Пока воздух не вздрогнул от густого, чуть хрипловатого голоса, вновь вырвавшегося из радиоприемника. С шероховатой сухостью, скрывавшей в себе и какую-то веселость, голос подвел итог по-английски: “Тридцать три – за. Тринадцать – против. Десять воздержавшихся. Одно государство в голосовании не участвовало. Предложение принято”.
И тут голос потонул в реве, вырвавшемся из приемника, этот рев вздымался и выплескивался с бушующих балконов, заполненных людьми, не помнящими себя от радости там, в зале, в Лейк-Саксесс. А через две-три минуты изумления, приоткрытых ртов, широко распахнутых глаз, через две-три минуты разом завопила и наша забытая богом улица, расположенная на окраине квартала Керем Авраам, на севере Иерусалима. В этом первом страшном крике, взрывающем тьму, дома, деревья, взрывающем самого себя, в этом крике не было радости. Это был скорее вопль ужаса и крайнего изумления, вопль катастрофы, вопль, сотрясающий камни и леденящий кровь, словно все убитые – и те, кто уже мертв, и те, кто погибнет вскоре, – получили в этот миг возможность возопить. Но еще через мгновение прокатился вопль радости.
И не осталось более ничего недозволенного, ничего запретного: я впрыгнул в штаны, но пренебрег и рубашкой, и свитером. И пулей вылетел на улицу. Чьи-то руки подхватили меня, чтобы не затоптала толпа, передали дальше, и так передавали из рук в руки, пока не оказался я на плечах отца. Папа и мама стояли у нашего дворика, прижавшись друг к дружке, точно двое потерявшихся детей, и такими я не видел родителей никогда в жизни, ни до той ночи, ни после нее. Я на миг оказался между ними, но миг прошел – и я снова на отцовских плечах. Папа, такой образованный, такой воспитанный, орал во все горло, и не слова, не каламбуры, не лозунги, не радостные возгласы вырывались из него, а протяжный крик – крик, который существовал до того, как придумали слова.
Вокруг уже вовсю пели. Но папа мой, который петь не умел, да и слов песен не знал, продолжал просто кричать “А-а-а-а-а-а!”. А когда в его легких кончился воздух, он вдохнул, точно вынырнувший из воды, и снова завопил. Я с удивлением увидел, как мамина ладонь гладит его по вспотевшей голове, по затылку, и тут же почувствовал ее руку и у себя на голове, и тогда я присоединился к папиному крику. А мама все гладила нас с папой, успокаивая, а может, она вовсе и не успокаивала, а просто таким образом присоединялась к нашему крику. В этот раз и моя вечно грустная мама пыталась быть вместе со всей улицей, со всем кварталом, со всем городом, со всей Эрец-Исраэль.
Нет, конечно же, про весь город говорить было нельзя, только про еврейские кварталы, ибо Шейх Джерах, и Катамон, и Бака, и Тальбие, без сомнения, слышали нас в ту ночь, но окружили себя молчанием. Это молчание, наверное, походило на то молчание ужаса, которое нависало над еврейскими кварталами до того, как стали известны результаты голосования. В доме Силуани в квартале Шейх Джерах, в доме родителей Айши в Тальбие, в доме того человека из магазина женской одежды – там в эту ночь не радовались. Они слушали радостные крики на еврейских улицах, возможно стоя у окон, наблюдая фейерверки, взрывавшие темноту неба, и молчали, закусив губы. Даже попугаи молчали. И молчал фонтан посреди бассейна в саду. Хотя ни Катамон, ни Тальбие, ни Бака не знали, да и не могли еще знать, что спустя пять месяцев все они опустеют и перейдут к евреям, которые вселятся в дома со сводами из красноватого камня, на виллы с карнизами и арками.
Потом на улице Амос и во всем квартале Керем Авраам, как и во всех еврейских кварталах, были танцы, и слезы, и флаги, автомобили гудели, звучали песни… И во всех синагогах трубили в шофар, и извлечены были свитки Торы, и с ними плясали, и кружились, и опять пели… И совсем уже поздней ночью открылась вдруг бакалейная лавка господина Остера, открылись все киоски на улице Цфания, и на улицах Геула, и Чанселор, и Яффо, и Кинг Джордж, и открылись бары во всем городе, и до самого утра раздавали там бесплатно прохладительные напитки, и сладости, и печенье, и выпивку, и прямо из рук в руки передавались бутылки с соком, пивом и вином, и незнакомые люди обнимались на улице и со слезами целовались друг с другом, и потрясенные английские полицейские втягивались в круг танцующих, оттаяв от банки пива или рюмки ликера…
И на бронетранспортеры английской армии взбирались возбужденные, счастливые люди и размахивали флагами страны, которой еще нет, но которая вот-вот возникнет. И она возникла – через сто шестьдесят семь дней и ночей, в пятницу, вечером четырнадцатого мая 1948 года.
Но один из каждых ста человек, один из каждых ста мужчин, женщин, стариков, детей, младенцев, один из каждой сотни танцующих, празднующих, выпивающих, плачущих от радости, – один процент этого ликующего народа погибнет на войне, которую начнут арабы уже через семь часов. И на помощь арабам, едва только британцы покинут страну, придут армии Арабской лиги: пехота, бронетанковые войска, артиллерия, боевые самолеты. С юга, востока и с севера вторгнутся в Эрец-Исраэль регулярные армии пяти арабских стран, намереваясь положить конец еврейскому государству уже через сутки после его провозглашения.
Папа сказал мне той ночью:
– Смотри, сынок, смотри хорошенько, ибо эту ночь ты не забудешь до последнего дня своей жизни, об этой ночи ты станешь рассказывать детям, внукам и правнукам.
Только под самое утро, когда ребенку полагается спать в своей постели, я прямо в одежде юркнул под одеяло и погрузился в темноту. А вскоре отец приподнял одеяло, но не для того, чтобы пожурить меня за то, что я не разделся, а чтобы лечь рядом, – и он тоже был в одежде, которая, как и моя, пропахла потом и толпой. Папа лежал рядом со мной несколько минут молча, хотя обычно не выносил молчания. Но сейчас он не тяготился им. Рука его легонько гладила меня по волосам. Словно в темноте папа превратился в маму. Потом он стал рассказывать шепотом, как издевались над ним и его братом Давидом уличные мальчишки в Одессе, как обходились с ним одноклассники – поляки и литовцы – в польской гимназии Вильны (даже девушки). А когда на следующий день его отец, мой дедушка Александр, пришел к гимназическому начальству, хулиганы не только не извинились за то, что сорвали с папы штаны, но и на глазах у всех напали на дедушку Александра, повалили его на землю, сдернули и с него брюки прямо посреди гимназического двора, и девочки смеялись, говорили гадости и твердили, что, мол, евреи такие и сякие… А учителя молчали, а возможно, и тоже смеялись.
– Конечно, и тебе не однажды будут досаждать всякие хулиганы, и на улице, и в школе. Возможно, они будут приставать к тебе именно потому, что ты немного похож на меня. Но с той минуты, как будем мы жить в своем государстве, хулиганы никогда не пристанут к тебе по причине того, что ты еврей. Нет. Никогда. С нынешней ночи с этим здесь покончено.
Я сонно протянул руку, чтобы коснуться его лица, и вдруг вместо очков мои пальцы коснулись чего-то мокрого. Никогда за всю свою жизнь, даже когда умерла мама, я не видел отца плачущим. По сути, и в ту ночь я этого не видел, в комнате было темно. Разве что левая моя рука видела.
Спустя примерно три часа, в семь утра, пока спал весь наш квартал, в Шейх Джерах обстреляли еврейскую карету “скорой помощи”, ехавшую из центра Иерусалима в больницу “Хадасса” на горе Скопус. По всей Эрец-Исраэль арабы нападали на еврейские автобусы, убивали и ранили пассажиров, стреляли из винтовок и пулеметов по отдельно стоящим еврейским кварталам и деревням. Верховный мусульманский комитет под председательством Джамала аль-Хусейни объявил всеобщую забастовку во всех арабских поселениях, велел людям выходить на улицы, идти в мечети, где религиозные лидеры призывали начать священный джихад против евреев. Через два дня сотни вооруженных арабов вышли из Старого города, распевая песни, призывающие к кровопролитию, выкрикивая суры Корана, вопя “Итбах ал яхуд!”[47], стреляя в воздух. Это шествие сопровождала британская полиция, и британский бронетранспортер, как рассказывают, ехал в голове толпы. Арабы ворвались в еврейский торговый центр на восточной оконечности улицы Мамила, а затем разграбили и спалили все магазины в квартале. Сорок еврейских магазинов были преданы огню. Британские солдаты и полицейские поставили заслоны на спуске улицы Принцессы Мэри и не позволили бойцам Хаганы прийти на помощь евреям, попавшим в ловушку в торговом центре. Британские власти даже конфисковали оружие у Хаганы и арестовали шестнадцать бойцов. На следующий день подпольщики из Лехи сожгли в отместку кинотеатр “Рекс”, принадлежавший арабам.
В первую неделю беспорядков погибло около двадцати евреев. До конца второй недели по всей Эрец-Исраэль нашли свою смерть около двухсот евреев и арабов. С начала декабря 1947 года и до марта 1948 года инициатива была в руках арабов. Евреи в Иерусалиме и во всей Эрец-Исраэль лишь оборонялись, поскольку британцы срывали все попытки бойцов Хаганы перейти в контратаку, арестовывали подпольщиков, реквизировали оружие. Местные арабы, а также сотни вооруженных добровольцев из соседних арабских стран вместе с двумя сотнями британских солдат, перешедших на их сторону, перекрыли дороги по всей Эрец-Исраэль, тем самым изолировав еврейские поселения. Только специальные колонны под охраной вооруженного конвоя могли доставлять осажденным продовольствие и топливо.
Власть пока оставалась у британцев, и они пользовались ею в основном для того, чтобы, связав евреям руки, помочь в этой войне арабам. Еврейский Иерусалим оказался отрезанным от остальной Эрец-Исраэль. Единственное шоссе, соединявшее Иерусалим с Тель-Авивом, контролировалось арабами, и лишь изредка, неся тяжелые потери, пробивались по нему колонны с продовольствием. В конце декабря 1947 года еврейские кварталы Иерусалима практически находились в осаде. Иракские регулярные войска, которым британская власть позволила захватить водонапорные установки в районе городка Рош ха-Аин, взорвали насосы, качавшие воду в еврейские кварталы Иерусалима. Обособленные кварталы – как, например, еврейский квартал Старого города, Ямин Моше, Мекор Хаим, Рамат Рахель, отрезанные от других частей Иерусалима, – находились в двойной осаде. “Комитет по оценке ситуации”, назначенный Еврейским агентством, взял на себя распределение еды и воды. Цистерны с водой проезжали по улицам в перерывах между артобстрелами – на одну душу выделялось ведро воды на два-три дня. Хлеб, овощи, сахар, молоко, яйца и все остальное продовольствие были строго лимитированы и выдавались только по продовольственным карточкам. Затем продукты закончились, выдавались лишь мизерные порции сухого молока, сухарей, яичного порошка, очень странно пахнувшего. Лекарств не было. Раненых оперировали без наркоза. Электричества не было, поскольку не было горючего. Мы жили в темноте.