Повесть о любви и тьме — страница 63 из 125

От избытка чувств я поспешил напоить ее водою, и делал это вновь и вновь.

А еще я воткнул рядом пугало – в старом мамином комбинезоне. Головой пугалу служила пустая консервная банка, на которой я нарисовал рот, усы и косую, как у Гитлера, челку. Один глаз получился кривоватым, потому казалось, что пугало то ли подмигивает, то ли кривится от омерзения.

Спустя еще несколько дней взошли и огурцы… Но то, что увидели в этом мире редиска и огурцы, похоже, оскорбило их, а то и повергло в ужас до такой степени, что они раскаялись в своем решении вылезти из земли, побледнели, за одну ночь стебли их согнулись, словно склонились бедняжки в низком поклоне, крошечные листики уткнулись в землю, сморщились, скукожились, посерели и вскоре обратились в сухие плети. Что же до помидоров, то они и вовсе решили не вылезать из земли. Наверняка, изучив условия нашего двора, помидоры хорошенько все обдумали и сочли за благо не иметь с нами дела. Быть может, в нашем дворе изначально ничего не могло вырасти, поскольку он лежал в низине и был окружен со всех сторон стенами, да к тому же высокие кипарисы отбрасывали густую тень, и ни единый солнечный луч не мог пробиться в наш двор. И еще, возможно, мы и в самом деле перебрали с поливом. Или с удобрениями. А может, мой Гитлер-пугало, совершенно не впечатливший птиц, до смерти впечатлил робкие побеги. Так испустила дух попытка основать что-то вроде кибуца во дворе Иерусалима и со временем кормиться плодами трудов своих.

– Отсюда, – сказал папа скорбно, – отсюда следует жесткий, но неизбежный вывод: мы, бесспорно, допустили ошибку. А посему ныне, без сомнения, возлагается на нас долг: решительно и бескомпромиссно, не жалея сил, выяснить, где и в чем мы ошиблись – то ли переусердствовали с удобрениями, то ли перестарались с поливом? Или, наоборот, упустили нечто важное? Ведь, в конце концов, мы же не крестьяне и не дети крестьян, мы дилетанты, которые пытаются ухаживать за землей, и ухажеры мы не слишком опытные, не постигшие пока Аристотелевой “меры вещей”.

В тот же день папа взял в Национальной библиотеке на горе Скопус, где он работал, два толстых тома по садоводству и огородничеству (одна из книг была на немецком языке) и погрузился в них. Однако довольно быстро внимание его переключилось на другие дела и совершенно другие книги – угасание некоторых балканских диалектов, влияние средневековой рыцарской поэзии на начальные стадии зарождения новеллы, греческие слова в Мишне, толкование угаритских текстов…

Но однажды утром, когда папа, уже взяв свой потертый портфель, собирался уйти на работу, он увидел меня: едва ли не рыдая, я скорчился над умирающими ростками – в последней, отчаянной попытке оживить их я закапывал в увядшие побеги капли то ли для носа, то для ушей, которые без спроса взял в аптечке. В тот миг охватила отца безумная жалость, он поставил меня на ноги и крепко обнял. Но тут же поспешно отпустил. Смущенный и растерянный. И, прежде чем исчезнуть, покивал раздумчиво и пробормотал – скорее самому себе, чем мне:

– Попробуем. Поглядим, что еще можно сделать.

В квартале Рехавия на улице Ибн-Габироль стоял дом, который назывался “Бейт халуцот”. Там обитала некая женская коммуна – недавно прибывшие в Израиль девушки, организовавшие ферму. За домом раскинулся самый настоящий рай – чуть ли не полторы тысячи квадратных метров с фруктовыми деревьями, овощным раздольем, птичником и даже пасекой. Позже, в пятидесятые годы, на этом участке построили знаменитый “государственный барак” Ицхака Бен-Цви, второго президента Израиля.

Именно в это идеальное хозяйство отправился папа после работы. Наверняка поведал он Рахели, жене Ицхака, руководившей фермой, либо одной из ее помощниц историю нашего сельскохозяйственного фиаско и попросил советов. Домой он вернулся, нагруженный небольшим ящиком с плодородной почвой и парой десятков саженцев. Тайком он внес свою добычу в дом и спрятал до времени, чтобы я не увидел, – за бельевой корзиной. Дождался, пока я усну, а затем осторожно выбрался из дома, словно опытный злоумышленник, – вооруженный фонариком, отверткой, своим героическим молотком и ножом для разрезания бумаги.

Когда утром я вышел на кухню и папа заговорил со мной, голос у него был какой-то странный.

– Ну, мне кажется, что твое вчерашнее лекарство все же помогло нашим больным растениям. Ступайте, ваше высочество, взгляните сами, вдруг и вправду заметны признаки выздоровления. Или мне только кажется? Проверь-ка, будь так любезен, да возвращайся и поделись своим мнением… А потом мы поговорим, одинаково ли видим мы ситуацию…

Мои маленькие ростки, накануне похожие на призраков, которым оставались считаные часы, превратились – за какую-то ночь! – в стройные, крепкие саженцы, пышущие здоровьем, налитые, и яркая зелень их радовала глаз своей насыщенностью. Потрясенный, я стоял во дворике, и сердце мое то замирало, то начинало колотиться: вот она, чудодейственная сила капель не то для носа, не то для ушей!

И чем больше вглядывался я, тем очевиднее становилось, что чудо еще более невероятно, чем показалось мне с первого взгляда. Ростки редиски в течение ночи перебрались на грядку с огурцами, а на грядке с редиской торчало и вовсе что-то мне неведомое – возможно, кабачки или морковка. Но самое поразительное: в левом ряду, где мы посадили помидоры и ни один из них не проклюнулся (это был ряд, на который я не потратил ни одной из волшебных капель, не видя в этом никакого смысла), вдоль этого ряда нынче, вопреки всему, появились четыре юных кустика, с боковыми побегами и оранжевыми завязями.

* * *

Спустя неделю болезнь вновь поразила наши грядки, и снова последовала мучительная агония, и снова ростки склонили свои головки, пожелтели, и иссохли, и сделались чахлыми и болезненными, словно евреи, пережившие гонения в Европе. Листочки опали, стебли скукожились, и на сей раз не помогли ни капли для носа, ни даже сироп от кашля: наш огород погибал. Еще пару недель торчали там колышки и колыхались меж ними пыльные веревки. А затем полегли и они. И только Гитлер-пугало продолжало какое-то время наслаждаться жизнью…

Папа утешился тем, что занялся исследованием латинского романса и зарождением поэзии трубадуров. Я же развернул на пыльном нашем дворе галактику со звездами, лунами, солнцами, кометами и планетами. И отправился в полное приключений и опасностей путешествие, перелетая от одной звезды до другой: а вдруг удастся мне разыскать признаки жизни?

33

Лето. Вечереет. Я заканчиваю первый класс, а может, только что пошел во второй. Или дело было в каникулы. Я один во дворе. Все ушли – Дануш, и Элик, и Ури, и Лолик, и Эйтан, и Ами. Отправились искать “это” в роще Тель Арза. Меня в банду “Черная рука” не приняли, потому что я не стал надувать “это”. Дануш нашел одно такое, слипшееся от какого-то клея и воняющее, и вымыл под краном. Тот, у кого не хватает мужества надуть “это”, недостоин быть членом банды “Черная рука”, а тот, кто не может надеть “это” на это и пописать внутрь, как это делают английские солдаты, вообще может не мечтать быть принятым в банду. Дануш объяснил мне все. Английские солдаты ночами знакомятся с девушками в роще Тель Арза, и там, в темноте, они сначала долго целуются, потом трогают друг друга в разных местах, даже под одеждой. Затем солдат снимает с себя и с нее трусы, надевает “это”, ложится на нее, и вот так делает, а потом писает. А придумано это все, чтобы солдат не сделал девушку мокрой. Такое происходит каждую ночь, и не только в роще Тель Арза. Абсолютно все так делают. Даже муж учительницы Зисман делает это с учительницей Зисман. Даже родители. И твои тоже. Делают-делают. Все-все делают. Потому что это приятно, к тому же укрепляет мускулы и очищает кровь.

* * *

Вот так все и ушли, оставив меня одного. И родителей нет дома. Я лежу на спине, раскинувшись на бетонной площадке в конце двора, за бельевыми веревками, и наблюдаю, как угасает день. Бетон твердый и прохладный, я ощущаю это через майку. Я размышляю о том, что все твердое и прохладное остается твердым и прохладным веки вечные и только все мягкое и теплое бывает мягким и теплым до поры до времени. Ведь всякая вещь должна в конце концов сделаться холодной и твердой, и тогда она уже больше не двигается, не думает, не чувствует. В ней нет тепла. На веки вечные.

Я лежу на спине, пальцы нащупывают маленький камешек и кладут его в рот. И я чувствую вкус пыли, извести и еще чего-то – вроде бы солоноватого, но не совсем. Язык ощупывает всевозможные маленькие выступы и впадины этого камешка – это целый мир, подобный нашему, со своими горами и низинами. А вдруг выяснится, что наш земной шар или даже вся наша Вселенная – всего лишь крупинка гравия на бетонном дворе гигантов? Что произойдет, если через мгновение гигантский ребенок (размеры его невозможно даже представить, настолько он огромен), оставленный приятелями, которые ушли гулять без него, так вот, если этот невероятных размеров ребенок просто возьмет пальцами своими нашу Вселенную, положит ее в рот и начнет ощупывать языком? И он тоже подумает, что, быть может, камешек у него во рту – это целая Вселенная, с Млечным Путем, с солнцами и кометами, с детьми и кошками, с бельем, сохнущим на веревках? И кто знает, может, и Вселенная этого гигантского ребенка, того самого, для которого все мы – только крохотный камешек у него во рту, может, и он сам, и его Вселенная – тоже не более чем крупинка гравия на мощеном дворе другого, еще более гигантского ребенка… И так без конца – одно в другом, будто русская матрешка. Вселенная в крупинке, крупинка во Вселенной – и не только по нарастающей, но и по убывающей. Всякая Вселенная – это крупинка, и всякая крупинка – это Вселенная? От этого кружится голова, а язык тем временем перекатывает камешек, точно конфету, и теперь у языка тоже привкус мела. Дануш, Элик, Ури, Лолик и Ами, вся “Черная рука” через шестьдесят лет будут мертвы, а спустя какое-то время умрут и те, кто их помнит, а потом и те, кто помнит тех, кто их помнит. Кости их превратятся в камешки вроде того, что у меня сейчас во рту. Быть может, и камешек, который сейчас у меня во рту, – это дети, что умерли триллионы лет назад? Дети, что отправились в рощу искать “это”, и был среди них тот, над кем все смеялись, потому что он побоялся надуть и надеть? И его оставили одного во дворе, и он тоже лежал на спине, сунул в рот камешек, который когда-то был ребенком, который прежде был камешком… Кружится голова. А тем временем камешек чуть-чуть оживает, он уже не такой твердый и холодный, он уже вл