Повесть о Мурасаки — страница 14 из 85

[29].

Озябший слуга впустил нас и провел в насквозь продуваемый главный покой, где ожидала принцесса. В особняке царил промозглый холод. Я гадала, почему хозяйка не выбрала для урока помещение поменьше и поуютнее, ведь в таких условиях пальцы не смогут извлечь ни единой ноты. Впрочем, решила я, если принцесса сможет играть на таком холоде, я тоже заставлю себя заниматься. Отец посоветовал мне одеться официально, добавив побольше слоев платья. Разумеется, я была рада, что послушалась его.

Принцесса сидела за выцветшей пурпурной ширмой, из-за которой выглядывал краешек старой собольей накидки. Госпожа поприветствовала меня высоким, несколько гнусавым голосом и осведомилась, какую мелодию я хотела бы сыграть, но из уважения к рангу учительницы я попросила ее саму сделать выбор. Принцесса предложила пьесу, о которой я, к своему смущению, никогда не слыхала и вынуждена была попросить сыграть ее для меня один раз. Дама принялась перебирать струны. Время от времени музыка сопровождалась громким шмыганьем, как будто у принцессы текло из носа, но она не могла прерваться, чтобы высморкаться. Я невольно сосредоточилась на ее сопении и всхлипах, а не на звуках скучной пьесы. Она закончилась на раскатистой низкой ноте, которая эхом разнеслась по особняку, соперничая с ветром.

– Попробуем сыграть вместе? – спросила принцесса, после того как я похвалила ее игру в самых цветистых выражениях, какие смогла подобрать.

Я предложила известное произведение. Оно оказалось ей незнакомо. Я назвала другое. О нем принцесса тоже никогда не слыхала.

– Может быть, этэнраку [30]? – спросила я, сочтя, что уж с классикой‑то впросак не попаду.

Но принцесса отказалась, заявив, что подзабыла среднюю часть.

– Вот что, – бодро произнес гнусавый голос, – давайте сделаем перерыв.

Сняв с пальцев плектры, принцесса подозвала прислужницу и что‑то прошептала ей. Другая прислужница отодвинула линялую ширму, и я мельком увидела длинное бледное лицо с выпуклым лбом. Из-за старинного веера торчал самый удивительный нос, который я когда‑либо видела: с ярко-розовым кончиком, будто подкрашенным шафраном.

Вскоре вернулась первая прислужница, осторожно неся старинные лаковые подносы, уставленные заморскими селадоновыми блюдами. Один поднос служанка поставила передо мной, другой – перед принцессой. Вероятно, предположила я, это означает, что урок окончен. В накрытых крышками мисках обнаружилось несколько ломтиков тушеной репы, которая на кухне, где ее приготовили, была еще горячей, но теперь сделалась холодной и непривлекательной, под стать игре принцессы.

И о чем только думал отец? При дворе он, надо сказать, обзавелся весьма необычными знакомствами.

Кукушка


Отец был приглашен на Праздник любования цветами в поместье, куда, стремясь поправить свое здоровье, недавно по указанию лекаря перебрался правый министр [31] Митиканэ. Чиновник страдал от приступов головокружения и тревожных снов, и ему предписали сменить место жительства, дабы избавиться от блуждающего призрака, который мог явиться причиной недуга, хотя кое-кто подозревал, что немощность министра – следствие колдовской порчи, наведенной по тайному заказу его племянника Корэтики.

На кону стояло само регентство. Было неясно, кто унаследует должность главного советника императора, и до тех пор, пока Великий совет не утвердил кандидатуру, взаимным обвинениям в чернокнижничестве не было числа. Мой отец, к примеру, подозрительно относился к Корэтике, более чем охотно верил слухам и одобрял шаги Митиканэ, направленные на противодействие племяннику. Полагаясь на увлечение правого министра китайской поэзией, отец уже позволял себе мечтать о том, что в случае возвышения Митиканэ его опять пригласят на придворную службу.

Получи отец придворный чин, появился бы проблеск надежды, что и мне представится такая возможность. Двадцать два года – не такие уж немыслимо поздние лета; в конце концов, должностей при дворе предостаточно. Отец не мог обсуждать свои амбиции с моим тупоумным братцем и уж тем более со своей супругой, поглощенной иными заботами, поэтому делился со мной. И даже начал брать меня с собой на поэтические собрания, чтобы я могла получить некоторый опыт по части того, как ведут себя на пирах придворные. Я была совершенно очарована красотой строений временной резиденции Митиканэ, а еще больше – садом. К поместью подвели воды реки Накагава, в результате чего образовались озерцо и ручей, протекавший под и рядом с галереями, соединяющими здания. Средоточием возделанного участка являлся холм в виде китайской волшебной горы. Мне сообщили, что это рукотворный пейзаж. При взгляде на него было трудно поверить, что он не всегда был таким, ибо ландшафт казался совершенно естественным. Однако до того, как рабочие привезли сюда тысячи тачек земли, здесь не было ничего выше муравейника.

Цвели ирисы, и я несколько часов с радостью бродила по берегу ручья, любуясь каждой новой купой деревьев, возникающей в поле зрения за изгибами русла. К концу дня сад прямо‑таки кишел придворными, которые резвились, точно бабочки среди пионов. Под уже отцветавшими сакурами расстелили тростниковые циновки; женскую половину отгородили шелковыми ширмами горчичного цвета, каждая из которых была украшена двумя узкими лентами, чей насыщенный розовый оттенок постепенно бледнел к краям. Я решила, что никогда не видела ничего более утонченного.

Отец рассчитывал, что, когда Митиканэ станет регентом, он тоже получит выгодную должность. Все присутствовавшие на празднестве гости лелеяли схожие надежды. Как и мой родитель, большинство из них обретались на обочине придворной жизни. В течение пяти лет регентство находилось в руках старшего из братьев, Мититаки. Весной он умер, и вопрос о его преемнике породил много надежд. Кому достанется власть: его сыну Корэтике или брату Митиканэ? Оба они могли претендовать на высокий пост, будучи потомками Канэиэ, могущественного бывшего регента. В настоящее время Митиканэ, как правый министр, питал осторожную уверенность в своем преимуществе. Его сторонники, собравшиеся в поместье, пребывали в напряжении, однако разделяли надежды хозяина, а ясное голубое небо и живописные кущи цветущей сакуры как будто предвещали успех.

Отец написал китайское стихотворение, в котором сравнивал Митиканэ с поздно зацветшим деревом, наконец‑то вступившим в лучшую пору. Он не оставлял рифмы на волю случая, и другие поэты следовали его примеру. Я наблюдала за тем, как отец, получив бумагу и кисть, записывает свое пятистишие стремительным, небрежным почерком. Мне было известно, что он несколько дней бился над образами, которые теперь преподнесет как итог внезапного вдохновения.

Чарки, наполненные саке, установили на плотиках в форме птиц и пустили вниз по течению. Каждый гость старался завершить свое пятистишие к тому времени, когда плотик доберется до конца ручья. Победитель состязания получал напиток и право прочитать свое сочинение вперед остальных. Отец прекрасно знал, что первостепенное значение на Празднике любования цветами имеет внешний вид, и предварительно продумал даже степень своего опьянения, не желая казаться ни трезвенником, ни выпивохой.

– В подпитии можно сказать то, что в обычной обстановке говорить неловко, – объяснял он мне.

Однако чем больше празднеств я посещала, тем яснее понимала, что не все разделяют отношение моего отца к хмельному. Он сам предупреждал меня, что на пирах после определенного времени мне следует удаляться в дом, ибо некоторые мужчины неизбежно теряют всякий стыд.

– От пьяного, если он действительно захмелел, а ты начеку, отбиться довольно легко, – наставлял меня отец. – Но меня беспокоят коварные притворщики, прячущие похоть под личиной опьянения. Не хочется, чтобы тебя загнали в угол.

Я промолчала. Отец ничего не знал о происшествии с начальником отряда лучников.

По его словам, важные дела решались на улице, под ветвями цветущей сакуры, во время празднеств, подобных нынешнему. Решения, принятые под сенью пышных ветвей среди лаковых подносов и чарок с саке, на придворных церемониях чаще всего просто подтверждались.



Политическая ситуация повлияла на всех домашних. Отец замкнулся в себе и легко срывался на младших детях. Нобунори раздражал остальных разглагольствованиями о том, на какое назначение сможет рассчитывать в тех или иных обстоятельствах. Я велела брату замолчать и пойти поиграть со своими жуками, а он в ответ состроил кислую мину.

Чтобы сбежать из этой напряженной обстановки, на рассвете я отправилась в экипаже в святилище Камо помолиться. Небо ранним утром было чистое и прекрасное, окружающая тишина постепенно успокоила мой возбужденный разум. Близ Катаока я заметила одну рощу: именно в таких ожидаешь услышать неотвязный посвист маленькой серо-голубой кукушки хототогису. И мне вспомнилась Рури.

В китайской поэзии хототогису – птица, которая не может вернуться домой, как поэт в изгнании. В нашем языке у этой маленькой кукушки много прозвищ: птица рощ, обитательница лесных опушек, скиталец в сапожках, майская птица. А еще – птица с неразличимым оперением, как в стихотворной строфе хару но ё но ями ва аянаси («неразличимый узор во тьме весенней ночи»). Китайцы также называют ее определенным словом (точно не знаю, как оно произносится), которое означает «шум крыльев под дождем».

Размышляя о кукушке, ее прозваниях и образах в поэзии, я вспомнила, что Рури всегда была равнодушна к поэзии: ее больше интересовали явления природы, которые можно наблюдать собственными глазами. В еще одном известном пятистишии говорится о шапках крестьян, которые собираются сеять по весне, когда кукушки поют: асана, асана. Рури, несомненно, сказала бы: «Как глупо. Кукушка скорее щебечет тэппэн какэтака, хотчон какэтака».