Папа тоже не питал симпатий к религии. Служители всех культов казались ему людьми невежественными, на его взгляд, они только и делали, что пестовали древнюю вражду, сеяли страхи да лили крокодиловы слезы. В его глазах они были проходимцами, жуликами, торговцами фальшивыми реликвиями и мнимыми ценностями, людьми вздорными, напичканными предрассудками. Всех святош, промышлявших религией, папа подозревал в сладком мошенничестве. Частенько он весело цитировал Генриха Гейне, писавшего, что раввин и капуцин одинаково воняют. С другой стороны, папа верил в непонятное мне Провидение, в некоего “Ангела нации”, в “Оплот Израиля”, в “чудеса еврейского творческого гения”, в искусство.
Отец полагал, что люди искусства лучше всех прочих людей: они зорче, правдивее, честнее, дурное не пристает к ним. Как же могут некоторые из них, вопреки всему этому, следовать за Сталиным и Гитлером? Этот вопрос отца весьма заботил и огорчал. Он часто спорил с самим собой по этому поводу, утверждал, что люди искусства, поддавшиеся обаянию диктаторов, добровольно вызвавшиеся служить злу, недостойны зваться людьми искусства. Порою он пытался уверить себя, что их души, как это и описано в “Фаусте”, купил сатана.
Наряды, безделушки, прически, мебель – все это интересовало маму лишь как окошки, через которые она могла заглянуть внутрь человека. В каждом доме, где мы бывали, даже в приемных присутственных мест мама всегда садилась в углу. Она сидела с очень прямой спиной, сдвинув колени, скрестив руки на груди, – вылитая воспитанница пансиона для благородных девиц – и внимательно разглядывала занавески, обивку мебели, картины, книги, домашнюю утварь, безделушки на этажерке… Так сыщик изучает детали, сопоставление которых поможет раскрыть преступление.
Чужие тайны возбуждали и захватывали ее, однако не на уровне сплетен – кто в кого влюблен, кто что купил себе, – а только как сложные головоломки. Напряженно вслушивалась она в беседу, вглядывалась в лица собеседников, следила за движением губ, за мимикой, за руками, за позой, но прежде всего – за глазами.
Сама мама принимала мало участия в беседе. Но если уж выбиралась из своего молчания, если произносила одну-две фразы, то, как правило, после ее слов беседа круто менялась.
Или, может, дело было в ином: в те годы женщинам отводилась роль публики, внимающей ораторам. И если женщина вдруг вмешивалась в беседу, это зачастую вызывало удивление.
Мама давала частные уроки. Изредка посещала лекции в Еврейском университете или литературные вечера в Народном доме. Но большую часть времени она проводила дома. Никогда не слышал я, чтобы она напевала или ворчала, занимаясь домашними делами. Она варила и пекла, стирала, гладила, убирала, наводила порядок, складывала вещи, мыла, стелила, кипятила. Но когда в квартире воцарялся идеальный порядок, вся посуда была перемыта, все выстиранное выглажено и убрано в шкафы, тогда-то мама моя забиралась в свой угол и читала. В такие минуты она расслаблялась, дыхание ее становилось мягким, она устраивалась с книгой на тахте, поджав под себя босые ноги. Спина больше не напоминает натянутую струну, плечи расслаблены, лицо скрыто завесой темных волос – мама читает.
Она читала каждый вечер, пока я играл во дворе, а папа сидел за письменным столом над своими исследованиями. Она читала и после ужина, убрав все на кухне, читала, когда мы с папой сидели вместе за его письменным столом. Голова моя склонена, чуть касается его плеча, мы перебираем марки, наклеиваем их в альбом, заглядывая в каталог.
Она читала и после того, как я ложился спать, а папа возвращался к своим карточкам. Она читала и после того, как тахта была разложена, когда был выключен верхний свет, а папа, повернувшись к ней спиной, уже спал – спал сном человека, уверенного, что все еще будет хорошо.
А мама все читала. Она страдала бессонницей, которая со временем только усиливалась, так что в последний год ее жизни врачи прописывали ей сильнодействующие снотворные пилюли и микстуры. Ей рекомендовали устроить двухнедельный отдых в Цфате или хотя бы в пансионате “Арза”, что в иерусалимском пригороде Моца.
Папа занял у своих родителей денег, взял на себя заботы о ребенке и доме, а мама отправилась в пансион “Арза”. Но и там она не перестала читать, напротив, теперь она читала днями и ночами. С утра до вечера сидела она в шезлонге в сосновой роще на склоне горы и читала. Вечером она читала на освещенной веранде, в то время как другие отдыхающие танцевали, играли в карты или занимались в разных кружках. По ночам, чтобы не мешать своей соседке по комнате, спускалась мама в маленький зал рядом с канцелярией и читала всю ночь. Она читала Мопассана, Чехова, Толстого, Бальзака, Флобера, Диккенса, Шамиссо, Томаса Манна, Ивашкевича, Кнута Гамсуна, Клейста, Моравиа, Германа Гессе, Мориака, Агнона, Тургенева, Сомерсета Моэма, Стефана Цвейга, Андре Моруа. Она почти не поднимала головы от книг все две недели. И когда вернулась в Иерусалим, то выглядела еще более усталой, бледной, с темными кругами под глазами – словно предавалась там все ночи напролет разгулу. Когда папа или я просили ее рассказать, как ей отдыхалось, она, улыбнувшись, отвечала: “Даже не знаю”.
Однажды, когда мне было лет семь или восемь, по пути не то в поликлинику, не то в магазин – мы ехали на автобусе, – мама сказала:
– Это верно, что книги могут меняться с течением лет не меньше, чем меняются люди. Однако разница в том, что люди, почти все, покинут тебя в конце концов или отвернутся от тебя, а вот книги никогда тебя не оставят. Вот ты их наверняка будешь покидать, некоторые из книг ты покинешь на долгие годы, а то и навсегда. Но книги, даже если ты их предашь, не повернутся к тебе спиной, в молчании они станут терпеливо дожидаться тебя на полке. Будут ждать даже десятилетия. Без жалоб и сетований. Пока в одну прекрасную ночь ты вдруг не поймешь, что отчаянно нуждаешься в одной из них, пусть даже это будет книга, которую ты забросил годы назад и почти вычеркнул из своего сердца. И тогда эта книга спорхнет с полки, чтобы быть с тобой в трудную минуту. Она не разочарует тебя, не станет сводить с тобой счеты, не будет выискивать предлоги, чтобы сбежать, не станет спрашивать себя, а достоин ли ты ее, подходишь ли ты ей, она просто явится по первому же твоему зову. Книга никогда тебя не предаст…
Как называлась та первая книга, которую я прочел сам? Эту книгу папа читал мне перед сном так много раз, что в итоге я, по-видимому, запомнил ее слово в слово. И однажды, когда папа не смог мне почитать, я взял книгу в постель и продекламировал ее себе от начала и до конца, переворачивая страницы именно на тех словах, на которых и папа перелистывал страницу.
На следующий день я попросил папу, чтобы во время чтения он водил пальцем по строчкам, и внимательно следил за перемещениями его пальца. Так он делал пять или шесть раз, и через несколько дней я уже опознавал все слова.
И тут пришло время поразить их обоих: однажды субботним утром появляюсь я в кухне, еще в пижаме, и молча кладу на стол раскрытую книгу – посередке между родителями. Палец мой скользит по странице, указывая мне слово за словом, я узнаю каждое из них и произношу ровно в тот самый миг, как мой палец касается следующего слова.
Родители мои, онемело наблюдавшие за мной, с готовностью угодили в ловушку, не ведая масштабов обмана: оба и на миг не усомнились, что их необыкновенный ребенок сам выучился читать.
Да, я выучился распознавать слова, придумывая к ним истории. К примеру, слово сус (конь): я представил, будто “у” – это седло, у которого по бокам две переметные сумы. И так, наделив картинками все слова, я их запомнил.
Но еще через две-три недели я подружился и с буквами. Скажем, буква шин (от нее, как сказал папа, произошла русская буква “ш”, похожая на “шин” как две капли воды) напоминала мне вилы, тем более что на иврите вилы – килшон, и буква шин в нем так и выпирает, колет глаза. “Папа” и “мама” очень похожи друг на друга (кстати, и во многих других языках тоже), а в иврите они к тому же оба начинаются с первой буквы алфавита алеф, и если уловить это сходство, то и букву узнаешь сразу…
Самая-самая первая книжка, которую я помню едва ли не с колыбели, – это рассказ в картинках про огромного, толстого, самодовольного медведя. Ужасный ленивец и соня, медведь этот обожал мед и поглощал его в невероятном количестве. Финал в книге был печальный. На ленивого любителя меда нападает пчелиный рой. Но, будто этого мало, за пристрастие к сладкому он наказан зубной болью. Морда у него на картинке ужасно распухшая и такая несчастная, что мое детское сердце кровью обливалось. Щеку он обвязал белым платком, и узел торчит ровно между ушами. А под картинкой огромными красными буквами выведана мораль:
ОБЪЕДАТЬСЯ МЕДОМ ПЛОХО!
По представлениям папы, не существовало такого несчастья, за которым не следовало бы избавления. Евреи страдали в рассеянии? Но вот еще чуть-чуть – и поднимется Еврейское государство, и все тогда повернется к лучшему. Потерялась точилка для карандашей? Завтра купим новую, еще лучше прежней. Болит живот? До свадьбы точно заживет. Медведя покусали пчелы и он такой ужасно несчастный, что плакать хочется? Но посмотри, на следующей странице он снова весел и здоров. Да еще и трудолюбие в нем проснулось, теперь он всем пример – а все потому, что хватило ему ума извлечь из случившегося правильные уроки. С пчелами мишка заключил мирный договор, выгодный обеим сторонам. А мед ему теперь выделяется строго по норме – чтоб не объедался. Но зато до конца его жизни.
И на последней картинке в книге медведь был веселый и бодрый, строил себе дом, будто после всех своих диких выходок решил слегка обуржуазиться и влиться наконец в средний класс. На этой картинке медведь чуточку смахивал на папу, когда тот бывал в хорошем настроении, – казалось, что вот-вот, и весельчак медведь одарит нас рифмованными строчками или каламбуром.