Повесть о любви и тьме — страница 110 из 155

ее молчаливой). Иногда появлялись у нас дедушка Александр и бабушка Шломит, папины родители, как всегда, элегантные, окутанные одесской многозначительностью. Энергичный дедушка, случалось, опровергал слова своего сына неизменным «ну что там…», с некоторым пренебрежением взмахивая при этом рукой, однако ни разу не набрался он смелости в чем-либо противоречить бабушке. Бабушка, со своей стороны, целовала меня в обе щеки влажными поцелуями, но тут же вытирала одной салфеткой свои губы, а другой — мои щеки, слегка морщила нос по поводу поданного моей мамой угощения, либо по поводу салфеток, которые следует складывать не так, а иначе, а также по поводу пиджака своего сына: она находила пиджак чересчур кричащим, свидетельствующим об ориентальной безвкусице.

— Ну, в самом деле, это так дешево, Леня! Где ты нашел эту тряпку? В Яффо? У арабов?

И не удостоив маму взглядом, бабушка добавляла с грустью:

— В самых маленьких местечках, где о культуре знали лишь понаслышке, возможно, только там люди одевались бы подобным образом!

Рассаживались вокруг черного столика на колесиках, который выкатывали во двор, превращая его в садовый столик, и в один голос нахваливали прохладный вечерний ветерок. За чаем анализировали хитроумные ходы Сталина, настойчивость президента Трумэна, обменивались мнениями по поводу заката Британской империи или раздела Индии, а оттуда беседа добиралась до политики молодого государства — и страсти накалялись. Сташек Рудницкий повышал голос, а господин Абрамский, насмешливо разводя руками, возражал ему на высокопарном иврите. Сташек верил пламенной верой в кибуцы, в поселенческое рабочее движение и считал, что правительство должно именно туда направлять поток новых репатриантов — прямо с кораблей, хотят того новоприбывшие или нет, — ибо именно там изживут они раз и навсегда болезни изгнания и рассеяния и комплекс преследования, и там, в труде на полях и пашнях будет выкован новый еврей. Папа очень огорчался тем, что замашки большевистских диктаторов свойственны израильским профсоюзным деятелям, которые считают, что тот, у кого нет красной книжечки члена профсоюза, не имеет права на работу. Господин Густав Крохмал осторожно утверждал, что Давид Бен-Гурион, несмотря на все свои недостатки, — герой нашего поколения: сама история подарила нам Бен-Гуриона в те дни, когда политики меньшего масштаба, возможно, испугались бы надвигающихся опасностей и упустили возможность провозгласить создание государства.

— Наша молодежь! — вскричал дедушка Александр громовым голосом. — Наша чудесная молодежь принесла нам победу, совершила чудо! Никакой не Бен-Гурион! Только молодежь! — тут дедушка, наклонился ко мне и удостоил двух-трех рассеянных поглаживаний, словно воздавая этим должное той молодежи, что победила в войне.

Женщины почти не принимали участия в беседе. В те дни принято было хвалить женщин за их «изумительное умение слушать», равно как за приготовленное угощение и приятную атмосферу, но отнюдь не за их вклад в развитие беседы. Мала Рудницкая, к примеру, удовлетворенно кивала, когда говорил Сташек, и отрицательно покачивала головой, когда кто-либо возражал ему. Церта Абрамская обнимала себя за плечи, словно ей было у нас немного зябко. С тех пор, как погиб Иони, сидела Церта, чуть вскинув голову, словно глядела на кипарисы, росшие в соседнем дворе, и даже в самые теплые вечера обнимала себя за плечи обеими руками. Бабушка Шломит, женщина напористая, имеющая свое четкое мнение по любому вопросу, временами выносила вердикт своим глуховатым альтом: «Верно, весьма и весьма!» Или: «Это намного хуже даже того, о чем ты говоришь, Сташек, это намного-намного хуже!» А иногда она произносила: «Н-нет! О чем он говорит, этот господин Абрамский?! Ведь это просто невероятно!»

*

Только моя мама иногда нарушала заведенный порядок. Во время кратких пауз она, случалось, высказывала замечание или делилась мнением. Казалось, она бросала реплику, вроде бы не относящуюся к делу, свидетельствующую о некой смущающей отстраненности, но спустя мгновение выяснялось, что центр тяжести всей беседы незаметно смещен: маме удавалось сделать это, не изменив темы, не опровергнув мнений предшественников, а словно открыв дверь в задней стене общей беседы, хотя до сих пор считалось, что нет в этой стене никакой двери.

Бросив свою реплику и умолкнув, она, мягко улыбнувшись, обращала свой взгляд победителя не на гостей и не на отца, а в мою сторону. После слов мамы казалось, что вся беседа перенесла свой вес с одной ноги на другую. Спустя какое-то время, когда на губах ее все еще держалась улыбка — тонкая улыбка, выражавшая и сомнение, и понимание сути вещей, — мама поднималась и предлагала каждому из гостей:

Еще стакан чая, прошу вас. Поменьше или побольше заварки? А может, еще кусочек пирога?

Как мне представлялось тогда, в детстве, мамино краткое вмешательство в мужскую беседу вносило в эту беседу легкое беспокойство, возможно, потому, что я улавливал, как пробегала меж участниками разговора некая скрытая рябь неловкости, едва заметное колебание, готовность к отступлению, словно на мгновение вдруг замерцало меж ними завуалированное опасение — не сказали ли они, не сделали ли невзначай чего-нибудь такого, что вызовет у мамы едва заметную усмешку, но никто из них не знал — что бы это могло быть. Возможно, излучение ее внутренней красоты постоянно, каждый раз заново, приводило этих сдержанных мужчин в смущение, рождая в них чувство, что они не нравятся маме, что она находит их едва ли не отталкивающими.

А вот среди женщин вмешательство мамы в беседу вызывало странную смесь ощущений: озабоченности, ожидания, что однажды она, наконец-то, споткнется, и легкого злорадства по поводу неловкости, охватывающей мужчин.

Господин Торен, писатель и общественный деятель Хаим Торен, произносит, к примеру:

— Ведь любому понятно, что нельзя управлять целой страной так, словно это бакалейная лавочка. Или общинный совет какого-то захолустного еврейского местечка.

Папа говорит:

— Возможно, пока еще рано выносить приговор, дорогой мой Хаим, но каждый, у кого есть глаза, способен порой найти в нашей молодой стране причины для разочарования.

Господин Крохмал, тот, что чинит кукол, скромно добавляет:

— И, кроме того, они еще и тротуар не починили. Мы уже отправили мэру города два письма, но никакого ответа на них не получили. Это я говорю не в качестве возражений на слова господина Клаузнера, нет, упаси Господь, а именно в том же смысле, в том же направлении.

Папа шутит, используя игру слов, которая, впрочем, уже тогда казалась мне неинтересной: смешав арабский и иврит, взяв из арабского просторечное слово «зифт» (плохо), созвучное с ивритским «зефет» (асфальт), папа острит:

— У нас в стране везде асфальт, кроме дорог…

Господин Абрамский, со своей стороны, цитирует:

— «Кровь соприкоснулась с кровью», — сказал пророк Осия. Об этом скорбит Эрец-Исраэль. Остатки еврейского народа собрались здесь, дабы воссоздать царство Давида и Соломона, заложить фундамент, на котором возведен будет Третий Храм. Да вот беда, все мы попали в потные руки всяких мелких кибуцных счетоводов, самодовольных людишек, маловеров и прочих краснорожих функционеров с черствым сердцем, мир которых узок, как мир муравья. Строптивые вельможи, целая шайка воришек, делящая между собой земельные участки, нарезанные из того мизерного клочка Отчизны, который чужеземцы оставили в наших руках. Это о них, прямо о них сказал пророк Иезекиил: «От вопля кормчих твоих содрогнутся окрестности».

И мама, со своей улыбкой, витающей около ее губ и почти не касающейся их:

— Быть может, именно тогда, когда закончат они дележ участков между собой, быть может, тогда они начнут чинить тротуары? И уж тогда починят и тротуар перед магазином господина Крохмала?

*

Ныне, спустя пятьдесят лет после ее смерти, я вызываю в воображении ее голос, произносящий эти или другие подобные слова, таящие в себе напряженную смесь трезвого подхода, сомнения, острого сарказма и неизбывной грусти.

В те годы что-то уже начало грызть ее. Какая-то медлительность стала явственно проступать в ее движениях, а возможно, не медлительность, а нечто похожее на легкую рассеянность. Она перестала давать частные уроки по литературе и истории. Иногда бралась за ничтожную плату выправить язык и стиль, подготовить к печати научную статью, написанную на хромающем «немецком» иврите профессором из квартала Рехавия, населенном преимущественно уроженцами Германии. По-прежнему изо дня в день продуктивно и проворно справлялась она одна с домашней работой: до полудня варила, жарила, пекла, покупала, нарезала, смешивала, протирала, убирала, скребла, стирала, развешивала, гладила, складывала — пока весь дом не начинал сверкать. А после полудня усаживалась в кресло и читала.

Странную позу принимала она во время чтения: книга всегда лежала у нее на коленях, а скругленные спина ее и шея склонялись к книге. Маленькой застенчивой девочкой, прячущей глаза свои в коленки, — такой виделась мне мама, погруженная в чтение. Часто стояла она у окна, подолгу разглядывая нашу тихую улицу. Либо сбрасывала туфли и, не раздеваясь, лежала на спине поверх постельного покрывала, глаза ее были открыты и устремлены в одну точку на потолке.

Иногда она вдруг вставала, лихорадочно переодевалась, меняя домашнюю одежду на платье для выхода, обещала мне, что вернется через четверть часа, поправляла юбку, приводила в порядок волос, легко касаясь их и не глядя в зеркало, и, повесив на плечо свою простенькую сумку из соломки, торопливо выходила на улицу, будто боясь что-то пропустить. Если я просил, чтобы она взяла меня с собой, если я спрашивал, куда она идет, то мама обычно отвечала:

— Я должна побыть какое-то время наедине с собой. Побудь и ты с самим собой.

И вновь:

— Я вернусь через четверть часа.

Она всегда держала свое слово: возвращалась спустя короткое время, глаза ее лучились, щеки разрумянивались. Словно побывала она на морозе. Словно всю дорогу бежала. Словно во время прогулки случилось нечто головокружительное. Возвращалась она еще более красивой, чем уходила.