До полудня субботы самоотверженно, голыми руками сражался папа с бастионом утрамбованной земли – согнувшись, обливаясь потом, тяжело дыша; походил он при этом на утопающего. Его глаза без очков казались мне полными отчаяния и словно бы оголенными. Раз за разом опускал он на сопротивляющуюся землю молоток. Да только молоток-то его был слишком легок, такой себе домашний молоточек, совершенно “гражданский”, годный вовсе не для разрушения укрепленных стен, а лишь для того, чтобы колоть орехи или забить гвоздик за кухонной дверью. Раз за разом вздымал папа свой хлипкий молот – и словно камень из пращи ударялся о шкуру Голиафа. А еще это походило на попытки сокрушить стены Трои ударами сковородки. Раздвоенный носик молотка, предназначенный для выдергивания гвоздей, служил папе и киркой, и вилами, и мотыгой.
Довольно быстро папа обзавелся мозолями на нежных своих ладонях, но, сцепив зубы, не обращал на боль внимания. Он продолжал игнорировать мозоли, даже когда пузыри полопались, из них потекла жидкость и мозоли превратились в кровавые раны. Папа не торопился капитулировать: вновь и вновь вздымал он свой молоток, бил, лупил, колотил изо всех сил, сражаясь с первозданной пустыней. Губы его заклинали упрямую, непокорную землю поддаться, настойчиво что-то шептали то ли по-гречески, то ли на латыни, а возможно, по-амхарски, или на одном из диалектов старославянского, или на санскрите.
В какой-то момент он со всего маху опустил молоток на носок собственного ботинка и, застонав от боли, прикусил нижнюю губу. Передохнув с минуту, он пробормотал “очевидно”, как бы выговаривая себе по поводу собственной неосторожности, утер пот и отпил воды. Протерев носовым платком горлышко бутылки, он дал попить мне и вернулся на поле боя. Он прихрамывал, но решительность его не уменьшилась, и папа снова накинулся на твердую почву.
Наконец слежавшийся прах земной сжалился над папой, а быть может, и в самом деле размягчился, пораженный его самоотверженностью, и вдоль и вширь поползли трещины. В эти-то трещины и поспешил папа вонзить отвертку, словно опасаясь, что несговорчивая земля передумает и, вновь сомкнувшись, опять обратится в монолит. Он расковырял эти раны в земле, углубил и расширил их ногтями, окровавленными и дрожащими от напряжения пальцами, затем принялся выбирать крупные комья, один за другим складывая их у своих ног, – так и лежали они поверженными драконами, брюхом кверху. Обрубленные корни торчали во все стороны из этих комьев, словно вырванные из живого мяса жилы.
Моя роль заключалась в том, чтобы, продвигаясь вслед за атакующими силами, вонзать в покоренные папой комья нож для разрезания бумаги, выковыривать из них корни и бросать в мешок. Я должен был убрать все камешки, крупные и мелкие, раздробить, размельчить каждый из комьев, а затем поработать столовой вилкой как бороной, пройтись по разрыхленной земле.
И вот наступило время внести удобрения. Коровьего навоза или куриного помета у нас не было, да и быть не могло. А голубиный помет, скопившийся на крыше, не годился, ибо был источником всякой заразы. Поэтому папа заранее заготовил полную кастрюлю пищевых отходов. Это была мутная похлебка из круп, очистков овощей и фруктов, несъедобной тыквы, болотистой кофейной гущи, спитого чая, остатков каши и борща, вареных овощей, рыбьей чешуи, подгоревшего подсолнечного масла, скисшего молока, каких-то маслянистых жидкостей и прочих кухонных гадостей. В этих помоях плавали, сталкиваясь друг с дружкой, сомнительные комки, и все в целом представляло собой нечто вроде густого варева, пригоревшего, пересоленного и явно перестоявшего.
– Это обогатит нашу скудную почву, – разъяснял папа, пока мы отдыхали, сидя в мокрых от пота майках на ступеньках, ощущая себя настоящей сельскохозяйственной бригадой, обмахиваясь нашими панамами цвета хаки, чтобы хоть немного остудить разгоряченные лица. – Несомненно, – говорил папа, – нам следует напитать взрыхленную почву тем, что в будущем из подгнивших, но богатых органическими элементами отбросов превратится постепенно в удобрения. Так мы дадим нашим саженцам абсолютно все питательные вещества, без которых овощи у нас выросли бы хилыми и болезненными.
Наверняка он угадал ту жуткую мысль, что промелькнула у меня, так как тут же поспешил уточнить и успокоить:
– И, пожалуйста, не думай – это было бы ошибкой! – что, когда здесь вырастут овощи и мы будем их есть, нам предстоит есть то, что, возможно, выглядит как отбросы, внушающие отвращение. Нет! И еще раз нет! Ни в коем случае! Ведь отбросы – это не просто грязь, это неисчерпаемый кладезь, сокрытый от глаз. Поколение за поколением земледельцы интуитивно открывали для себя эту мистическую истину. Сам Лев Толстой писал о таинственной алхимии, которая непрерывно совершается в лоне земли, об удивительной метаморфозе – превращении гнили и тлена в перегной, перегноя – в удобрение, удобрения – в злаки, овощи, фрукты и все прочие разнообразнейшие дары полей, садов и огородов.
И пока мы вновь втыкали колышки по четырем углам нашей делянки, осторожно натягивая между ними пограничные веревки, папа просто и точно обрисовал мне всю последовательность. Гниль. Прель. Перегной. Удобрение. Органика. Тайна. Алхимия. Метаморфоза. Плоды. Толстой. Метафизика.
И когда мама вышла сообщить, что обед будет готов через полчаса, операция “покорение пустыни” была завершена. Наши владения простирались от колышка до колышка, от веревки до веревки. Окруженные со всех сторон сухой, опаленной землей нашего двора, они выделялись темно-коричневым цветом, были ухожены, окультурены, разрыхлены. Вскопанные, гладко причесанные граблями-вилкой, лежали наши владения – обработанные, засеянные, удобренные, влажные, поделенные на три части, три волнообразных холма, равных по высоте и вытянутых во всю длину участка: одна грядка под помидоры, другая – под огурцы, а третья – под редиску. И подобно табличке с именем, которую принято временно втыкать в изголовье свежего могильного холмика, пока не установлено каменное надгробие, воткнуты были палочки в изголовье каждой из грядок, и на каждой из палочек укрепили мы пустые пакетики из-под семян. Так выглядели – до тех пор, пока не поспеют овощи, – наши огородные владения, украшенные яркими картинками. Прямо-таки живым казался помидор, две-три прозрачные капли росы стекали по его щекам. На другой картинке аппетитно поблескивали ярко-зеленые огурцы. Не менее аппетитно выглядела и красная редиска, умытая росой, пышущая здоровьем.
После того как были внесены удобрения и посеяны семена, мы полили грядки один раз. А затем осторожно полили каждую из лунок с семенами, используя для этого самодельную лейку, сооруженную из бутылки с водой и взятого на кухне маленького ситечка, в “мирной жизни” прикрепленного к носику заварного чайника.
Папа сказал:
– Отныне каждое утро и каждый вечер мы будем поливать наши грядки. Не переусердствуем. Но и жадничать не станем. А ты, вне всякого сомнения, сразу, как проснешься, побежишь узнавать, не проклюнулись ли ростки, потому что через несколько дней стебельки начнут распрямлять свои спинки, отряхивать со своих головок комочки земли, как это делают цветы, отряхивающие свой венчик. У каждого цветка, у каждого ростка, как полагали наши мудрецы, благословенна их память, есть свой личный ангел, парящий над ним, прикасающийся к его головке и приказывающий ему: расти!
И еще сказал папа:
– А теперь соизвольте, ваша честь, поскольку вы пропотели и пропылились, взять из шкафа белье и рубашку, чистые брюки да отправиться в ванну. Только помните, ваше высочество, намылиться нужно как следует, и в тех самых местах – тоже. Но не извольте задремать там, в воде, по вашему обыкновению, ибо и я, оскудевший делами своими, терпеливо дожидаюсь своей очереди.
В ванной, раздевшись до трусов, я босиком взобрался на унитаз и выглянул через окошко во двор – а вдруг уже что-то видно? Первый проклюнувшийся росток? Зеленый побег? Пусть малюсенький, с булавочную головку?
И через окошко в ванной я увидел папу, задержавшегося на пару минут у наших новых грядок. Он выглядел счастливым, словно художник, который фотографируется возле своего произведения: кроткий, скромный, усталый, прихрамывающий от нанесенной себе самому травмы, – и вместе с тем гордый, как покоритель новых земель.
Отец мой любил поговорить. Изобилие цитат и поговорок переполняло его, он всегда рад был процитировать отрывок, вставить крылатое словцо. С жаром обрушивал он на вас всю мощь своих обширных знаний, щедро осыпал вас богатствами своей эрудиции, открывал перед вами несметные хранилища своей памяти. Ключом бил этот неудержимый поток – отсылки, аллюзии, остроты, каламбуры, парадоксы, факты, силлогизмы, толкования… И все это – в отчаянной попытке позабавить, развлечь, создать атмосферу веселья, ради этого он даже был готов прикинуться глуповатым, поступиться чувством собственного достоинства… И все лишь для того, чтобы избежать молчания. Даже на краткий миг.
Хрупкий, напряженный, в мокрой от пота майке и широченных шортах цвета хаки, доходящих почти до костистых коленей. Его тощие бледные руки и ноги заросли густыми черными волосами. Он походил на перепуганного ешиботника, которого вдруг выдернули из полумрака синагоги, обрядили в маскарадный костюм цвета хаки (такой обычно носили поселенцы-первопроходцы) и беспощадно выставили на ослепительный полуденный свет. Боязливая неуверенная улыбка не оставляла тебя в покое, словно он дергал тебя за рукав, умоляя снизойти до него и проявить хоть толику симпатии. Через очки в круглой оправе карие глаза взирали с растерянностью и даже испугом, будто он спохватился, что забыл нечто самое-самое важное, нечто столь серьезное, что забывать никак непростительно.
Но что же он забыл? Это папа и пытается вспомнить. Прости, ты случайно не знаешь, что я забыл? Что-то срочное? Пожалуйста, будь так любезен, напомни мне… Будь так добр…
В следующие дни я, полный воодушевления и лихорадочного нетерпения, каждые два-три часа бегал к нашим грядкам, чтобы, как сказано в Песне Песней, взглянуть, “расцвела ли лоза виноградная, пустили ли ростки гранаты”. Низко склонившись, проверял я, не появились ли признаки того, что вот-вот проклюнутся ростки, или, по крайней мере, нет ли каких-нибудь, пусть едва заметных, изменений на поверхности взрыхленной почвы. Вновь и вновь поливал я грядки, пока не обратились они в топкую грязь. Каждое утро вскакивал я с постели и босиком, в пижаме, несся, чтобы проверить, не произошло ли ночью столь вожделенное чудо. И действительно, одним прекрасным утром я обнаружил, что редиска, опередив всех, выбросила эскадрилью перископов.