Именно благодаря этому произведению матушку пригласили к императорскому двору. Должно быть, ей, вдове, проводившей жизнь среди книг, показалось чудом, что ее разом перенесли из тьмы безвестности в залитые светом государевы покои. «Повесть о Гэндзи» привлекла к ней внимание регента Фудзивары Митинаги – могущественного вельможи, который повелевал императорами и фактически правил страной. Каковы бы ни были отношения моей матери с Митинагой, за это в значительной степени ответственен «Гэндзи».
Производя на свет детей и со временем вводя их в общество, люди молятся о том, чтобы отпрыски произвели благоприятное впечатление, заняли достойное положение или по меньшей мере не опозорили родителей. Возможно, сыновей и дочерей учат, как обрести силы, чтобы терпеливо нести карму, с которой они родились. Однако впоследствии дети все равно будут поступать по собственному разумению. Предугадать, как скажется на них предыдущее существование, мы не способны. Любой родитель принимает это как данность. Однако литературное сочинение – порочное дитя. Едва появившись на свет, оно сразу идет своим путем, не оправдываясь, не терпя никакого влияния, самостоятельно обзаводясь друзьями и врагами.
Пожалуй, в конечном счете книга не столь уж отличается от живого ребенка из плоти и крови.
С самого моего рождения Гэндзи был для меня кем‑то вроде старшего брата. Как любой эгоистичный мальчишка, он вечно отнимал время у матери, добивался ее внимания, никогда не оставлял в покое и не умерял своих требований. И, несмотря на терзающую меня ревность, в конце концов я тоже поддалась чарам Гэндзи.
Мы нечасто встречались в те годы, когда матушка вела монашеский образ жизни. Моя карьера при дворе развивалась сравнительно успешно: тогда я находилась под покровительством советника Канэтаки, племянника регента Митинаги. В момент смерти Мурасаки я носила под сердцем дитя Канэтаки – тебя.
Я полагала, что, вероятно, никогда не выйду замуж. Разве могла я знать, какие встречи и взлеты уготованы мне судьбой? Я не беспокоилась о грядущем, потому что о нем не беспокоилась матушка. Она не покинула бы меня в мои шестнадцать, если бы не считала надежными мои виды на будущее.
Едва уловимый запах цветущей сакуры всегда будет напоминать мне о матушкином расставании с этим миром. Покидая на рассвете засыпанную песком погребальную равнину, мы проходили мимо цветущей вишневой рощи, окутанной утренним туманом. А после, когда солнце нагрело землю и туман растаял, воздух наполнился нежным благоуханием. Сакуру ценят отнюдь не за запах: у нее нет того медвяного духа, который присущ цветущей сливе, но оказалось, что на сельских просторах скопления деревьев сакуры источают особенно тонкий аромат.
Урну с прахом Мурасаки, которую предстояло отвезти в наш семейный храм, несла я. Это должен был делать мой дед Тамэтоки, но семидесятичетырехлетний старец, удрученный тем, что пережил всех своих детей, уклонился от официального участия в церемонии. Качая седой головой, точно сварливые макаки, которые встречались нам на горных дорогах, дедушка сокрушался о своем крепком здоровье не меньше, чем о смерти дочери.
В следующем месяце я в последний раз отправилась в место уединения моей матери близ храма Киёмидзу, дабы забрать ее вещи. Мне было известно, что пожитков у нее немного: матушка уже раздала свои музыкальные инструменты и книги, а также, разумеется, давным-давно рассталась с прекрасными шелковыми одеяниями, которые носила при дворе. Осталось несколько добротных зимних платьев на теплой подкладке, которые я пожертвовала храму, а также сутры, переписанные изящным каллиграфическим почерком матушки. Мне удалось отыскать единственные предметы, которые я хотела сохранить у себя: мамину темно-фиолетовую тушечницу [2], набор кистей для письма и фарфоровую подставку для влажных кистей в виде пяти горных вершин. Опустившись на колени перед низеньким письменным столиком, я заметила пачку бумаг, скатанную в тугую трубку и обернутую куском зеленовато-желтого шелка. Предположив, что это старые письма, которые матушка хранила ради бумаги для переписывания сутр, я решила забрать их, чтобы самой упражняться в каллиграфии. Бумага стоит дорого, и мне пришло в голову, что я вполне могу использовать старые свитки по тому же назначению, что и матушка. Священнослужитель был раздосадован: монахи вечно гоняются за бумагой.
По различным причинам – и оттого, что по возвращении моем ко двору установилась жара, и оттого, что тошнота у меня, вопреки заверениям более опытных женщин, так и не прошла, – я заглянула в матушкины бумаги лишь спустя год после твоего рождения.
Не забывай, что сочинения твоей бабушки неизменно вызывали переполох. Кажется, после смерти Мурасаки о ней судачили не меньше, чем когда она жила при дворе. Поскольку люди по-прежнему с жадностью поглощали историю принца Гэндзи, меня часто просили рассудить спор читателей, которые располагали разными версиями текста – как правило, потому, что придворные дамы допускали ошибки при переписывании. Не знаю, как так вышло, но целые главы оказывались перетасованными, а в некоторых вариантах порой и вовсе отсутствовали. Собственный сборник я старалась поддерживать в изначальном порядке и позволяла тем, у кого возникали вопросы, сверяться с ним. А кроме того, были еще матушкины стихи, иные из которых входили в состав различных императорских антологий. Пожалуй, совсем неудивительно, что у Мурасаки оставалось множество почитателей, однако своей литературной репутацией матушка обязана отнюдь не стихам. Они, безусловно, заслуживают внимания, но среди прочих ее выделял именно «Гэндзи».
После родов ко мне вернулось хорошее самочувствие. Ты была здоровым и крепким младенцем, и я настояла на том, чтобы кормить тебя грудью вместе с принцем, кормилицей которого я удостоилась чести быть. С твоим появлением на свет апатия, вызванная беременностью, развеялась, как туча в погожий осенний денек. У меня возникло непреодолимое желание взять в руки кисть и вновь обратиться к своему дневнику. Добавив к собственной коллекции прекрасные старинные кисти матери, я разместила их в большом держателе из пятнистого бамбука. А кисть, выбранную для работы, положила на подставку в виде пяти горных вершин, которой Мурасаки пользовалась до конца жизни.
Рука отвыкла от письма; я осмотрела комнату в поисках клочка бумаги, на котором можно поупражняться, переписывая стихи, и наткнулась на сверток бледно-зеленого шелка, который безотчетно сунула в сундук во время беременности, мучимая непроходящей тошнотой. Я развязала узел и развернула скрученные в трубку листы, среди которых имелись как старые, так и довольно новые. По большей части там были переписанные тексты «Лотосовой сутры» [3]. Я узнала материн почерк и сперва приняла свитки за письма. Некоторые из листов и впрямь оказались письмами или дневниковыми отрывками. На обороте каждого листа имелись отметки, тоже сделанные рукой Мурасаки. Все это было перемешано между собой, и поначалу я не увидела в записях ни смысла, ни порядка. Однако затем обнаружила клочок, который все прояснил. Судя по всему, под конец жизни матушка разобрала письма, дневники, стихотворения, черновики «Гэндзи» и создала мемуары. Однако вместо того, чтобы доверить мысли чистой бумаге, она начертала свой последний труд на обратной стороне тех самых дневников, которые легли в его основу. Теперь, когда у меня был ключ, я приступила к чтению.
В последующие месяцы я посвящала все свое время кормлению и матушкиным бумагам – твоему ненасытному ротику, похожему на сливовый бутон, и своим ненасытным глазам. Ты утоляла голод моим молоком, а я – этими текстами, поэтому нынешнее отсутствие у тебя интереса к литературе вызывает искреннее изумление, ведь пристрастие к ней ты должна была впитать еще во младенчестве.
В глазах окружающих я была хранительницей правильного варианта «Повести о Гэндзи»: мой экземпляр считался образцовым. Негласно же мне суждено было стать хранительницей воспоминаний матери. Я уже сказала, что Гэндзи был для меня кем‑то вроде родственника. Пока я росла, он получал первоочередное внимание, зато позднее помогал мне, как старший брат, приглядывающий за своей сестрой. Уйдя от мира, Мурасаки рассталась с Гэндзи, как рассталась и со своим престарелым отцом. Попечение о них обоих выпало на мою долю. Если матушка сейчас в раю будды Амиды [4], душа ее, верю, спокойна: я постаралась позаботиться о тех, кого она покинула.
Люди хвалили меня за радение о дедушке. Кое-кто думал, что привязанность к пожилому родственнику очень тягостна, но я никогда так не считала. Тамэтоки неизменно оставался для меня источником мудрости, а не бременем. Всегда обходительный, ничуть не высокомерный, он, казалось, был столь глубоко погружен в меланхолию, что она курьезным образом продлевала ему жизнь. Сам дедушка считал, что это он заботится обо мне, а не наоборот.
Ныне, когда ты выросла, тебе следует прочесть бабушкины воспоминания, чтобы понять собственные истоки и в силу этого лучше узнать себя. Советую держать мемуары при себе, пока однажды ты не передашь их собственному литературному потомку. В грядущем, если «Повесть о Гэндзи» все еще будут читать, чувствительные натуры, возможно, заинтересуются сокровенными мыслями Мурасаки, а сплетни к той поре уже позабудутся и не принесут ей вреда.
На ум невольно приходит стихотворение, которое матушка некогда написала кому‑то:
Прочтет ли в грядущем
Хотя бы один человек
Посвящение той,
Память о коей всегда
Будет жить на этой земле?
Я не могу не надеяться, что прочтет.
Мой эфемерный приют
Ныне, мысленно обращаясь к прошлому, я ужасаюсь количеству переведенной мною бумаги. В аду наверняка отведен особый уголок для писак вроде меня. Рядом стоит коробка с моими старыми дневниками; тут же переплетенный сборник моих стихов; вот пачка историй о Гэндзи, относящихся к тому времени, когда они во множестве имелись у самой государыни, а вот целая охапка писем. Я вспоминаю бесчисленные черновики, впоследствии сожженные мною или превращенные в кукольные домики для Катако: на них ушло гораздо больше бумаги, чем то количество, что окружает меня сейчас. Лишь малую часть листов я пустила на благое дело, переписав на их оборотах «Лотосовую сутру»; жизнь моя, без сомнения, уже на исходе, и я не успею в полной мере возместить все то, что потратила зря.