Повесть о любви и тьме — страница 98 из 125

На сей раз папа забыл одернуть маму, когда она произнесла “распутство”, он даже не сказал, как обычно, по-русски: “Здесь же мальчик!” Он положил голову ей на колени, растянулся на брезенте, рассеянно жуя травинку. И я сделал то же самое: улегся на подстилке, положил голову на другое мамино колено и жевал травинку, с наслаждением вдыхая теплый, пьянящий воздух, промытый дождями и очищенный зимними ветрами. Как хорошо было бы остановить время, остановить эти мои строки – этим утром, пятнадцатого дня месяца шват, за два года до ее смерти, запечатлеть нас троих в роще Тель-Арза: мама в голубом платье, красная шелковая косынка изящно повязана вокруг шеи, она сидит прямо, такая красивая, опирается спиной о ствол дерева, голова папы на одном ее колене, а моя голова – на другом, и она прохладной своей рукой проводит по нашим лицам и нашим волосам. И птицы, и птицы неумолчно ликуют над нами в кронах сосен.

* * *

Мама уже не просиживала дни и ночи в своем кресле у окна, не дергалась от электрического света, не впадала в панику от каждого звука и шороха. Занялась снова и домашними делами, а после хлопот, как и прежде, читала. Мигрени теперь были не такие продолжительные. Даже аппетит почти вернулся к ней. И вновь достаточно было ей пяти минут перед зеркалом – немного губной помады, теней для глаз и пудры – и еще две минуты перед раскрытой дверцей шкафа – одежда подобрана с утонченным вкусом, и вот она уже предстает перед всеми: красивая, излучающая сияние. Вновь появились в нашем доме гости. Возобновились вечерние дискуссии. Порой мужчины бросали в сторону мамы быстрые, смущенные взгляды и торопливо отводили глаза.

И вновь в канун субботы мы захаживали к бабушке Шломит и дедушке Александру – там зажигались субботние свечи, и все мы восседали за круглым столом, ели фаршированную рыбу или куриную шейку с начинкой. Субботним утром мы иногда навещали Рудницких, а после обеда почти каждую субботу пересекали весь Иерусалим с севера на юг, совершая свое паломничество к дому дяди Иосефа в квартале Тальпиот.

Однажды за ужином мама вдруг рассказала нам о торшере, стоявшем в комнате, которую она снимала в Праге, когда была студенткой и изучала историю и философию. На следующий день папа, возвращаясь с работы, задержался в двух мебельных магазинах на улице Кинг Джордж и Яффо, потом побывал в магазине электротоваров на улице Бен-Иехуда и, сравнив все, что там было, вернулся в первый магазин. Домой он пришел с чудесным светильником – из тех, что ставятся на пол. Почти четверть своей зарплаты потратил папа на этот подарок. Мама поцеловала его, а потом и меня, в лоб и сказала со своей странной улыбкой, что этот торшер будет светить нам обоим еще долго после того, как ее с нами уже не будет. Папа, опьяненный радостью, не услышал маминых слов, потому что он никогда не умел слушать. Я же услышал, но не понял их.

Папа не оставил своей привычки к вечерним исчезновениям. Как и всегда, обещал он маме вернуться не слишком поздно, не поднимать шума, подавал ей стакан чуть подогретого молока и уходил. Ботинки начищены до блеска, треугольничек носового платка выглядывает из нагрудного кармана пиджака – как у его отца, дедушки Александра, – облако лосьона после бритья окружает его. Когда проходил он под моим, уже темным, окном, я слышал щелчок открываемого зонта, слышал, как самозабвенно мурлычет он, дико фальшивя:

Глаза ее были, как северное сияние,

а сердце – как обжигающие сухо-ве-еи…

* * *

Мы с мамой ухитрялись за папиной спиной нарушать его требование выключать свет в моей комнате “ровно в девять и ни секундой позже!”. Выждав, пока эхо его шагов затихнет на спуске политой дождем улицы, я спрыгивал со своей постели и мчался к маме, чтобы еще и еще слушать ее истории. Она сидела в комнате, все стены которой были закрыты книгами, я прямо в пижаме устраивался на коврике, клал голову на теплое мамино бедро и, закрыв глаза, слушал. Кроме торшера, стоявшего в изголовье маминой постели, весь свет в доме был выключен. Дождь и ветер стучали в окна. Иногда звучали над Иерусалимом глухие раскаты грома.

Как-то мама рассказала о пустой квартире над комнатой, которую она снимала в Праге. Там никто не жил уже года два, кроме (о чем перешептывались соседи) привидений – двух маленьких девочек. Однажды в той квартире произошел пожар, и две девочки, Эмилия и Яна, не спаслись от огня. После того родители девочек уехали, перебрались за океан. Обгоревшая, закопченная квартира была заперта, ставни наглухо закрыты. Ее не отремонтировали и не сдали другим жильцам. Иногда – так перешептывались соседки – раздавались там голоса, смех, легкие шаги. А порой, глубокой ночью, доносился оттуда плач, мольбы о помощи.

– Я, – рассказывала мама, – никаких голосов не слышала, но иногда была почти уверена, что ночью там открывали кран. И двигали какую-то мебель. И босые ноги перебегали из комнаты в комнату. Возможно, брошенную квартиру просто использовали для тайных любовных свиданий или каких-то темных дел. Когда ты вырастешь, то поймешь, что ночные звуки – особые, и у них всегда вполне разумные объяснения. Впрочем, и к зрению это тоже относится, то, что мы видим ночью, – оно особенное.

В другой вечер мама рассказала мне об Аиде, миф об Эвридике и Орфее.

Одна из историй была о восьмилетней девочке, дочери известного нациста, кровавого убийцы, казненного американцами в Нюрнберге после войны. Девочку отправили в заведение для малолетних преступников только за то, что она нарисовала цветы на фотографии отца.

Еще один рассказ – о молодом торговце лесом из деревни под Ровно. Он заблудился зимой во время метели, а спустя шесть лет кто-то прокрался глубокой ночью и положил рассыпающиеся сапоги этого торговца у постели его вдовы.

От мамы услышал я и о старике Толстом, который в последние дни своей жизни оставил родной дом и на захолустной железнодорожной станции Астапово сомкнул навеки свои глаза…

Моя мама и я в эти зимние ночи были близки друг с другом, как Пер Гюнт и Осе.

…Я же

С ребенком Пером дома все да дома…

Ну, как же быть, как время скоротать?

С судьбой бороться разве нам под силу?

Да и глядеть в глаза ей тоже страшно…

И мы с сыночком сказками спасались —

Про принцев заколдованных, про троллей,

Про похищения невест… Но кто же

Подумал бы, что так засядут сказки

Те в голове его?

Часто теми вечерами мы с мамой играли в “Расскажи по очереди”: она начинала рассказ, а я продолжал, и снова мама подхватывала нить, и снова передавала ее мне. Папа возвращался обычно чуть раньше или сразу после полуночи, и, заслышав его шаги на улице, мы гасили свет, разбегались по своим постелям, как двое расшалившихся детей, и прикидывались, будто крепко спим. Засыпая, я слышал, как папа ходит по нашей тесной квартирке, как раздевается, открывает холодильник, чтобы выпить молока, как заходит в ванную, открывает кран, закрывает, спускает воду в унитазе, вновь открывает и закрывает кран, мурлычет под нос какую-то старую любовную песенку, вновь достает из холодильника молоко и отпивает несколько глотков, босиком прокрадывается в комнату, к разобранному на ночь двуспальному дивану, ложится, засыпает и спит как младенец всю ночь, до шести утра.

В шесть – раньше всех – папа вставал, брился, одевался, повязывал мамин фартук, выжимал для мамы и для меня апельсиновый сок, подогревал его, ставя стакан в горячую воду, и подавал каждому из нас в постель.

* * *

В одну из тогдашних ночей маму вновь настигла бессонница. Ей было не по себе в двуспальной кровати рядом с папой: он спал себе сладким сном, и его очки тоже спали рядом с ним на тумбочке. Мама не села в свое кресло у окна, не пошла и в нашу мрачную кухню, а босиком прошлепала в мою комнату, подняла одеяло, легла рядом со мной, обняла и стала целовать меня, пока я не проснулся. А когда я проснулся, спросила она, шепча мне прямо в ухо, не соглашусь ли я, чтобы мы немного пошептались друг с другом посреди ночи. Только мы вдвоем. И уж прости, что я тебя разбудила, но мне просто необходимо было с тобой пошептаться. И на сей раз в темноте я услышал в мамином голосе улыбку, настоящую улыбку, а не тень ее.

Когда Зевс узнал, что Прометею удалось украсть для людей искорку огня, который он, Зевс, скрыл от них, желая их наказать, взорвался старик ненавистью и гневом. Очень редко видели боги своего повелителя столь разбушевавшимся. День за днем метал он свои громы, и никто не осмеливался приблизиться к нему. И, кипя от гнева, решил старик обрушить на людей еще большее несчастье, замаскировав его под чудесный подарок. Повелел он Гефесту, богу-кузнецу, слепить, смешав землю с водой, женщину небывалой красоты. Богиня Афина научила эту вылепленную из земли женщину шить и ткать, нарядила ее в великолепные одежды. Богиня Афродита наделила ее очарованием, которое ослепляло мужчин и заставляло их трепетать от страсти. А Гермес, покровитель торговцев и воров, научил ее обманывать, похищать сердца и водить за нос. Звали эту красавицу Пандора – “всем одаренная”. Пандору мстительный Зевс подарил Эпитемею, глуповатому брату Прометея. Напрасно предупреждал Прометей своего брата, чтобы тот ничего не принимал от Зевса. Эпитемий увидел красавицу Пандору и кинулся к ней, а та еще и приданое принесла – целый ящик подарков от всех богов Олимпа. Однажды открыла Пандора крышку, и вырвались из ящика болезни, несчастья, одиночество, несправедливость, жестокость, смерть. Так пришли в этот мир страдания, которые мы видим вокруг. И если ты еще не уснул, то я хотела бы сказать тебе, что, по-моему, страдания были и до того. Страдали и Прометей, и Зевс, и сама Пандора, не говоря уже о простых людях вроде нас. Не из ящика Пандоры вылетели несчастья, а наоборот, ящик Пандоры придумали от избытка страданий. И открыли его тоже от избытка страданий…

Завтра после школы не хочешь сходить постричься? Погляди, как у тебя волосы отросли.