них арабских стран вместе с двумя сотнями британских солдат, перешедших на сторону арабов, перекрыли все дороги по всей Эрец-Исраэль, расчленили еврейские поселения одно от другого, осадили многие из них. Только специальные колонны под охраной вооруженного конвоя могли доставлять осажденным продовольствие, топливо, боеприпасы.
Пока власть оставалась в руках британцев, и они пользовались ею в основном для того, чтобы, связав евреям руки, помочь в этой войне арабам, еврейский Иерусалим оказался отрезанным от остальной Эрец-Исраэль. Единственное шоссе, соединявшее Иерусалим с Тель-Авивом, было перерезано арабскими силами, и лишь время от времени, неся тяжелые потери, с трудом преодолевая путь из долины к расположенному в горах осажденному городу, пробивались в него колонны с продовольствием, топливом, снаряжением. В конце декабря 1947 года еврейские кварталы Иерусалима практически находились в осаде. Иракские регулярные войска, которым британская власть позволила захватить водные насосы в районе городка Рош ха-Аин, подорвали насосные устройства, подававшие воду в еврейские кварталы Иерусалима, и, если не считать колодцы и накопительные резервуары, евреи практически остались без воды. Обособленные кварталы, такие, как, например, еврейский квартал Старого города, Ямин Моше, Мекор Хаим, Рамат Рахель, оторванные от других частей Иерусалима, находились в двойной осаде. «Комитет по оценке ситуации», назначенный Еврейским агентством, заботился о лимитированном снабжении продовольствием и водой. Цистерны с водой проезжали по улицам в перерывах между артобстрелами — на одну душу выделялось ведро воды на два-три дня. Хлеб, овощи, сахар, молоко, яйца и все остальные виды продовольствия были строго лимитированы и выдавались на семью только по продовольственным карточкам. Затем и эти продукты закончились, и вместо них крайне редко выдавались мизерные порции сухого молока, сухарей, яичного порошка, издававшего странный запах. Лекарства и лекарственные препараты почти кончились. Раненых порою оперировали без наркоза. Электроснабжение полностью отсутствовало, поскольку не было топлива. И долгие месяцы мы жили в темноте. Либо при свечах.
Наша подвальная квартира стала чем-то вроде убежища для жильцов верхних этажей — она считалась надежным укрытием при артобстрелах и прицельном огне. Все застекленные рамы были сняты и спрятаны, вместо них в окнах разместили мешки с песком. И днем, и ночью, с марта 1948 года по август-сентябрь, царила у нас непрерывная пещерная темень. В этой густой тьме, в спертом воздухе теснились у нас вперемежку, располагаясь на матрацах и циновках, двадцать, а то и двадцать пять душ, знакомых и незнакомых, беженцев из районов обстрела. Среди них были две древних старухи, день-деньской сидевшие на полу в коридоре, уставившись в одну точку, а также полубезумный старик, называвший себя пророком Иеремией: он, не переставая, оплакивал гибель Иерусалима и сулил всем нам арабские газовые камеры неподалеку от Рамаллы, «в которых уже начали удушать две тысячи сто евреев ежедневно». Были здесь и дедушка Александр, и бабушка Шломит, и старший брат дедушки Александра дядя Иосеф, профессор Клаузнер собственной персоной, а с ним жена еще одного их брата Хая Элицедек. Профессор и его невестка смогли в самый последний момент убежать из отрезанного от города квартала Тальпиот, подвергающегося непрерывным атакам, и нашли у нас прибежище. Оба они валялись у нас на тесной кухоньке, в одежде и обуви, то впадая в дрему, то бодрствуя, поскольку из-за царившей тьмы трудно было отличить день от ночи, а кухня считалась наименее шумным местом. (Господин Агнон, как рассказывали у нас, также был вывезен из квартала Тальпиот и поселился в доме своего друга в Рехавии).
Дядя Иосеф то и дело начинал своим тонким плачущим голосом оплакивать судьбу столь дорогих для него книг и рукописей — они остались в его доме в Тальпиоте, и кто знает, приведется ли ему еще раз увидеть их. А единственный сын Хаи Ариэль был мобилизован, воевал, защищая Тальпиот, и долгое время мы не знали, жив он или мертв, ранен или попал в плен.[24]
Супружеская пара Меюдовник, чей сын Гриша, служил где-то в ударных отрядах ПАЛМАХа, убежали из своего дома в квартале Бейт Исраэль, оказавшегося на самой линии боев, и поселились среди других семей, теснившихся все вместе в маленькой комнатке, которая до войны считалась моей. Я разглядывал господина Меюдовника с трепетным страхом, от которого почти останавливалось сердце, потому что выяснилось: именно он сочинил ту зелененькую книгу, по которой мы все учились в школе «Тахкемони», — «Арифметика для учеников третьего класса, написанная Мататитьяху Меюдовником».
Однажды утром господин Меюдовник вышел по своим делам, но вечером не вернулся к нам. И на следующий день не вернулся. Жена его отправилась в морг, исходила его вдоль и поперек, вернулась довольной и обнадеженной, поскольку муж ее не числился среди мертвых. Когда и на следующий день не вернулся к нам господин Меюдовник, папа стал шутить — по своему обычаю сотрясать воздух громкими остротами, чтобы отогнать молчание и рассеять печаль. «Матия наш дорогой, — предположил папа, — наверняка нашел себе воюющую красотку, бабу-бой, и вместе с ней рванулся в бой». Но, весело пошутив с четверть часа, папа вдруг разом посерьезнел и отправился в городской морг. Там, по носкам, тем самым своим носкам, которые он одолжил Мататитьяху за день до его исчезновения, опознал папа искореженное снарядом тело Мататитьяху Меюдовника, которого его жена, наверняка проходившая мимо него, не признала в лицо: просто от лица ничего не осталось…
Мама, папа и я в течение всех месяцев осады Иерусалима спали ночью на матрасе в конце коридора. Бесконечные вереницы жаждущих добраться до туалета переступали через нас на своем пути. Сам туалет провонял до невозможности, потому что не было воды в сливном бачке, а узкое окошко было заткнуто мешком с песком. Время от времени, когда приземлялся снаряд, вздрагивала вся гора, а с нею содрогались и все каменные дома. Порою и меня пробирала дрожь — когда до меня доносились леденящие кровь вопли кого-нибудь из тех, кому на расстеленном на полу матрасе привиделся кошмарный сон.
Первого февраля взорвался автомобиль, начиненный взрывчаткой, у здания «Палестайн пост», еврейской газеты на английском языке. Здание было полностью разрушено, и подозрение пало на британских полицейских, оказавших помощь арабской атаке. Десятого февраля защитники квартала Ямин Моше, расположенного напротив стен Старого города, сумели отбить решительную атаку полурегулярных арабских сил. В воскресенье, двадцать второго февраля, утром, в десять минут седьмого организация, называвшая себя «Британские фашистские силы», взорвала на улице Бен-Иехуда три грузовика, доверху набитые взрывчаткой. Это случилось в самом центре еврейского Иерусалима. Шестиэтажные здания рухнули, превратившись в пыль, и большая часть улицы полегла в развалинах. Пятьдесят два человека погибли в своих домах, более ста пятидесяти было ранено.
В этот же день мой близорукий отец отправился в штаб гражданской обороны, расположенный в переулке рядом с улицей Цфания, и попросил, чтобы его мобилизовали. Пришлось ему признаться, что его предыдущий военный опыт сводится к тому, что он написал для подпольщиков ЭЦЕЛа несколько листовок на английском («Позор гнусному Альбиону!», «Долой нацистско-британское угнетение!» И тому подобное)
Одиннадцатого марта хорошо знакомый всем автомобиль американского консула, управляемый водителем-арабом, работавшим в консульстве, въехал во двор комплекса зданий Еврейского агентства (Сохнута) — средоточия еврейского руководства в Иерусалиме и во всей Эрец-Исраэль. Взрыв разрушил часть здания Сохнута, и десятки людей были убиты и ранены. В третью неделю марта все попытки колонн с продовольствием и другими товарами, столь необходимыми населению осажденного Иерусалима, потерпели неудачу. Арабы сомкнули кольцо осады, и город оказался на пороге голода, жажды и опасности эпидемий.
Уже в середине декабря 1947 года закрылись школы в наших кварталах. Мы, дети квартала Керем Авраам, ученики третьего и четвертого классов школ «Тахкемони» и «Дом просвещения», собрались как-то утром в пустой квартире по улице Малахи. Загорелый парень в неряшливой одежде цвета хаки, куривший сигареты «Матосян», о котором нам не было известно ничего, кроме его прозвища — Гарибальди, беседовал с нами около двадцати минут. Он говорил с предельной серьезностью и сухой деловитостью — так обычно взрослые разговаривали только между собой. Гарибальди поручил нам прочесать все дворы, все сараи и склады и собрать пустые мешки («Потом мы их наполним песком») и пустые бутылки («Кое-кто сумеет наполнить их коктейлем, весьма вкусным для врага»).
Еще нас научили собирать на пустырях и заброшенных задних дворах дикое растение, которое называется «мальва», но мы все называли его только по-арабски «хубейза». Эта самая хубейза в какой-то степени помогла противостоять угрозе голода в Иерусалиме. Мамы наши варили и жарили эту зелень, они готовили из нее котлеты и каши, которые цветом своим напоминали шпинат, а по вкусу были еще почище шпината.
Кроме того, у нас были установлены дежурства наблюдателей: каждый час светового дня двое из нас с крыши определенного дома на улице Овадия должны были наблюдать за тем, что происходит за стенами британского военного лагеря Шнеллер. Время от времени гонец мчался на улицу Малахи, в штаб, и рассказывал Гарибальди или одному из его помощников, что делают там «томми» (так называли у нас британских солдат), не начинают ли они готовиться к эвакуации. Ребят постарше, учеников пятых и шестых классов, Гарибальди научил перебегать с записочками между позициями, которые занимала «Хагана» в конце улицы Цфания и у поворота к Бухарскому кварталу.
Мама, со своей стороны, умоляла меня: «Прояви подлинную зрелость и откажись от всех этих игр». Но я не мог ее послушаться. Я отличился, главным образом, на фронте пустых бутылок: за одну неделю я сумел собрать сто сорок шесть бутылок, которые в мешках и ящиках притащил в квартиру, где размещался штаб. Сам Гарибальди хлопнул меня по затылку и сверкнул взглядом в мою сторону. Я записываю здесь совершенно точно слова, которые он сказал мне, почесывая волосатую грудь, видневшуюся в проеме расстегнутой рубашки: «Очень хорошо. Быть может, мы еще о тебе когда-нибудь