Повесть о любви и тьме — страница 95 из 125

Большинство мальчиков в классе злоупотребляли добросердечием, рассеянностью и мягкостью господина Михаэли и спокойно дремали на его уроках, склонив головы на скрещенные руки. Случалось, обменивались записками, а самые смелые даже перебрасывались бумажным шариком, перелетавшим от стола к столу. Господин Михаэли ничего не замечал, а может, и замечал, но ему было безразлично.

Мне тоже было безразлично: его усталые добрые глаза смотрели на меня, и он рассказывал свои сказки только мне.

49

И вновь в нашем маленьком дворе летними вечерами собираются соседи и друзья, угощаются чаем с пирогом, толкуют о политике и проблемах духовной жизни. Мала и Сташек Рудницкие, Хаим и Хана Торен, супруги Крохмаль, вновь открывшие в закутке на улице Геула свой магазинчик, где чинили поломанных кукол и устраняли проплешины у медвежат. Почти всегда присоединялись Церта и Яаков Абрамские, оба поседели после гибели их сына Иони, господин Абрамский сделался еще разговорчивей, а жена его – еще молчаливей. Иногда появлялись дедушка Александр и бабушка Шломит, папины родители, – как всегда, элегантные, окутанные одесской многозначительностью. Энергичный дедушка, случалось, опровергал слова своего сына неизменным “да что там…”, с некоторым пренебрежением взмахивая при этом рукой, однако ни разу не набрался он смелости в чем-либо противоречить бабушке. Бабушка оделяла меня влажными поцелуями, но тут же вытирала одной салфеткой свои губы, а другой – мои щеки, слегка морщила нос по поводу поданного мамой угощения либо по поводу салфеток, которые сложены совсем не так, как полагается, и всегда по поводу пиджака своего сына: она находила пиджак чересчур кричащим, свидетельствующим об ориентальной безвкусице.

– Ну в самом деле, это так дешево, Лёня! Где ты нашел эту тряпку? В Яффо? У арабов? – И, не удостоив маму взглядом, бабушка добавляла с грустью: – В самых убогих местечках, где о культуре знают лишь понаслышке, только там одеваются подобным образом!

Рассаживались вокруг черного столика на колесиках, который выкатывали во двор, и в один голос нахваливали прохладный вечерний ветерок. За чаем анализировали хитроумные ходы Сталина, настойчивость президента Трумэна, обменивались мнениями по поводу заката Британской империи или раздела Индии, а оттуда беседа перескакивала на политику молодого государства – и страсти тотчас накалялись. Сташек Рудницкий возвышал голос, а господин Абрамский, насмешливо разводя руками, возражал ему на высокопарном иврите. Сташек пламенно верил в кибуцы, в поселенческое движение и считал, что правительство должно именно туда направлять поток новых репатриантов – прямо с кораблей, хотят того новоприбывшие или нет, – ибо именно там изживут они раз и навсегда болезнь изгнанничества и комплекс преследования и там, в труде на полях и пашнях, народится новый еврей. Папу очень огорчало, что замашки большевистских диктаторов свойственны израильским профсоюзным деятелям, которые считают, что тот, у кого нет красной книжечки члена профсоюза, не имеет права на работу. Господин Густав Крохмаль осторожно утверждал, что Давид Бен-Гурион, несмотря на все свои недостатки, – герой нашего поколения: сама история подарила нам Бен-Гуриона в те дни, когда политики меньшего масштаба, возможно, испугались бы и упустили шанс провозгласить свое государство.

– Наша молодежь! – вскрикивал дедушка Александр громовым голосом. – Наша чудесная молодежь принесла нам победу, совершила чудо! Никакой не Бен-Гурион! Только молодежь! – Тут дедушка наклонялся ко мне и двумя-тремя рассеянными поглаживаниями словно воздавал должное молодежи, выигравшей войну.

Женщины почти не принимали участия в беседе. В те дни принято было хвалить женщин за их “изумительное умение слушать”, равно как за приготовленное угощение и приятную атмосферу, но отнюдь не за их вклад в беседу. Мала Рудницкая, к примеру, удовлетворенно кивала, когда говорил Сташек, и отрицательно покачивала головой, когда кто-либо возражал ему. Церта Абрамская обнимала себя за плечи, словно ей было зябко. С тех пор как погиб Иони, завелась у нее такая привычка – даже в самые теплые вечера обнимать себя. Бабушка Шломит, женщина напористая, имеющая четкое мнение по любому вопросу, временами выносила вердикт своим глуховатым альтом: “Верно, весьма и весьма!” Или же: “Н-нет! О чем он говорит, этот господин Абрамский?! Немыслимо!”

* * *

Только моя мама иногда нарушала порядок. Во время изредка возникавшей паузы она, случалось, отпускала замечание или высказывала свое мнение. Она бросала реплику, вроде бы не относящуюся к делу, с видом отстраненным, почти безразличным, но спустя мгновение выяснялось, что центр тяжести всей беседы сместился: мама сделала это, не сменив тему, не опровергнув мнений спорщиков, она будто приоткрывала заднюю дверь в стене беседы, хотя до этой минуты и не предполагалось, что в стене этой есть какая-то дверь.

Бросив реплику и умолкнув, мама с ласковой улыбкой смотрела – не на гостей, не на папу – на меня. После маминых слов беседа точно переносила свой вес с одной ноги на другую. Спустя какое-то время – на губах ее все еще держалась улыбка, тонкая, таившая и сомнение, и понимание сути, – мама поднималась и предлагала гостям:

– Еще чаю, да ведь?

– Покрепче или послабее?

– А может, еще кусочек пирога?

Как мне представлялось тогда, в детстве, мамино вмешательство в мужскую беседу вносило в разговор легкое беспокойство, точно некая зыбь неловкости пробегала между собеседниками, едва заметное колебание, готовность отступить, некое вдруг замерцавшее опасение – не сказали ли они, не сделали ли невзначай чего-нибудь такого, что вызовет у мамы едва заметную усмешку. Возможно, та внутренняя красота, что исходила от мамы, приводила мужчин в смущение, порождала в них страх не понравиться ей, оказаться для нее едва ли не отталкивающими.

А вот у женщин вмешательство мамы в беседу вызывало противоречивые чувства: ожидание, что однажды она наконец-то споткнется, и легкое злорадство в адрес мужчин.

Приведу одну такую беседу.

Господин Торен, писатель и общественный деятель Хаим Торен, говорит:

– Ведь любому понятно, что нельзя управлять целой страной так, словно это бакалейная лавчонка. Или общинный совет захолустного еврейского местечка.

Папа откликается:

– Возможно, еще рано выносить приговор, дорогой мой Хаим, но согласен, каждый, у кого есть глаза, способен увидеть в нашей молодой стране причины для разочарования.

Господин Крохмаль, кукольный доктор, стеснительно вступает:

– Они так и не привели в порядок тротуар. Мы отправили мэру города уже два письма, но никакого ответа не получили. Это я не в качестве возражения господину Клаузнеру, нет, упаси господь.

Тут папа пользуется случаем, чтобы пошутить:

– У нас в стране везде асфальт, кроме дорог…

Господин Абрамский с пафосом говорит:

– “Кровь соприкоснулась с кровью”, – сказал пророк Осия. Об этом скорбит Эрец-Исраэль. Остатки еврейского народа собрались здесь, дабы воссоздать царство Давида и Соломона, заложить фундамент, на котором возведен будет Третий Храм. Да вот беда, все мы попали в потные руки кибуцных счетоводов, самодовольных людишек, маловеров и прочих красномордых функционеров с черствым сердцем, мир которых узок, как мир муравья. Чванливые чинуши, шайка воров, что делят земельные участки, нарезанные из того мизерного клочка отчизны, который чужеземцы оставили нам. Это о них сказал пророк Иезекиил: “От вопля кормчих твоих содрогнутся окрестности”.

И наконец мама, со своей невесомой, едва уловимой улыбкой:

– Так, может, закончив делить участки, они примутся делить тротуары? И уж тогда наверняка приведут в порядок тротуар перед магазином господина Крохмаля?

* * *

Ныне, спустя пятьдесят лет после ее смерти, я вызываю в воображении ее голос, произносящий эти слова, в которых и трезвый подход, и сомнение, и острый сарказм, и неизбывная грусть.

Уже в те годы что-то грызло ее. Некая медлительность появилась в ее движениях, а возможно, то была не медлительность, а отстраненность. Она перестала давать частные уроки по литературе и истории. Иногда бралась за ничтожную плату выправить язык и стиль, подготовить к печати научную статью, написанную на хромающем “немецком” иврите профессором из Рехавии – квартала, населенного преимущественно выходцами из Германии. По-прежнему она занималась домашним хозяйством: до полудня варила, жарила, пекла, покупала, нарезала, смешивала, протирала, убирала, скребла, стирала, развешивала, гладила, складывала – пока весь дом не начинал сверкать. А после полудня усаживалась в кресло и читала.

Странную позу принимала она во время чтения: книга лежит на коленях, а спина и шея скруглены дугой – мама склоняется над книгой. Маленькая застенчивая девочка, прячущая взгляд, – такой виделась мне мама, погруженная в чтение. Порой она подолгу стояла у окна, глядя на нашу тихую улицу. Либо, сбросив туфли, не раздеваясь, ложилась на спину поверх покрывала на кровать, глаза ее были открыты и устремлены в какую-то точку на потолке.

Иногда она вдруг вставала, лихорадочно переодевалась, меняя домашнюю одежду на платье для выхода, обещала мне, что вернется через четверть часа, приводила в порядок волосы и, повесив на плечо свою простенькую сумку из соломки, торопливо уходила, будто боялась куда-то опоздать. Если я просил, чтобы она взяла меня с собой, или спрашивал, куда она идет, мама обычно отвечала:

– Я должна побыть какое-то время наедине с собой. Побудь и ты с самим собой.

И повторяла:

– Я вернусь через четверть часа.

Она всегда держала свое слово: возвращалась спустя короткое время, глаза ее лучились, щеки разрумянивались. Словно побывала она на морозе. Словно всю дорогу бежала. Словно во время прогулки случилось нечто головокружительное. Возвращалась она еще более красивой, чем уходила.

Однажды я вышел следом за ней, стараясь, чтобы она меня не заметила. Я крался за ней на расстоянии, прижимаясь к заборам и кустам, в точности как учил Шерлок Холмс и как делали шпионы в кино. Воздух вовсе не был таким уж холодным, и мама не бежала, а шла быстрым шагом, будто боялась опоздать. В конце улицы Цфания она свернула направо, стала спускаться по склону. Каблучки ее белых туфель дробно стучали по асфальту. Она добралась до угла улицы Малахи, там, мгновение поколебавшись, остановилась у почтового ящика. Маленький сыщик решил, что она ходит отправлять тайные письма, он уже сгорал от любопытства, его била легкая дрожь. Но мама никаких писем не отправила. Секунду постояла она у почтового ящика, погруженная в свои мысли, а затем вдруг прижала руку ко лбу и двинулась обратно. Я же рванулся вглубь проходного двора, из которого можно было попасть в другой двор, и успел добежать до дома за минуту-другую до возвращения мамы; она слегка запыхалась, щеки ее разрумянились, словно она вернулась с заснеженных просторов, а в ее карих проницательных глазах посверкивали искорки. В это мгновение мама была очень похожа на своего отца, на дедушку, которого все называли папой. Она