Нет у меня сегодня и возможности выяснить, где в Иерусалиме шестьдесят лет назад располагался тот магазин женской одежды со всеми своими лабиринтами, нишами, пещерами, лесными тропами. Был ли этот магазин арабским? Или армянским? Что ныне находится на том месте? Что случилось со всеми этими чащобами и извилистыми туннелями? А эти ниши за тяжелыми портьерами, и прилавки, и примерочные кабинки? А та конура, в которой я был заживо погребен? Ведьма, прикинувшаяся феей, за которой я следовал и от которой потом спасался… Что сталось с первой моей соблазнительницей? С той, что заманила меня в самый центр лабиринта, а там позволила мне взглянуть в ее лицо? И ведь, по сути, это я, прикоснувшись к ней взглядом, обратил ее в страшилище – в мертвую лисицу, злобную и коварную, но в то же время до того несчастную, что сердце разрывалось.
Вероятно, тетя Грета испытала дикий ужас, когда, явившись из своего горнила в облегающем платье со сверкающими блестками, не нашла меня подле примерочной. На том месте, к которому пригвоздила меня, – на плетеном стульчике перед кабинкой. Можно не сомневаться, что она перепугалась до смерти, лицо ее мгновенно залилось краской. Что случилось с мальчиком? Ведь он всегда был такой послушный и дисциплинированный, не проявлял склонности к авантюрам, да и вообще совсем он не из отчаянных храбрецов…
Можно предположить, что поначалу тетя Грета пыталась найти меня сама: возможно, подумала, что ребенку надоело ее ждать и он решил сыграть с ней в прятки, чтобы наказать ее за столь долгое отсутствие. Наверняка проказник прячется за стеллажами. Нет? Может, среди пальто и пиджаков? Или же не прячется, но пялится на полуголые манекены? Или пробрался к витрине, чтобы через стекло поглазеть на прохожих? А может, мальчик просто пошел искать туалет? Или захотел попить. Мальчик же разумный и вполне ответственный, тут уж ничего не скажешь, да вот беда: слишком уж рассеянный, вечно погружен в свои фантазии, плутает в вымышленных историях, которые я ему рассказываю, а то и сочиняет их сам для себя. А вдруг он все-таки вышел на улицу? И теперь, решив, что я про него забыла, блуждает по городу, ищет дорогу домой? И вдруг незнакомец поманит его всяческими посулами? И мальчик соблазнится и уйдет с ним?!
Чем сильнее завладевало ею беспокойство, тем бледнее становилось ее побагровевшее было лицо, а озноб сотрясал крупное тело. И наконец тетя Грета горько, во весь голос разрыдалась, и все, кто был в магазине, и сотрудники, и покупатели, немедленно были призваны на помощь и сообща принялись прочесывать местность, разыскивая меня. Они выкрикивали мое имя, пропахали все дорожки лабиринта, осмотрели все тропки лесных чащоб. Но все тщетно.
А поскольку магазин этот, по-видимому, все же принадлежал арабам, легко предположить, что целая толпа детей чуть постарше меня тут же явилась на помощь, и были эти дети снаряжены в разных направлениях на поиски. Они искали меня в прилегающих окрестностях – в близлежащих переулках, в колодцах и ямах, в оливковой роще неподалеку, во дворе мечети, в пещере на склоне холма, в которой козы укрывались от зноя и непогоды, в переходах, ведущих к рынку.
Был ли там телефон? Звонила ли тетя Грета в аптеку господина Хайнмана, что на углу улицы Цфания? Успела она или не успела потрясти моих родителей жутким известием? Похоже, что нет, в противном случае они не преминули бы время от времени напоминать мне об этом происшествии, как только я проявлял признаки непослушания. Они бы уж не упустили случая изобразить безудержное горе родителей, потерявших своего сына, беспросветную печаль, в которую вверг их непутевый отпрыск, – печаль, от которой за час-другой они поседели…
Я помню, что не кричал, лежа в абсолютной темноте. Не проронил ни звука. Не пытался дергать запертую дверь, не лупил по ней своими маленькими кулачками. Быть может, потому, что все еще дрожал от страха: не идет ли, принюхиваясь, по моему следу ведьма с лицом мертвой лисы? Я помню, что этот страх постепенно сменился там, на самом дне чернильного моря тишины, каким-то странным сладким чувством. Оно немного походило на ту нежность, что ты испытываешь к матери, лежа под теплым одеялом, когда холод и тьма колотятся снаружи в оконное стекло. А еще это была отчасти игра – игра в немого и слепого мальчика. А еще – полная свобода.
Я надеялся, что меня найдут и вытащат оттуда. Но не сразу. Не сию минуту.
В убежище у меня имелась компания – странный небольшой твердый предмет, этакая металлическая округлая улитка, гладкая и приятная на ощупь. Размеры ее точно соответствовали обхватившей ладони, и прикосновение к ней вселяло в меня покой. Пальцы беспрерывно ощупывали, гладили улитку, слегка сжимали и тут же отпускали. А иногда и оттягивали – но только чуть-чуть! – головку тонкого и гибкого обитателя раковины, на секунду высовывающего голову и тут же ныряющего обратно.
Это был пружинный сантиметр: тонкая и гибкая полоска, в свернутом состоянии покоящаяся внутри металлического футляра. Я забавлялся со своей улиткой, в темноте вытягивал стальную полоску, потом внезапно отпускал, и стальная змейка, рванувшись, молниеносно возвращалась в свое убежище, раковина втягивала ее всю в свое чрево, отзываясь легким подрагиванием. Щелчок, которым все это завершалось, был очень приятен моей ладони, обхватившей раковину.
Снова и снова я извлекаю, натягиваю, отпускаю… На этот раз я посылаю этого металлического змея во всю его длину, как можно дальше, в пучину темного пространства. С его помощью я ощупываю пределы мрака, вслушиваюсь в шуршание нежных сочленений по мере того, как он все удлиняется и головка его удаляется от раковины. В конце концов я позволяю ему вернуться домой, но медленно-медленно, чуть-чуть ослабляя натяжение и тут же останавливая, и так раз за разом, пытаясь угадать – ибо ничегошеньки, ну буквально ничегошеньки не вижу! – какое количество этих мягких биений “пак-пак” я еще услышу, пока не раздастся вдруг “тлук!”. Этот звук решительно возвещал окончательное возвращение змея, от головы до кончика хвоста, в потаенное его укрытие.
Откуда вдруг оказалась в моей руке эта чудная улитка? Я уже и не помню, добыл ли ее по пути, отправившись в свой рыцарский поход, или она попала ко мне на одном из крутых поворотов лабиринта? Или, возможно, я нашел ее, ощупывая свою конуру, когда вход в нее был привален могильным камнем?
Есть все основания предполагать, что тетя Грета обдумала со всех точек зрения, взвесила и решила: ей лучше ничего не рассказывать моим родителям. Она наверняка не видела смысла расстраивать их после того, как происшествие благополучно завершилось и было омыто слезами радости. А может, она опасалась, как бы не пристала к ней репутация недостаточно ответственной няни, из-за чего она могла потерять источник своего скромного, но стабильного и столь необходимого заработка.
Между мной и тетей Гретой никогда, даже полунамеком, не упоминалась история моей смерти и воскрешения в магазине одежды. Ни слова. Ни даже заговорщицкого подмигивания. Быть может, она и в самом деле надеялась, что со временем воспоминания того утра подернутся туманом и мы оба привыкнем к мысли, что вся эта история лишь привиделась нам в страшном сне. Можно предположить, что она несколько стыдилась своих экстравагантных набегов на магазины женской одежды, поскольку после того зимнего утра она больше не делала меня соучастником своих прегрешений. Возможно, что с моей помощью ей даже удалось избавиться от своего пристрастия?
Спустя несколько недель или месяцев я был отлучен от тети Греты и отдан в детский сад госпожи Пнины Шапиро на улице Цфания. Лишь голос рояля тети Греты, глухой, упрямый и одинокий, еще несколько лет продолжал под вечер доноситься издалека на фоне других уличных голосов.
Это не было сном. Сны с течением времени тускнеют и уступают место другим снам, но та ведьма-карлица, девочка-старушка с лицом мертвой лисицы, все еще улыбается мне, обнажая острые резцы, сияя золотым зубом.
Да и не только ведьма. Улитка тоже осталась со мной. Я спрятал ее от папы и мамы и порой, оставшись один и набравшись смелости, доставал и играл с нею под одеялом. Щупальце распрямлялось в моих руках, а затем с молниеносной быстротой исчезало в своей норе.
Смуглый человек, не молодой, но и не старый, с мешками под добрыми глазами. Шею его обнимал бело-зеленый портновский сантиметр, свисавший двумя концами на грудь. Движения у него чуточку усталые. На смуглом, широком, малость заспанном лице мелькнула смущенная улыбка и тут же исчезла под мягкими, с проседью усами. Человек склонился надо мной, сказал что-то по-арабски. Слов я не понял, но про себя перевел: “Не бойся, мальчик. Больше ничего не бойся”.
Я помню, что у моего спасителя были большие очки в коричневой оправе – очки, совсем не подходившие продавцу из магазина женской одежды. Они скорее подошли бы пожилому и грузному столяру, который, шаркая, с погасшим окурком в уголке рта, расхаживает по своей мастерской, и потертый складной метр выглядывает из нагрудного кармашка его рубашки.
Человек разглядывал меня не через линзы очков, которые сползли на кончик носа, а поверх них. И, внимательно меня рассмотрев и спрятав улыбку в густых усах, он несколько раз кивнул, обхватил своей теплой рукой мою ледяную, словно отогревая в ладони замерзшего птенца, и извлек меня из темного ящика. Неожиданно он поднял меня и крепко притиснул к себе, и вот тут-то я заплакал.
Тогда человек прижал мою щеку к своей широкой мягкой щеке и сказал – голос у него был низкий и словно припорошенный пылью, как проселочная дорога в лесу, прорезающая вечерние сумерки, – тогда он сказал мне на смеси иврита с арабским:
– Все хорошо? Все хорошо. Порядок.
И понес меня в контору, находившуюся в недрах магазина. Там пахло кофе и сигаретами, а еще шерстяными тканями и лосьоном после бритья, которым пользовался мой спаситель. Этот запах был не такой, как у моего папы, а острее и резче, – мне всегда хотелось, чтобы именно так пахло от моего папы. Человек сказал по-арабски что-то всем присутствующим – сидевшим и стоявшим между нами и тетей Гретой, молчаливо застывшей в дальнем углу. Одна фраза была явно предназначена непосредственно тете Грете, и та сильно покраснела, после чего спаситель мой бережным движением доктора, пытающегося точно определить, где болит, передал меня рыдающей тете Грете.