными блюдами из фасоли и гороха, бобов и чечевицы. Летом папа готовил салат: мелко-мелко нарезал помидоры, огурцы, сладкий перец, зеленый лук, петрушку – и все это поблескивало в растительном масле “Ицхар”.

Довольно редко, случалось, промелькнет, словно заморский гость, кусочек куриного мяса, затерявшийся в рисе или севший на мель в картофельном пюре. Мачты этого куриного кораблика увенчаны петрушкой, а на палубе выстроен почетный караул из ломтиков вареных морковок и рахитичных кабачков. Два соленых огурца служили кормой этому миноносцу. А тому, кто успешно расправится с ним, положен был утешительный приз – розовый пудинг или желтое порошковое желе. Французское слово “желе”, бывшее в ходу у нас дома, прямиком вело к Жюлю Верну и его таинственной подводной лодке “Наутилус”, которой командовал капитан Немо, разочаровавшийся во всем роде человеческом и уединившийся в глубинах своего таинственного, простирающегося под океанами царства. Вскоре – я решил это окончательно и бесповоротно – присоединюсь к нему и я.

В честь суббот и праздников мама обычно покупала карпа и делала это заблаговременно, еще в середине недели. День-деньской этот пленный карп плавал взад и вперед в ванне, от стенки к стенке, неутомимо разыскивая тайный подводный проход из ванны в открытое море. Я кормил его хлебными крошками. Папа сказал мне, что на секретном языке, известном лишь нам двоим, эта рыба зовется Нун. Очень быстро я подружился с Нунни, и он уже издали узнавал мои шаги, мчался мне навстречу к бортику ванны, тянул из воды свои толстые губы, напоминавшие мне кое-что, о чем даже думать неприлично.

Пару раз я выбирался ночью из постели и прокрадывался в темноте, чтобы проверить – в самом ли деле мой друг ночью спит в воде. Это казалось мне странным и даже противоречащим законам природы. Может быть, после того, как гаснет свет, завершается трудовой день моего Нунни и он, извернувшись, выбирается из воды, тихонечко вползает на брюхе в корзину для белья, сворачивается калачиком и дремлет до самого утра в теплых объятиях полотенец и фланелевого белья. И лишь утром вновь тихонько пробирается к себе в ванну, чтобы, как истинный моряк, нести свою морскую вахту.

Однажды, когда оставили меня дома одного, я решил разнообразить жизнь скучающего карпа, добавив острова, проливы, коралловые рифы, отмели, соорудив их из различных кухонных принадлежностей, которые я утопил в ванне. Терпеливый и настойчивый, как капитан Ахав, я с помощью разливной ложки долго преследовал моего Моби Дика, который раз за разом ускользал от меня, извиваясь, пользуясь всеми теми укрытиями, которые я собственными руками разместил для него на дне морском. В какой-то момент я неожиданно прикоснулся к его чешуйкам, холодным, с острыми краями, и пробрала меня дрожь от отвращения и страха. И еще от одного ужасающего открытия: до тех пор все живое – цыпленок, ребенок, котенок, – все живое всегда было мягким и теплым, и только то, что умерло, остывало, становилось холодным и твердым, но в карпе таилось противоречие: он был холоден и тверд, но жив – влажный, скользкий, маслянистый, состоящий из хрящей и чешуи, дышащий жабрами. Твердый и холодный, он судорожно трепыхался в моих пальцах… Это противоречие пронзило меня таким ужасом, что я поспешил выпустить мою добычу, после чего вымыл руки с мылом и щеткой, трижды. На том и закончилась моя охота. Вместо того чтобы преследовать Нунни, я еще долгое время напряженно всматривался в тот мир, что отражался в круглых рыбьих глазах – неподвижных, лишенных ресниц.

Так и нашли меня папа, мама и наказание. Родители вернулись домой, вошли в ванную, но я их не слышал, они застали меня окаменевшим, сидящим в позе Будды на крышке унитаза: рот приоткрыт, лицо помертвело, остекленевшие глаза, словно две бусинки, лишенные способности моргать, смотрят прямо перед собой. Тут же обнаружились предметы кухонной утвари, которую этот ненормальный мальчик утопил на дне ванны, где плавал карп. Эти предметы исполняли роль то ли архипелага, то ли подводных заградительных сооружений Перл-Харбора.

– Его величество, – с грустью изрек папа, – будет и на этот раз вынужден ответить за результаты содеянного. Мне очень жаль…

* * *

В канун субботы пришли дедушка с бабушкой и мамина подруга Лиленька со своим кругловатым мужем господином Бар-Самха. Пол-лица у него закрывала густая сизая борода, курчавая, словно металлическая мочалка для чистки кастрюль. У него были престранные уши – разной величины, из-за этого походил он на щенка овчарки, который навострил одно ухо и опустил другое. Я нарочно путался, называя его Брр-Самха, – это звучало смешно. Тут я подражал отцу, который в шутку пару раз назвал его за глаза Брысь-Самха.

После куриного бульона с клецками из муки для мацы мама внезапно водрузила на стол труп моего Нунни, он был целым от головы до хвоста, но жестоко рассечен ножом поперек на семь кусков. Все это было великолепно декорировано, словно труп короля, которого везут на орудийном лафете к месту погребения в Пантеоне. Королевский труп покоился в богатом соусе кремового цвета, на белоснежном ложе из риса, украшенный вареными сливами, кружочками моркови, посыпанный конфетти из зелени. Но взгляд недремлющего глаза моего Нунни, не сдавшийся, обвиняющий взгляд, в котором застыл упрек и последний вопль страданий, впивался в убийц, обличал. В этом взгляде, устремленном на меня, отчетливо читалось: нацист, предатель и убийца, и я тихонько заплакал, опустив голову, изо всех сил стараясь, чтобы никто этого не заметил. Но Лиленька, самая близкая мамина подруга, женщина с душой воспитательницы детского сада в теле фарфоровой куклы, немедленно принялась меня утешать. Сперва она пощупала мой лоб:

– Нет, право же, жара у него нет.

Затем погладила мою руку и объявила:

– Но он дрожит.

Потом наклонилась ко мне так низко, что ее дыхание смешивалось с моим, и изрекла:

– Это, по-видимому, что-то душевное, не физическое.

Обратившись к моим родителям, она с торжеством человека, знающего всю правду, заключила:

– Я уже давно говорю вам, что этот мальчик, как и всякий человек искусства, раним, сложен, склонен к сильным переживаниям, он уже сегодня старше своих лет, и лучше всего просто оставить его в покое.

Папа подумал немного, взвесил все за и против, затем решительно произнес:

– Да. Но сначала съешь, пожалуйста, рыбу.

– Нет.

– Нет? Почему это “нет”? Что случилось? Неужели его величество намерен уволить всю команду своих поваров?

– Я не могу.

И тут наступила очередь Брр-Самхи: истекающий сладостью и страстью посредничества, он приступил к увещеваниям. Тоненьким примиряющим голоском он призвал к компромиссу:

– Может, ты все-таки съешь хотя бы кусочек? Крошечный кусочек, чисто символически, а? Ради твоей мамы, твоего папы, в честь субботы?