– Я, разумеется, отлично знаю, что грязь эту ты нанес не умышленно, а по чистой рассеянности. А ты, со своей стороны, конечно же, хорошо знаешь, что мы наказали тебя только для твоей же пользы: ведь ты вырастешь и тоже станешь чем-то вроде рассеянного профессора.
Я глядел в его карие, наивные, будто стыдящиеся чего-то глаза и обещал, что отныне и всегда буду помнить о том, что обувь следует снимать у двери. В соответствии с моей ролью мне также полагалось произнести – с очень серьезным видом, делавшим меня похожим на старичка, – слова, позаимствованные из папиного лексикона: да, я уверен, что наказание – исключительно для моей же пользы. А затем я обращался к маме, просил ее не жалеть меня, поскольку я принимаю и правила, и ответственность за отступление от них и, без сомнения, в состоянии вынести все причитающиеся мне наказания. Даже два часа в ванной. Это не имеет значения.
И вправду, время не имело значения, поскольку между одиночеством в запертой ванной и моим привычным одиночеством – в своей ли комнате, во дворе, в детском саду – не было особой разницы.
Горсть зубочисток, два кусочка мыла, три зубные щетки, наполовину выдавленный тюбик зубной пасты, щетка для волос, пять маминых шпилек, футляр от папиной бритвы, скамейка, коробочка с аспирином, рулончик пластыря и рулон туалетной бумаги – всего этого с лихвой хватало мне на целый день войн, путешествий, грандиозных строительных проектов, удивительных приключений. Я был в них и вашим высочеством, и рабом вашего высочества, и охотником, и тем преследуемым этим охотником, и обвиняемым, и предсказателем, и судьей, и мореходом. И инженером, построившим Панамский и Суэцкий каналы, который, победив скальные породы, соединял моря и озера, имевшиеся в тесной ванной. Я пускал в плавание от полюса до полюса торговые суда, подводные лодки, военные корабли, пиратские бриги, минные тральщики, китобойные флотилии, каравеллы с первооткрывателями новых континентов и островов, на которые не ступала нога человека.
Наказание темным карцером меня тоже не пугало: я опускал крышку унитаза, усаживался и все свои войны и путешествия вершил в голове. Без кусочков мыла, без расчесок и шпилек, не двигаясь с места. Зажмурив глаза, я мысленно зажигал столько света, сколько мне хотелось, и вся тьма оставалась снаружи, тогда как внутри моей головы все сияло.
Я даже любил эти наказания изоляцией. “Тот, кто не нуждается в ближнем, – цитировал папа Аристотеля, – он или животное, или Бог”. И я с удовольствием ощущал себя и тем, и другим.
Я не обижался на папу за то, что он звал меня “вашим высочеством”. Напротив, в глубине души я с ним соглашался. Я принимал этот титул. Но молчал. Не подавал виду, что он доставляет мне удовольствие. Так король-изгнанник, покинувший родину, но сумевший тайно перебраться через границу и, невзирая на опасность, вернуться в свою столицу, бродит по ее улицам в платье простолюдина. И вот один из поданных вдруг узнает меня, падает ниц и называет меня “ваше величество” – это может произойти в очереди на автобус, в толпе на городской площади, – но я делаю вид, что не замечаю ничего. Возможно, дело было в маме, которая говорила мне, что подлинные короли и герцоги тем и отличаются, что слегка презирают свои титулы, считая, что высокое их положение обязывает вести себя с простолюдинами в точности так, как ведет себя обычный человек.
И не просто как обычный человек, а как человек воспитанный, старающийся быть любезным с поданными. Им приятно одевать и обувать меня? Пожалуйста, я с радостью протягиваю им свои конечности. Вкусы простолюдинов переменились? Отныне им нравится, чтобы я одевался и обувался сам? С превеликой радостью буду влезать в одежду сам. Иногда я путаюсь, неправильно застегиваю пуговицы или не могу совладать со шнурками, тогда я с самым сладчайшим видом прошу помочь мне.
Да ведь они чуть ли не состязаются друг с другом за право преклонить колени, припасть к стопам маленького короля и зашнуровать ему башмаки – поскольку он потом вознаградит объятием. Нет в мире второго ребенка, который бы умел столь величественно и вежливо вознаграждать за услуги. Однажды он даже пообещал родителям (и глаза их затуманились от гордости, восторга и счастья), что когда они станут совсем старыми, вроде соседа господина Лемберга, он будет завязывать им шнурки и застегивать пуговицы.
Им приятно расчесывать мои волосы? Или объяснять, как движется Луна? Учить меня считать до ста? Надевать на меня один свитер поверх другого? И даже заставлять меня каждый день проглатывать ложку противного рыбьего жира? С превеликой радостью я позволяю им делать с собой все, что им заблагорассудится, позволяю получать за мой счет любые удовольствия. И наслаждаюсь той радостью, что доставляет им мое существование. От рыбьего жира меня тошнит, с большим трудом удается мне подавить позывы к рвоте, меня прямо-таки выворачивает наизнанку, едва губы мои прикасаются к этой ненавистной жидкости. Но именно поэтому мне нравится превозмогать отвращение, и я проглатываю рыбий жир и даже благодарю за заботу обо мне, за старания, чтобы вырос я здоровым и сильным. А еще я наслаждаюсь их изумлением: ну ясно же, что это особенный ребенок!
Поскольку нет у меня ни брата, ни сестры, поскольку с самого раннего детства мои родители приняли на себя роль восторженных обожателей, мне ничего не оставалось, как выйдя на сцену, захватить ее целиком, царить на ней. С трех-четырех лет, если не с более раннего возраста, я – театр одного актера. Моноспектакль. Представление-без-антракта. Будучи звездой, я обязан был постоянно импровизировать, чтобы волновать, изумлять, забавлять свою публику. С утра и до вечера вести нескончаемое представление.
Вот субботним утром мы идем навестить Малу и Сташека Рудницких, живущих на улице Чанселор, на углу с улицей Пророков. По дороге мне напоминают, что ни в коем случае – ни в коем случае! – я не должен забывать, что у дяди Сташека и тети Малы нет детей, от чего им очень грустно, поэтому я должен забавлять их, но пусть не возникнет у меня, не приведи господь, желания спросить их, когда все же и у них будет ребеночек. И вообще я должен вести себя там образцово, у этой чудесной пары сложилось обо мне прекрасное мнение, так что я не должен его испортить.
Детей у тети Малы и дяди Сташека нет, зато у них есть два ангорских кота, мохнатых, ленивых, толстых, с голубыми глазами. Зовут их Шопен и Шопенгауэр, в честь композитора и философа. (И тут, пока мы взбираемся по крутой улице Чанселор, получаю я два кратких разъяснения: о Шопене – от мамы, а о Шопенгауэре – от папы. Разъяснения краткие, как статьи в энциклопедии.) Шопен и Шопенгауэр почти все время спали, сплетясь друг с другом на кушетке или пуфике, словно это были не коты, а белые медведи. А в клетке, висевшей над черным пианино, жила у Рудницких престарелая птица, почти лысая и слепая на один глаз. Клюв ее всегда был приоткрыт, словно она изнывала от жажды. Иногда Мала и Сташек называли птицу Альма, а иногда Мирабель. Чтобы скрасить ее одиночество, в клетку подсадили еще одну птичку, которую тетя Мала сделала из раскрашенной шишки, с ножками-палочками, с клювом-зубочисткой, выкрашенной густой красной краской. Этой новой птичке приклеили крылышки из настоящих перьев – возможно, это были перья, которые выпали из крыльев Альмы-Мирабель, они были покрашены в бирюзовый и пурпурный цвета.
Дядя Сташек курит. Одна бровь у него всегда приподнята, словно адресует тебе язвительное замечание: “Да неужели?” И у него недостает одного зуба, как у уличного забияки.
Тетя Мала – блондинка, волосы у нее заплетены в две косы, иногда кокетливо падающие на спину, а иногда уложенные вокруг головы, она предлагает чай с яблочным пирогом. Она чистит яблоки, и ленточка кожуры вьется идеальной спиралью, похожая на телефонный шнур.
Сташек и Мала мечтали работать в сельском хозяйстве. Пару лет они прожили в кибуце, еще год-другой пытали свое счастье в мошаве, пока не выяснилось, что на большинство луговых растений у тети Малы аллергия. А для дяди Сташека аллергеном является солнце (или, как он сам говорил, это солнце так реагирует на него). Дядя Сташек служил на Центральном почтамте, а тетя Мала по воскресеньям, вторникам и четвергам работала ассистенткой у известного зубного врача.
Когда тетя Мала предложила нам выпить чаю, папа игриво пошутил в своей обычной манере:
– И изрек раввин Хоне в Гемаре: “Все, что скажет тебе хозяин дома, – исполни, кроме повеления «выйди»”. Я же полагаю, кроме “выпей!”. Но поскольку предложение поступило не от хозяина, а от хозяйки дома, мы, разумеется, не откажемся!
А о яблочном пироге он высказался так:
– О, Мала, Мала! В пирогах ты достигла немало!
– Арье, довольно, – сказала мама.
А вот для меня – при условии, что, как большой мальчик, съем без остатка увесистый кусок пирога, – есть у тети Малы сюрприз: газировка домашнего приготовления. Правда, в этой газировке маловато пузырьков (их бутылка содовой, видимо, была наказана за то, что слишком долго простояла с непокрытой головой), но зато там много красного сиропа, и потому она сладкая-пресладкая.
Я вежливо расправляюсь с яблочным пирогом (совсем недурным), стараюсь изо всех сил жевать только с закрытым ртом, осторожно орудуя вилкой, а не пальцами. Я знаю, что меня подстерегают всевозможные опасности – брызнувший сок, крошки, набитый рот, – поэтому каждый кусочек пирога я накалываю на вилку и с превеликой осторожностью транспортирую ко рту: я как бы учитываю возможности вражеских самолетов, которые могут из засады сбить судно, следующее маршрутом “тарелка – мой рот”. Жую я деликатно, наглухо запечатав рот, глотаю тоже деликатно и даже не облизываю губы. Попутно я ловлю и вешаю себе на грудь, обтянутую кителем летчика, восторженные взгляды Рудницких и гордые взгляды моих родителей. И действительно, в конце я получаю обещанный приз: стакан домашней газировки, почти без пузырьков, зато сладкой как нектар.