Природа восстала против него. Внезапно поднялся ветер, небо потемнело, и морская гладь вздыбилась устрашающими волнами.
Люди Гэндзи отшатнулись в ужасе перед внезапной бурей. Вообще‑то я не любила прибегать в рассказах к вмешательству сверхъестественного, но иногда оно казалось вполне правдоподобным развитием сюжета. Ураган продолжал бушевать, а ночью к Гэндзи явился во сне призрак умершего императора, его отца, который велел принцу покинуть Суму на лодке. И на следующий же день на рассвете к побережью причалило маленькое суденышко: как выяснилось, призрак посетил во сне и отшельника из Акаси, велев ему подготовить лодку и отправить ее в Суму, как только волнение на море стихнет. Сопоставив этот сон со своим, Гэндзи повиновался. И его доставили к Акаси.
Затем я стала писать о девушке из Акаси, ожидающей чуда, и вдруг совершенно непостижимым образом она принялась нашептывать мне собственные мысли. Оказалось, что нрав ее несколько отличается от первоначально задуманного мною. Стало ясно, что девушка отнюдь не обрадовалась, обнаружив у себя на пороге принца. Попытки отца заманить жениха задевали ее достоинство, к тому же бедняжка опасалась, что не выдержит сравнения с другими дамами Гэндзи, оставшимися в столице. Она не сомневалась, что всегда будет для него лишь деревенской забавой, и гордость ее бунтовала. Девушка из Акаси готова была броситься в море, лишь бы не быть использованной и брошенной таким человеком, как Гэндзи.
Я была несколько удивлена упрямством героини. Она будто заранее знала, чтó я уготовила для нее, и сопротивлялась своей участи. Я решила, что Гэндзи не оставит возлюбленную в Акаси. Так или иначе она очутится в Мияко и займет подобающее ей место.
Я вновь с головой ушла в сочинительство. В восьмом месяце началось двухнеделье «Великий зной». Заглянув как‑то в свой китайский календарь, я наткнулась на заголовок первой пятидневки двухнеделья – «Сгнившие сорняки превращаются в светляков» – и с содроганием вспомнила о Рури. Что она подумала бы о дальнейших приключениях Гэндзи? Я отправила написанное Розе Керрии, которой безоговорочно нравилось все, что выходило из-под моей кисти. Но больше всего на свете мне хотелось бы узнать мнение Мингвока. Китайская версия происхождения светлячков напомнила мне, что некоторые поистине странные метаморфозы случаются в любое время года. Весной кроты становятся перепелами, летом сгнившие сорняки превращаются в светлячков, осенью воробьи, ныряя в воду, оборачиваются моллюсками, а зимой наступает черед фазанов, которые тоже принимают облик огромных моллюсков.
Мингвок не сумел хорошенько растолковать мне смысл названий пятидневок. Он сказал, что календарь очень древний и даже китайские ученые не всегда понимают значение этих наименований. Сам же он никогда не задумывался о них, пока я не спросила.
– Разве не странно? – заметил Мингвок. – Иногда лишь другой человек может пробудить у нас интерес к вещам, которые сделались слишком привычными.
Я увлекла его, и мы вместе нарисовали мандалу года, вписав в нее названия всех двухнеделий, чтобы посмотреть, не удастся ли выявить определенный порядок и соответствия. Однако мало чего добились, лишь подтвердили то, что и так уже знали. Подавляющее большинство названий имело отношение к жизнедеятельности насекомых, животных, лягушек, рыб, птиц и растений. В остальных фигурировали вода, природные явления и сверхъестественные состояния. Человеческая деятельность вообще не упоминалась.
Было чрезвычайно душно. Ранним вечером после короткого летнего ливня в дальних концах сада замерцали огоньки светлячков. Меня опять поразило, насколько по-разному смотрят на эти явления китайцы и японцы. Китайцы полагали, что светлячки рождаются из разложившейся растительности, которая преет в жаркой духоте, и это было совершенно бесстрастное наблюдение. А здесь, в Этидзэне, верили, что светлячки – это души умерших младенцев и маленьких детей. Не смирившись с тем, что им так скоро пришлось водвориться в подземном мире, крошечные мерцающие духи собираются по краям заболоченных лугов, поблизости от людей. Деревенские ребятишки ловят светляков, но взрослые утверждают, будто в этих насекомых есть нечто скорбное и зловещее, а потому не разрешают детям приносить их домой.
Я получила еще одно письмо от Нобутаки. Он закапал бумагу киноварью и написал: «Взгляни на цвет моих слез».
Вероятно, он все же обладал чувством юмора. Решив немного поддеть его, я ответила пятистишием:
Кровавые слезы
Не вызывают приязни:
Их алый оттенок
Стремительно выцветает —
Знак непостоянной любви.
В конце концов, мой суженый уже был женат.
Я вынуждена была признать, что отцовский сад, в начале года вызывавший у меня неприязнь, с приходом осени предстал во всем своем великолепии. Однажды прохладным вечером я поднялась на холм за нашим домом, откуда можно было увидеть море. Мне показалось, что я слышу голоса рыбаков, которые поют, втаскивая сети в лодки. Потом звуки стали громче, и я поняла, что их издает стая диких гусей, летящих в направлении столицы. Мне вдруг ужасно захотелось последовать за ними.
Первые гуси,
Товарищи той, что так
Дорогá мне!
Их заунывные, скорбные крики
Пронзают печальное небо.
И я окончательно решила вернуться в Мияко, о чем сообщила отцу. Тот ответил, что поручит следующему придворному гонцу прислать сюда подобающую свиту, которая и сопроводит меня домой.
Проникновенная осень
Ветры осени, печальнейшей поры, срывали с деревьев оставшиеся листья. Дни были унылыми, а ночи беспокойными. Мое пребывание в Этидзэне близилось к концу. Лежа без сна, я прислушивалась к крику маленькой ночной совы, а сквозь голые ветви лился холодный лунный свет – древний образ осенней тоски.
Мы поехали дорогой, которая пролегала через гору Каэруяма [49]. Сколь часто совершала я это путешествие в своем воображении! Увиденное в пути вдохновляло меня, и стихи лились рекой, но я проводила строгий отбор и в конце каждого дня записывала только одно пятистишие. Тропы были затянуты гигантскими паутинами. В одном месте несколько десятков пауков соединили свои сети в одну.
В местечке под названием Ёбисака, где наши голоса эхом разносились по перевалу, каменистая дорога стала круче, и работники с большим трудом тащили носилки, в которых я ехала. Я чувствовала, с какой силой шесты врезаются людям в плечи, и при каждом неверном шаге боялась, что сейчас мы все полетим в глубокое ущелье. Внезапно с деревьев спустилась стая верещащих обезьян. Казалось, они кричали нам: «Эй вы, путники!» И мне тоже захотелось крикнуть им в ответ: «Эй вы, обезьяны!» Их шутовские ужимки и чванливый вид заставили меня позабыть свои страхи.
Давай же, путник,
Поприветствуй обезьяну
Здесь, в Таго,
На перевале Ёбисака,
Что так трудно одолеть.
На озере Оми мы погрузились в лодку, чтобы добраться до Оцу. На сей раз мы держались восточного берега, и плавание прошло лучше, чем я ожидала. Над озером виднелась белая снежная шапка горы Ибуки. «Не такая уж она впечатляющая, особенно после снегов, которые я видела в Этидзэне», – подумалось мне.
Тем, кто привык
К прославленным снежным вершинам
На севере,
Пик Ибуки не покажется
Столь уж великим.
С каждым днем Этидзэн оставался все дальше позади, и меня преследовали мысли о том, что чувствовал Мингвок, проделывая тот же путь. Под вечер мы проплывали мимо Идзо, и с берега до меня донеслись зловещие крики журавлей. Естественно, у меня не было возможности написать Мингвоку, иначе я послала бы ему это пятистишие:
В бухте Исо
Журавлиха кричит,
И я слезы лью.
По ком же она, бедняжка,
Так сильно тоскует?
Я осознала, что, когда мы наконец достигнем Мияко, у меня начнется новая жизнь и Мингвока придется выбросить из головы. В этом путешествии я могла в последний раз беспрепятственно ворошить память. Я представила себе маленькую лаковую шкатулку, инкрустированную серебряными и золотыми узорами в виде змеистых волн с вкраплениями журавликов. В эту воображаемую шкатулку я убрала все воспоминания о Мингвоке и спрятала ее в потайном уголке своего сердца.
Я приказала сделать остановку и заночевать в Исияме, поскольку, когда мы высадились в Оцу, уже стемнело. Мне подумалось, что не стоит торопиться только ради того, чтобы прибыть в столицу глубокой ночью. Кроме того, я хотела совершить поминальную службу по тетушке в храме, куда она часто удалялась в тяжелые времена. Остаток ночи я перебирала четки и слушала пение монахов. На рассвете зевающие священнослужители разошлись по кельям, а я забрела на пустырь рядом со зданием, где хранились сутры. Там уже сновали паломники. На земле лежала старая ступа, рухнувшая на бок, и люди перешагивали через развалины, как через обычные камни.
Быть может, сей камень —
Лик почитаемый Будды.
Но ныне лежит
На боку, к сожаленью замшелый,
Едва ли похож на священную ступу.
В тот же день мы добрались до усадьбы моей бабушки. Я наконец была дома, в Мияко.
Мне пришлось заново привыкать к ритму городской жизни. Когда мы впервые очутились в Этидзэне, неторопливость тамошнего люда выводила меня из терпения. Жизнь в сельской глуши текла невыносимо медленно. Затем, незаметно для себя, я, вероятно, отвыкла от спешки, поскольку теперь обнаружила, что кипучая жизнь столицы меня утомляет.
В отцовской резиденции никого, кроме сторожа, не было. Я бы в любом случае не захотела оставаться там одна. Бабушкин дом, где прошла бо́льшая часть моего детства, был мне куда милее. Со временем я должна была унаследовать эту старинную усадьбу, но еще не решила, поселюсь ли там