Папа, который очень не любил подобные рассказы, скривил рот и спросил: «Прости, что это должно означать? Аллегория? Предрассудки? Или просто одна из выдуманных бабушкиных сказок?» Но поскольку он был очень рад тому, что мамино состояние улучшилось, то выразил свое мнение отметающим взмахом руки и произнес: — Пусть будет так.
Мама торопила нас, чтобы мы не опоздали: папа на работу, а я в школу. У самой двери, когда папа надевал галоши, а я сражался с сапогами, у меня вдруг вырвался протяжный лисий вой, такой, от которого стынет кровь, так что даже папа вздрогнул и испугался, но он тут же пришел в себя и замахнулся, чтобы влепить мне пощечину. Но мама встала между ним и мною, прижала меня к себе, успокоила и меня и папу, улыбнулась и сказала нам:
— Это все из-за меня. Простите меня.
Это было ее последнее объятие.
В половине восьмого мы с папой вышли из дома, не разговаривая друг с другом, потому что папа сердился на меня из-за этого лисьего воя. За воротами, выйдя с нашего двора, направился он влево, в сторону здания Терра Санта, где он работал, а я пошел направо, к школе «Тахкемони».
Вернувшись в тот день из школы, я застал маму одетой в светлую юбку с двумя рядами пуговиц и в свитер цвета морской волны. Лицо ее было добрым, словно все дни болезни стерлись и забылись за одну ночь. Она сказала, чтобы я оставил свой школьный портфель, но не снимал куртку, а сама надела пальто, и я с удивлением услышал:
— Сегодня мы не будем обедать дома. Сегодня я решила пригласить двух мужчин моей жизни пообедать за мой счет в ресторане. Но твой папа пока еще ничего не знает. Устроим ему сюрприз? Давай вдвоем погуляем по городу, потом пойдем в здание Терра Санта, вытряхнем оттуда папу, как вытряхивают книжную моль, трепыхающуюся в книжной пыли, и втроем мы пойдем обедать. А куда — я тебе не скажу: побудь и ты в напряженном ожидании.
Я не узнавал маму: голос ее был не таким, как обычно, а торжественным, праздничным, словно декламировала она роль в школьном спектакле. Голос был полон света и тепла в «давай пойдем нынче вдвоем», а при словах «трепыхающаяся моль» и «книжная могила» он слегка задрожал, и это пробудило во мне — но только на мгновение — какую-то неясную тревогу. Однако очень быстро тревога уступила место радости предвкушения сюрприза, радости по поводу маминого хорошего настроения, по поводу ее лучезарного возвращения к нам.
Родители почти никогда не ели в ресторане. Правда, изредка встречались с друзьями в кафе на улице Яффо или на улице Кинг Джордж. Однажды, в пятидесятом или пятьдесят первом году, когда мы втроем гостили у тетушек в Тель-Авиве, папа буквально превзошел самого себя и в последний день нашего визита, перед самым возвращением в Иерусалим, вдруг объявил себя «бароном Ротшильдом на один день» и пригласил всех — двух маминых сестер с мужьями и сыновьями — на обед в ресторан «Мозег» на углу улиц Бен-Иехуда и Буграшов. Нам накрыли стол на девять персон. Папа восседал во главе, между двумя мамиными сестрами. Он посчитал, что рассадить всех следует так, чтобы ни одна из сестер не сидела рядом со своим мужем, и чтобы никто из нас, детей, не сидел между своими родителями: казалось, он твердо решил перетасовать на сей раз всю колоду карт. Дядя Цви и дядя Бума, не совсем поняв замысел приглашающей стороны, отнеслись к нему с некоторой подозрительностью, чувствовали себя не в своей тарелке и без всякого воодушевления стали пробовать предложенное им папой светлое пиво, которое было для них непривычным. Они отказались от своего права на выступления, предоставив всю сцену в распоряжение папы. Он же со своей стороны, почувствовал, что важнейшая, самая волнующая тема, которая наверняка увлечет всех собравшихся, — это древние еврейские рукописи, обнаруженные в районе Мертвого моря, в Иудейской пустыне. А посему он прочитал нам подробнейшую лекцию, длившуюся весь суп и все главное блюдо, лекцию о значении рукописных свитков, найденных в пещере Кумрана, о том, что у нас есть еще немало шансов отыскать в расселинах бесплодной пустыни скрытые клады, ценность которых не окупится никаким золотом на свете. В конце концов, мама, сидевшая между дядей Цви и дядей Бумой, заметила мягко:
— Может, хватит на сей раз, Арье?
Папа понял и отступил. С этой минуты и до конца трапеза разветвилась на несколько региональных бесед. Мой старший двоюродный брат Игаэл, спросил разрешения и взял младшего двоюродного брата Эфраима на берег моря, который находился поблизости. Вскоре и я отказался от общества взрослых и вышел из ресторана «Мозег» в поисках морского побережья.
Но кто мог ожидать, что именно мама решит вдруг выступить с инициативой похода в ресторан? Мама, которую мы привыкли видеть сидящей день и ночь в кресле, неподвижно глядящей в окно? Мама, которой я только несколько дней назад уступил свою комнату, убежав от ее молчания к папе, рядом с которым я стал спать на двуспальной тахте?
Такой красивой и элегантной выглядела мама в то иерусалимское утро — в шерстяном свитере цвета морской волны, в светлой юбке, в нейлоновых чулках со швом сзади, в туфлях на высоких каблуках, — такой красивой, что даже посторонние люди поворачивали головы, провожая ее взглядом, когда мы шли по улице. Пальто свое, сложенное, она несла на руке, а вторую руку соединила с моей:
— Сегодня ты — мой кавалер.
И словно приняв на себя также и постоянную роль папы, добавила:
— Кавалер — это рыцарь, имеющий коня. Шевалье — по-французски и означает «рыцарь».
А потом сказала:
— Есть немало женщин, которых притягивают властные мужчины. Словно огонь бабочек. Но есть женщины, которые более всего нуждаются не в герое и даже не в пылком любовнике, а — в друге. Ты запомни: когда вырастешь, держись подальше от женщин, любящих диктаторов, а среди тех, кому нужен мужчина-друг, постарайся найти не ту, что нуждается в друге, потому что ее жизнь пуста, а ту, что с радостью наполнит твою жизнь и тебя самого. И запомни: дружба между мужчиной и женщиной — вещь редкая и намного-намного более дорогая, чем любовь: любовь, по сути, вещь довольно грубая и не слишком утонченная по сравнению с дружбой. Дружба включает в себя и определенную душевную тонкость, и щедрое умение слушать, и совершенное чувство меры.
— Ладно, — сказал я.
Потому что хотел, чтобы она перестала говорить о вещах, которые меня не касаются, чтобы мы поговорили о другом. Вот уже несколько недель мы не разговаривали, и мне жаль было тратить эти минуты пути, которые были только ее и моими. Когда приблизились мы к центру города, она вновь взяла меня за руку, засмеялась и спросила вдруг:
— Что ты думаешь о маленьком братике? Или сестричке?
И не дожидаясь моего ответа, прибавила с грустной веселостью, вернее, не с веселостью: грусть ее была только обернута в улыбку, которую я не видел, а слышал в ее голосе, когда она сказала мне:
— Однажды ты женишься, и у тебя будет семья, так вот я очень прошу тебя не брать для себя в качестве примера семейную жизнь мою и твоего отца.
Слова эти я отнюдь не восстанавливаю сейчас по памяти, как восстановил я несколькими строками выше ее слова о любви и дружбе. Эту ее просьбу — не брать в качестве примера семейную жизнь моих родителей — я помню буквально, именно так, как она сказала, слово в слово. И голос ее улыбающийся я до сих пор помню точно. Мы были на улице Кинг Джордж, мама и я, мы держались за руки и прошли мимо сиротского приюта «Талита куми» по пути к зданию Терра Санта — чтобы увести папу с его работы. Было полвторого. Холодный ветер, смешанный с колючими каплями дождя, дул в западном направлении. Из-за этого ветра прохожие закрыли свои зонты, чтобы те не сломались. Мы же свой зонт вообще не пытались открыть. Держась за руки, шагали мы, мама и я, под дождем, прошли мимо «Талита куми», мимо здания Фрумин, где временно размещался Кнесет, потом миновали так называемый «Дом ступеней». Это было в начале первой недели января 1952 года. За пять или за четыре дня до ее смерти.
Когда дождь усилился, мама предложила, и в голосе ее все еще был какой-то шаловливый оттенок:
— Давай-ка зайдем ненадолго в кафе. Папа наш не убежит.
Около получаса просидели мы в кафе, которое принадлежало «йеке», уроженцам Германии, и располагалось в самом начале Рехавии, на улице Керен Кайемет, напротив зданий Еврейского Агентства, где в то время помещалась и канцелярия Главы правительства Израиля. Пока не прекратился дождь. Тем временем мама достала из сумочки пудреницу с маленьким круглым зеркальцем, расческу, поправила волосы, припудрила щеки. А во мне бурлила смесь чувств: гордость за ее красоту, радость по поводу ее выздоровления, ответственность, возложенная на меня, — хранить ее, как зеницу ока, оберегать от некоей тени, о существовании которой я только догадывался. Даже не догадывался, а, самое большее, улавливал-не-улавливал кожей — как некое неудобство, тонкое и странное. Так ребенок иногда воспринимает некоторые вещи, которые находятся за пределами его возможностей понимания, но он чувствует их и испытывает потрясение, не зная отчего:
— Ты в порядке, мама?
Она заказала себе чашку крепкого черного кофе, а мне «капучино», хотя прежде мне это было не разрешено: «кофе-это-не-для-детей». Еще она заказала мне шоколадное мороженое, хотя у нас считалось, что мороженое — причина простуды и болезни горла, да к тому же в холодный зимний день. Да к тому же перед обедом. От сознания своей ответственности я счел необходимым ограничиться лишь двумя-тремя ложечками мороженого. Время от времени я спрашивал у мамы, не холодно ли ей сидеть здесь. Не устала ли она? Нет ли головокружения? Ведь ты только что выздоровела, выбралась из болезни… И будь очень осторожна, мама, так как у входа в туалет темно, и там есть две ступеньки. Гордость, суровость, опасения переполняли мое сердце. Как будто до тех пор, пока мы, только она и я, будем пребывать в этом кафе, она будет исполнять роль беспомощной девочки, нуждающейся в щедром друге, а я буду ее кавалером. Или, быть может, буду ей отцом.