Мы взяли с собой письменные принадлежности. Отец и господин Цзё собирались сочинить длинные прощальные элегии официального характера [47]. Мы же с Мингвоком хотели отделиться от остальных, чтобы порисовать. В качестве прощального подарка друг преподнес мне фарфоровую подставку для влажных кистей в виде пяти горных вершин и тушечницу фиолетового цвета, подаренную ему его учителем перед отъездом из Китая. Он выразил надежду, что, сочиняя рассказы о Гэндзи, я буду вспоминать о своем китайском друге.
– К тому же мне очень нравится этот цвет – глубокий мурасаки, – добавил он.
В изгнании
Я опять осталась одна, и только Гэндзи мог разделить мои страдания. Еще до приезда в Этидзэн я лелеяла мысль написать рассказ о принце в изгнании. В ту пору я размышляла о судьбе бедного Корэтики, которого Митинага выслал на побережье Сумы; у меня мелькнула мысль использовать роман Гэндзи с Повелительницей Ночи Туманной Луны, чтобы связать два эпизода. И теперь, после отъезда Мингвока, я снова погрузилась в горести Гэндзи.
Я перечитала давние черновики. Описание дворцовых козней, приведших к изгнанию Блистательного принца, выглядело правдоподобно. В то время, когда я писала эту часть, мы все были поглощены разнообразными событиями – смертями, скандалами, обвинениями и проклятиями. Выслушивая отчеты отца, я решила, что смогу убедительно изобразить непредсказуемое развитие дворцовых интриг. Живописать печальное расставание Гэндзи со всеми дамами, которых он любил в столице, тоже не составило труда. Но как только я водворила героя в Суму, начались заминки. Изображение дальнейших событий меня не удовлетворяло. Я не имела ни малейшего понятия о том, чтó описывала, пока не попала в Этидзэн. Гэндзи в изгнании был лишь тенью того, что я вычитала у Бо Цзюй-и, – бледным отражением китайского представления о поэте-затворнике. Тогда я ничего не знала об изгнании. Писать о том, чего не ведаешь, – всегда ошибка.
Самое худшее в изгнании – это очутиться там, где не с кем поделиться мыслями. После отъезда китайцев ничто не могло скрасить унылые дни. Деревенская жизнь теперь виделась не очаровательной, а безотрадной. Когда к отцу прибыли гонцы из Мияко, я без смущения задержала их, чтобы выпытать новости о самых обыкновенных столичных событиях. Знают ли они большую плакучую вишню у реки на дороге Нидзё? Как она цвела минувшей весной? Я цеплялась за каждое слово, хотя, доведись мне выслушивать этих олухов дома, я бы лишь недовольно морщилась. Вдруг меня осенило: именно так должен чувствовать себя и Гэндзи!
Теперь, описывая отчаяние героя в Суме, я понимала его.
Когда мы только приехали в Этидзэн, отец приказал полностью обновить резиденцию, высадить растения и выкопать глубокий садовый ручей. Он восхищался затейливыми строениями, крытыми соломой, и настоял на том, чтобы все изгороди сохранили в первоначальном виде. Тогда новизна обстановки казалась нам прелестной. Я часто думала, что этот дом служил бы приятным местом уединения, находись он всего в нескольких часах езды от столицы. Сейчас, на второй год, сад стал наконец обретать новый облик, но чем лучше приживались посадки, тем сильнее я хандрила. Мне приживаться в Этидзэне не хотелось.
К нам ежедневно устремлялся поток местных жителей, приходивших поработать над затеями отца, предложить какие‑нибудь лакомства, а иногда и просто поглазеть. Местные отличались странными привычками. Однажды, когда я любовалась цветущими деревьями, садовникам принесли еду, приготовленную нашей кухаркой. Хотя я понимала, что мне следует отвести глаза, пока они поглощают пищу, это зрелище заворожило меня. Сначала люди взяли миски с рисом и поднесли к лицам. А когда снова поставили их на стол, миски были пусты. Затем то же самое проделали с блюдами из приправленных овощей. Даже не знаю, можно ли назвать столь странные действия приемом пищи.
Мне подумалось, что детям такие вещи лучше не видеть.
Однажды ночью внезапно поднялся ветер, а затем разыгралась буря демонической мощи. Всю ночь небо сотрясал гром, а в двери колотили тяжелые капли дождя, словно воины, посланные повелителем морских драконов. Измученная видениями кораблей, которые швыряет по огромным волнам, я не сомкнула глаз. С тех пор, как Мингвок рассказал мне, как советовал поступать поэт Ван Лици в случае, если проснешься среди ночи («Пробудившись, сразу же вставайте, – говорил поэт. – Вдохновение необходимо ловить в тот миг, когда дух чист и бодр»), я держала у кровати масляный светильник.
Светильник я зажгла, но вот дух мой едва ли был бодр. А сквозняки, проникавшие сквозь щели в стенах, погасили пламя прежде, чем я успела что‑либо написать.
В четвертом месяце в доме появился гонец, которого я раньше не видела. У него был пакет, адресованный лично мне. Отец подозрительно покосился на меня. Доселе он воздерживался от замечаний по поводу моей скудной переписки с Нобутакой и никогда не упоминал о Мингвоке. Мы с отцом безо всяких слов понимали, что в конце концов я выйду замуж за Нобутаку, а все, что случилось в Этидзэне, – это лишь сон наяву: пусть и правдоподобный, но, в сущности, бесплотный. С тех пор, как китайцы уехали, отец тоже затосковал.
В отличие от придворных гонцов из столицы, этот посланец не стал задерживаться и отказался от предложения заночевать у нас. Он лишь взял немного пищи и воды и уехал, сославшись на еще одно поручение в городе. Под вечер отец позвал меня к себе в кабинет. Нераспечатанный тонкий сверток лежал на низком столике, служившем ему письменным столом.
– Ты ведь понимаешь, Фудзи, – мягко сказал отец, – они лишь гости в чужой стране.
Я кивнула, внезапно почувствовав себя виноватой, опустила голову, и волосы упали мне на лицо, скрывая слезы. Отец был единственным, кто мог хоть что‑то понять, но именно ему я и не могла открыться. При мысли о том, какая я себялюбивая и непочтительная дочь, меня захлестнула волна раскаяния. Если бы я могла судить о своих поступках беспристрастно, чудовищность собственных прегрешений потрясла бы меня. Но даже теперь, когда меня терзали угрызения совести, у меня мелькнуло ощущение, что отец все понимает. Он никогда не сказал бы этого вслух, но молчание и отсутствие упреков в ту самую минуту, когда он имел полное право негодовать, говорили сами за себя.
Сгущались сумерки; из леса донесся резкий крик первой летней кукушки. Он пробуждал щемящие воспоминания.
– Через несколько дней празднество Камо, – сказал отец. – Пожалуй, в конечном счете было ошибкой тащить тебя в эту глушь. Мне очень не хотелось разлучаться с тобой, Фудзи, но теперь я боюсь, что поступил как себялюбец.
Я громко всхлипнула.
Отец откашлялся.
– Возможно, стоит подумать о том, чтобы в этом году отправить тебя домой, – предложил он. – Но не обязательно принимать решение прямо сейчас, – добавил отец, когда я подавила рыдание.
Сколько причин для слез! Голова у меня шла кругом. Стыд, печаль, чувство одиночества, опасения относительно предстоящего замужества смешивались с радостью, вызываемой мыслью о том, что я снова увижу столицу. Закрыв лицо тонким шелковым белым рукавом, я окончательно разрыдалась. Все это время отец молчал и, как я подозреваю, сам оплакивал утрату великой дружбы с господином Цзё, воспользовавшись моими слезами.
Пока мы сидели в кабинете, тени постепенно удлинялись, и в конце концов стало совсем темно. Слуга, слыша наши голоса, не осмеливался войти, чтобы зажечь масляные светильники. Я не видела лица отца, а он – моего. По крайней мере, сумрак помог мне сохранить остатки достоинства. Когда на небо выплыл тонкий молодой месяц, я нерешительно поднялась.
– Не забудь письмо, – подал голос отец.
Вернувшись к себе, я зажгла фонарь и осмотрела послание. Оно было завернуто в шершавую темную бумагу, на которой значился обратный адрес: место под названием Цуноками. Я сняла грубую обертку и обнаружила внутри листок гладкой прочной бумаги из луба бумажного дерева, на котором знакомым почерком Мингвока было выведено следующее пятистишие:
Все в мире птицы
Встречаются на побережье
Нанива.
Если б и я мог уповать
На новую встречу с тобой.
Он написал это в дороге; давно ли, задумалась я, и где он теперь, все еще в Японии или уже пустился в опасное морское путешествие к берегам родины? Вспомнив грозу, которая заставила меня провести бессонную ночь, я заплакала. Хорошо, что у меня не было возможности ответить. Что я могла сказать Мингвоку?
Ясный день во время затяжных дождей
На склонах этидзэнских гор расцвел чубушник, как цвел он нынче и в столице. Особенно мне вспоминался участок дороги к святилищу Камо, окаймленный пышными кустами. Хотя цветы у чубушника не слишком изящные, они радуют глаз, белея на фоне темно-зеленой листвы, и сочетание этих двух оттенков в преддверии знойной поры выглядит очень свежим. Впрочем, возможно, великолепная этидзэнская весна пресытила мое зрение: отчего‑то в сельской местности любимое прежде растение не казалось мне таким уж привлекательным. Я даже засомневалась в правильности определения и сорвала веточку, чтобы понюхать цветы и проверить, не полый ли у них стебель, как у похожего растения, у но хана [48].
Когда зацвел чубушник, я поняла, что скоро начнутся затяжные ливни. В это время года моя мать часто впадала в хандру, и я опасалась, что предрасположена к тому же недугу. Даже в Мияко нескончаемый дождь – однообразное си‑то, си‑то, си‑то день за днем – наводил на меня тоску. Задавшись вопросом, упомянуты ли в моем китайском календаре затяжные дожди, я проверила записи, и самое близкое по смыслу, что мне попалось, было последнее двухнеделье весны под названием «Злаковый дождь», вероятно означавшим, что китайцы, как и мы, в эту пору сажают рис. Впрочем, я уже не принимала на веру общепринятые представления о Китае. Мингвок поведал, что там, откуда он родом, рис вообще не выращивают, а возделывают пшеницу, просо и ячмень. Рис ему нравился, но об остальных блюдах, которые едят в наших краях, он отзывался довольно резко. Когда ему подали блюдо из тушеных овощей, Мингвок сострил: «Превосходное угощение… для моей лошади».