В ту ночь я просил, чтобы мне позволили спать в ботинках: я хотел, чтобы праздник не прекращался. Или пусть хотя бы положат мои новые ботинки на подушку, рядом с моей головой, чтобы я мог заснуть, вдыхая запахи кожи и клея. Только после длительных переговоров, приправленных слезами, согласились родители поставить ботинки на стульчик у изголовья моей постели – “при условии, что ты не прикоснешься к ним даже пальцем, ведь ты уже вымыл руки перед сном”. Но можно смотреть на ботинки и даже заглядывать в темную глубину их разинутой пасти, которая улыбается тебе, и можно втягивать в себя их запахи… Пока и сам не заснешь, счастливо улыбаясь.
Мое второе воспоминание: я заперт, я один, я в темной конуре.
Когда мне было почти четыре, меня, случалось, оставляли несколько раз в неделю у соседки, бездетной немолодой вдовы. С этой женщиной, от которой пахло влажной шерстью, хозяйственным мылом и чем-то жареным, я проводил дневные часы. Ее звали госпожа Гат, но в нашем кругу она была “тетей Гретой”. Правда, отец иногда называл ее Гретхен или Грет. И шутил в обычной своей манере:
Поболтай с милой Грет,
Источающей свет,
Шлющей нам свой привет.
Ведь греха в этом нет!
По-видимому, он считал, что именно так и следует ухаживать за женщинами.
Тетя Грета заливалась румянцем, а поскольку была она очень застенчивой, то румянец мгновенно переходил в багрянец.
Белокурые волосы тети Греты были заплетены в толстую, как канат, косу, которую она укладывала короной вокруг своей круглой головы. На висках у нее уже пробивалась седина – серый бурьян по краям желтого луга. Пухлые, дрябловатые руки ее были усеяны бледно-коричневыми веснушками. Под льняными, в деревенском стиле, платьями, которые тетя Грета обычно носила, тяжело покачивались широченные бедра. Смущенная, стыдливая, слегка извиняющаяся улыбка гуляла на ее лице, точно ее застали за каким-то неприличным делом либо уличили во лжи. У нее всегда были перевязаны то два пальца, то один, а порой и три: либо порезалась, готовя салат, либо прищемила, задвигая ящик, либо ударила, закрывая крышку рояля. Несмотря на вечные приключения с пальцами, она давала частные уроки игры на фортепиано. А кроме того, она бралась нянчить малышей.
После завтрака мама обычно ставила меня на деревянную скамеечку перед раковиной в ванной комнате, мокрым полотенцем стирала следы яйца всмятку вокруг моих губ и на подбородке, слегка смачивала мне волосы и расчесывала на пробор. Затем она давала мне коричневый бумажный пакет, в котором лежали банан, яблоко, ломтик сыра и пара печенек.
И вот – надраенного, причесанного и несчастного – мама волокла меня в дом, расположенный в четырех домах от нашего. По дороге я должен был обещать, что буду хорошим, что буду слушаться тетю Грету, что не стану ей надоедать, а самое главное, ни в коем случае не стану отдирать корочку на ранке у меня на коленке, поскольку эта корочка – важная часть заживления, и вскоре она отпадет сама собой, но “если ты, не приведи господь, сдерешь ее, то может начаться заражение, и уж тогда не останется иного выбора, как только снова сделать тебе укол”…
У порога мама, привычно пожелав мне и тете Грете, чтобы мы доставили друг другу удовольствие, прощалась. Тетя Грета тут же снимала с меня обувь, усаживала меня на циновку, где я должен был с удовольствием, но в полной тишине играть кубиками, ложечками, подушками, мягким войлочным тигром, костяшками домино и потрепанной куклой, от которой исходил слабый запах плесени. Все это роскошество каждое утро поджидало меня на циновке.
Этого инвентаря мне с лихвой хватало на несколько напряженных часов героических приключений: царскую дочь (куклу) брал в плен злой волшебник (тигр) и заточал ее в пещеру (под роялем). Ложечки были эскадрильей самолетов, отправившихся на поиски царской дочери за море (циновка), за высокие горы (подушки). Костяшки домино были страшными волками, которым злой волшебник велел охранять пещеру, где томилась пленная царевна.
Или по-иному: костяшки домино были танками, салфетки – шатрами арабов, потертая кукла превращалась в Верховного британского наместника в Палестине – Эрец-Исраэль, из подушек возводились стены Иерусалима. Что до ложечек, то они под командованием тигра были возведены мною в высокий статус Хасмонеев или бойцов Бар-Кохбы.
Затем тетя Грета приносила мне густой, похожий на слизь малиновый кисель в тяжелой чашке – подобной чашки мне не доводилось видеть в нашем доме. Случалось, подобрав с осторожностью подол платья, тетя Грета опускалась рядом со мной на циновку. Она одаривала меня щебетаньем, чириканьем, причмокиваньем и всякими иными проявлениями симпатии. Это всегда завершалось обильными, липкими, мармеладными поцелуями. Иногда она даже позволяла мне немного побренчать – осторожненько! – на рояле. Если я хорошо справлялся с едой из маминого пакета, тетя Грета воздавала мне сторицей: я получал два квадратика шоколада или два кубика марципана.
Жалюзи в ее комнате постоянно были опущены, защищая от прямых солнечных лучей. Окна были закрыты, чтобы не налетели мухи. Что же до цветастых занавесок, то они всегда были плотно задернуты и примыкали друг к дружке, словно сжатые коленки скромницы.
Иногда тетя Грета обувала меня, нахлобучивала мне на голову кепку цвета хаки с жестким козырьком, похожую на те, что носили английские полицейские или водители иерусалимских автобусов. Затем она окидывала меня критическим взглядом, поправляла пуговицу на рубашке, послюнив палец, с силой стирала следы шоколада с моего рта, надевала круглую соломенную шляпу, скрывающую половину лица, но хорошо сочетающуюся с округлостью ее телес. Завершив эти приготовления, мы отправлялись “проверить, как поживает большой мир”.
31
Из квартала Керем Авраам можно было добраться до “большого мира” на автобусе 3А, что останавливался на улице Цфания, рядом с детским садом госпожи Хаси, а также на автобусе 3Б, который останавливался на другом конце улицы Амос. Сам же “большой мир” простирался по улицам Яффо и Кинг Джордж в направлении зданий Еврейского агентства “Сохнута” и католического монастыря Ратисбон, включал в себя улицу Бен-Иехуда и ее окрестности, улицы Гилель и Шамай, территории, прилегающие к кинотеатрам “Студио” и “Рекс” на спуске улицы Принцессы Мэри, а также поднимающуюся вверх улицу Юлиан, ведущую к гостинице “Царь Давид”.
На перекрестке, где встречались улицы Принцессы Мэри, Юлиан и Мамила, всегда можно было видеть проворного полицейского в шортах и белых нарукавниках. Стоя на крохотном островке из бетона, над которым нависала округлая крыша, нечто вроде зонта, он правил твердой рукой. Словно всемогущий бог, вооруженный пронзительным свистком, регулировал он движение: левая его рука останавливала, а правая решительно требовала ускорить движение. За этим перекрестком простирался “большой мир”, вырываясь за пределы еврейского торгового и делового центра, расположенного у стен Старого города; иногда этот мир достигал арабской части Иерусалима – Шхемских ворот, улицы Султана Сулеймана и даже торговых рядов внутри стен Старого города.
Во время таких путешествий тетя Грета обычно затаскивала меня в три-четыре магазина женской одежды, в каждом из которых она любила облачаться в сумерках примерочной кабинки в роскошные платья, юбки, блузки, ночные сорочки, а также в невероятное множество пестрых халатов, именуемых ею “неглиже”. Однажды она примерила горжетку, повергшую меня в ужас страдальческим взглядом мертвой лисы. На мордочке зверя застыло выражение злости и абсолютной несчастности.
Тетя Грета блаженствовала в объятиях примерочной кабинки бесконечное время, тянувшееся для меня как семь худых лет, предсказанных Египту Иосифом, периодически возникая передо мной во всем своем сиянии. Выныривала из кабинки задастой Афродитой – только что родившейся за занавеской примерочной и явившейся в новом обличии, каждый раз все более невероятном и кричащем. Для меня, для продавца, для всех посетителей магазина тетя Грета крутилась на каблуках, косясь на себя в зеркало. Несмотря на всю свою массивность, она явно наслаждалась, радуя нас кокетливыми пируэтами. И каждому персонально задавался вопрос: идет ли ей? Не конфликтует ли с цветом глаз? Хорошо ли сидит? Не полнит ли? Не вульгарно ли? Не слишком ли вызывающе? Лицо ее заливалось румянцем, а поскольку она стеснялась своего смущения, то краснела еще больше и вот уже становилась темно-багрового оттенка. Наконец тетя Грета решительно объявляла, что вернется нынче же, ближе к вечеру – после того, как пробежится по другим магазинам. Ну самое позднее – завтра.
Насколько мне помнится, она никогда не возвращалась. Более того, тетя Грета соблюдала осторожность: посещала магазин не раньше чем через пару месяцев.
И ни разу она ничего не купила – во всяком случае, во время наших совместных путешествий, в которых я выступал в качестве сопровождающего лица, советчика, конфидента. Наверное, у нее просто не было денег. А может, примерочные кабинки в иерусалимских универмагах были для тети Греты тем же, чем был для потрепанной куклы волшебный замок, который я возводил на циновке.
Такое повторялось, пока однажды – дело было ветреным зимним днем, когда в мареве серого света стайки опавших листьев скорбно шуршали вдоль тротуаров, – не прибыли мы, тетя Грета и я, рука об руку, в роскошнейший и огромнейший магазин женской одежды, расположенный в арабском христианском квартале. Тетя Грета тотчас нырнула в волны халатов, ночных сорочек, цветастых платьев. Перед тем как скрыться в кабинке, она обчмокала меня мокрыми поцелуями, усадила на низенькую скамеечку и уединилась за тяжелым темным занавесом.
– Ты ведь обещаешь мне, что никуда не уйдешь, правда? Посидишь тут тихонечко и не станешь разговаривать с незнакомыми людьми, пока тетя не выйдет, став еще красивей, да? И если будешь хорошим мальчиком, то получишь от тети маленький сюрприз, угадай – какой?