Кольцо вокруг нас сжималось: иорданский Арабский легион захватил Старый город Иерусалима, перерезал путь из Иерусалима в Тель-Авив и на приморскую низменность, завладел арабскими районами города, установил артиллерийские батареи на склонах, окружавших Иерусалим, и начал массированный артобстрел. Цель была одна – нанести как можно более серьезный урон гражданскому населению, сломить дух иерусалимцев и заставить их капитулировать. Король Трансиордании Абдалла, которому покровительствовал Лондон, уже видел себя королем Иерусалима. Артиллерийскими батареями легиона командовали британские офицеры.
В это же время передовые части египетской армии достигли южных окраин Иерусалима и напали на кибуц Рамат Рахель, который дважды переходил из рук в руки. Египетские самолеты бомбили Иерусалим зажигательными бомбами, от одной из которых загорелся дом престарелых в квартале Ромема, совсем близко от нас. Египетская артиллерия присоединилась к артиллерии трансиорданской. С холма, расположенного неподалеку от монастыря Мар-Элиас, египтяне обстреливали Иерусалим, снаряды падали в еврейских кварталах каждые две минуты, а непрекращающийся пулеметный огонь поливал улицы Иерусалима.
Грета Гат, моя няня-пианистка, от которой пахло мокрой шерстью и хозяйственным мылом, тетя Грета, которая таскала меня с собой в походы по магазинам женской одежды, Грета, которой папа любил посвящать глупые стишки, однажды утром вышла на балкон развесить белье. Пуля иорданского снайпера, как рассказывали, попала в ухо и вышла через глаз.
Ципора Янай, или попросту Пири, застенчивая мамина подруга, жившая на улице Цфания, спустилась во двор, чтобы взять ведро с половой тряпкой, и была убита прямым попаданием снаряда.
А у меня была маленькая черепаха. В пасхальные дни 1947 года, примерно за полгода до начала войны, папа принял участие в экскурсии сотрудников Еврейского университета в древний город Гереш, расположенный в Трансиордании. Встал он рано-рано утром, взял с собой пакет с бутербродами и настоящую армейскую флягу, которую с гордостью прикрепил к поясу. Вернулся вечером, переполненный впечатлениями от водопадов и римского амфитеатра, и привез мне в подарок маленькую черепаху, которую нашел “у подножия римской каменной арки, вызывающей подлинное потрясение”.
Хотя у папы отсутствовало чувство юмора и, возможно, он даже не представлял себе, что это вообще такое, но всю свою жизнь отец мой обожал остроты, анекдоты, каламбуры. И если иногда случалось, что его усилия вызывали у кого-то легкую улыбку, лицо его озарялось с трудом сдерживаемой гордостью. И привезенную мне маленькую черепашку папа решил назвать именем, которое считал смешным, – Абдалла-Гершон, в честь короля Трансиордании Абдаллы и в честь древнего города Гереш. Всем нашим гостям папа торжественно и многозначительно сообщал имя моей черепахи – словно глашатай, возвещающий о прибытии герцога или полномочного посла. И чрезвычайно удивлялся, почему это никто из гостей не покатывается со смеху. И принимался объяснять, почему “Абдалла” и почему “Гершон”, уверенный, что теперь-то человек оценит юмор и покатится с хохоту.
Но я очень любил свою черепашку, жила она во дворе и завела обычай поутру ползти к моему тайнику под гранатовым деревом и лакомиться там принесенными листьями салата и огуречными шкурками. Ела она из моих рук, совершенно меня не боялась, не втягивала голову в панцирь, охотно съедала все, что я ей давал. При этом она смешно покачивала головой, словно соглашаясь со всем услышанным. Она до ужаса походила на одного лысого профессора из квартала Рехавия, который обычно имел такую же привычку энергично кивать, словно во всем с тобой соглашаясь. Правда, это согласие оборачивалось насмешкой, когда профессор, все так же кивая, камня на камне не оставлял от твоих аргументов.
Я гладил пальцем черепашку по головке, пока она ела. Про себя я звал ее Мими, а не Абдалла-Гершон. Это было моей тайной.
В дни артобстрелов уже не было ни огурцов, ни листьев салата, да и выходить во двор мне не разрешали, но время от времени я открывал дверь во двор и кидал то немногое, что оставалось после еды. Для Мими. Иногда я видел ее издали, а иногда она не показывалась по нескольку дней.
В тот день, когда погибли Грета Гат и мамина подруга Пири, погибла и моя черепаха Мими: осколок снаряда упал у нас во дворе и рассек ее надвое. Когда я со слезами просил у папы позволения выкопать ей могилку под гранатовым деревом и соорудить там памятник, чтобы мы не забывали ее, папа прямо заявил, что это невозможно по соображениям гигиены. По его словам, он уже убрал все, что осталось от черепахи. Он не соглашался сообщить мне, куда убрал останки черепашки, но счел, что это подходящий случай объяснить мне значение слова “ирония”: вот, к примеру, наш Абдалла-Гершон, новый репатриант из королевства Иордания, поплатился жизнью – по иронии судьбы его сразил осколок снаряда, выпущенного именно из пушек Абдаллы, короля Иордании.
В ту ночь мне не удалось уснуть. Я лежал на нашем матрасе в конце коридора, а со всех сторон неслись храп, бормотанье, стоны стариков – безумный хор двух десятков человек, спящих на полу по всей квартире, окна которой наглухо закупорены мешками с песком. Мокрый от пота, лежал я между мамой и папой, в трепещущей темноте (единственная свеча мерцала в ванной), в затхлой духоте. И перед глазами у меня вдруг возникла черепаха – не Мими, не моя маленькая черепашка, а некая ужасная Черепаха, гигантское чудище, грязное, окровавленное, огромный мешок с костями и мясом, парящий в воздухе, вспарывающий его четырьмя лапами с острыми когтями. Презрительно улыбаясь, парила она над спящими. Морда этой ужасной черепахи была смята, раздавлена, не морда, а месиво, пуля вошла в глаз и вышла из того места, где даже у черепах имеется что-то вроде уха…
Кажется, я попытался разбудить папу. Папа не проснулся, лежал себе и ритмично дышал, словно сытый младенец. Но проснулась мама и прижала меня к себе. Как и все, она тоже спала в одежде, и пуговицы ее блузки слегка вдавились мне в щеку. Мама обнимала меня очень крепко, но не пыталась утешать, она тихонько плакала вместе со мной, и губы ее шептали: “Пири, Пирушка, Пири-и-и-и…” А я гладил ее по волосам, гладил ее щеки, целовал ее, словно я – взрослый, и она – моя дочка. Я шептал ей: “Хватит, мама, хватит, мама, хватит, мама, я здесь, рядом с тобой”.
Потом мы еще немного пошептались. Сквозь слезы. А после погас трепещущий огонек свечи, только свист снарядов разрывал тишину да с каждым их падением сотрясалась гора за нашей стеной. А потом уже не моя голова лежала на маминой груди, а она положила свою голову, со щеками, мокрыми от слез, на мою грудь.
Той ночью я впервые понял, что и я умру. Ибо каждый умрет. Ничто и никто в мире, даже мама, не сможет спасти меня. И я ее не спасу. У Мими был панцирь, и при малейшем признаке опасности она вся скрывалась внутри своего панциря. Но и он ее не спас.
В сентябре, во время перемирия, к нам субботним утром пришли дедушка с бабушкой, Абрамские и еще кое-кто из знакомых. Все пили чай во дворе, беседовали об успехах Армии обороны Израиля в Негеве и об опасности, которую таит программа мирного урегулирования, предложенная посредником от ООН, шведским графом Бернадотом. Эта программа воспринималась как злые козни, за которыми, несомненно, стоят британцы, мечтающие нанести смертельный удар нашему молодому государству. Кто-то привез из Тель-Авива новую монету, несуразно большую и довольно безобразную, но это была первая еврейская монета, и все с волнением передавали ее из рук в руки. Монета была достоинством в двадцать пять прут[48] и с изображением виноградной грозди. Папа сказал мне, что этот мотив заимствован, по сути, прямо с израильской монеты, чеканившейся еще в древности, в эпоху Второго Храма. Над виноградной гроздью новой монеты была четкая надпись на иврите: Израиль. Чтобы не оставалось никаких сомнений, слово “Израиль” было написано также на английском и на арабском – знай наших!
Госпожа Церта Абрамская сказала:
– Если бы наши родители, да будет благословенна их память, если бы родители наших родителей, если бы все предыдущие поколения смогли хотя бы подержать эту монету. Еврейские деньги…
И у нее перехватило горло.
Господин Абрамский сказал:
– Воистину следует благословить эту монету именем Господа и именем Царства.
И он произнес древнее благословение, доныне звучащее из уст тех, кто дожил до светлого дня: “Благословен Ты, Господь, Бог наш, Владыка Вселенной, который даровал нам жизнь, и поддерживал ее в нас, и дал нам дожить до этого времени!”
А дедушка Александр, мой элегантный дедушка – эпикуреец и любимец женщин, он ничего не сказал, только поднес эту огромную никелевую монету к губам и дважды с нежностью поцеловал ее, глаза его наполнились слезами, и он передал монету дальше. В этот самый момент раздался вой сирены кареты “скорой помощи”, пронесшейся в сторону улицы Цфания, а спустя десять минут послышалась истошная сирена возвращающейся кареты. Папа увидел в этом повод отпустить бледную шутку, сравнив сирену “скорой помощи” с трубным гласом, сопутствующим приходу Мессии.
Все беседовали, выпили еще по стакану чая, и спустя полчаса Абрамские, пожелав нам всего доброго, поднялись. Господин Абрамский, любитель высокого стиля, не преминул одарить нас двумя-тремя возвышенными библейскими стихами. И когда они уже совсем собрались уходить, появился сосед и мягко отозвал их в угол двора. Абрамские бегом бросились за ним, и в спешке тетя Церта забыла свою сумочку.
Спустя четверть часа пришли Лемберги, наши соседи, смертельно испуганные, и рассказали нам, что Ионатан Абрамский, двенадцатилетний Иони, пока его родители были у нас, играл в своем дворе, на улице Нехемия, и иорданский снайпер со своей позиции на крыше здания полицейской школы попал ему пулей в лоб. Мальчик агонизировал в течение пяти минут, его вырвало, и еще до того, как прибыла карета “скорой помощи”, он отдал Богу душу.