Катако обзавелась новым гардеробом; ткани для него прислали из главного дома моего покойного мужа. Другие дочери Нобутаки не проявили склонностей к придворной службе, но с воодушевлением поддержали Катако.
– Помнишь, когда мне шили придворные платья, ты, тогда совсем малышка, мечтала поехать с мамочкой навестить императрицу? – спросила я у дочери. – А я сказала, что твое время еще придет. И вот мы шьем платья для тебя!
Катако радостно кивнула и провела языком по только что начерненным зубам. Она была похожа на куколку, и я представила, с какой радостью примет ее Сёси.
Отдать Катако в услужение вдовствующей императрице было все равно что выпустить рыбу в естественную для нее стихию. Моя юная дочь сразу же подружилась со всеми молодыми дамами, а женщины постарше относились к ней с материнской нежностью. Я воспряла духом, ибо сочла, что всецело исполнила долг перед Сёси, оставив ей вместо себя свою дочь.
Теперь я была готова просить у Розы Керрии помощи в сборе семи трав и благовоний, необходимых для проведения церемонии гома. У меня уже имелись женьшень, молочай и спаржа; я знала, где взять еловую корневую губку и осину, но за корнем солодки и купеной следовало обращаться к крестьянам, живущим далеко в горах.
Когда все нужное было собрано, Роза Керрия встретила меня в храме с ножницами в руках. Волосы у меня по-прежнему были густые, и остриженные концы взметнулись вверх, словно изумленные внезапным освобождением. Мы разложили ароматические травы по мискам перед пугающе правдоподобным изображением свирепого Фудо и разожгли перед алтарем небольшой костер из сумаховых поленьев, а когда пламя разгорелось, бросили в него пряные травы. Туда же отправились письма, стихи и старые рукописи. Огонь поглотил страсти и миражи моей ничтожной жизни, и гневное лицо Фудо окутали клубы дыма. Нанятый мною священнослужитель нараспев произнес надлежащие заклинания, и мои грехи, гонимые его звучным голосом, унеслись прочь.
Не знаю почему, но в этот момент мне вспомнилась тонкая струйка дыма над погребальной равниной на похоронах моей матери: тот дым ввел меня в заблуждение, заставив полагать, будто в моих силах влиять на действительность с помощью придуманных мною слов.
Я вышла из храма с легкой, немного кружащейся головой. Когда мы возвращались в эфемерный приют, короткие волосы рассыпались по плечам, придавая мне почти забавный вид. В мягком весеннем воздухе покачивались цветущие бледно-розовые ветви горной вишни, и остаток ночи я провела медитируя. Ах, вот бы в тот день я вознеслась в облака! Душа моя очистилась, и я ни о чем не сожалела. Если бы мне внезапно явился будда Амида, я, несомненно, попала бы прямиком в рай.
Но увы, жизнь редко завершается в подобные мгновения, полные надмирной отрешенности. Я погрузилась в рутину отшельнической жизни. Отныне я передвигалась тихо и неторопливо, как полосатая древесная улитка, шевелящая изящными рожками, тогда как раньше, во дворце, придворные напоминали неистово стрекочущих цикад. Я взялась за кисть и вернулась в монастырь, где оставила Укифунэ. Теперь я без всякого давления извне, не отвлекаясь, могла представить, как должна закончиться эта история. И я дописала ее, однако не ощутила потребности показывать свой труд кому‑то еще, кроме Розы Керрии.
Оборвав последнюю нить, я должна была бы обрести покой, но, как ни странно, что‑то по-прежнему препятствовало умиротворению, к которому я стремилась. Я вспомнила сказку о старике, которому однажды пришлось выкопать ямку и пошептать в нее, потому что «когда человеку необходимо высказаться, его распирает изнутри».
И вот я взяла кисть, бумагу и излила на нее мысли, что еще оставались у меня в душе. И постепенно пришла к осознанию того, что заблуждалась, полагая целью своего творчества правду жизни, раз уж я стараюсь не прибегать к волшебным трюкам. Однако воспроизведение действительности не являлось ни целью, ни задачей моей повести, ибо Гэндзи создал собственную реальность.
Как ни удивительно, обнаружилось, что под конец у меня еще осталось немного бумаги, – однако я полагаю, что написала достаточно.
Катако
Твоя бабушка последовательно готовила меня к придворной службе, одновременно завершая свои мирские дела. Думаю, правильнее было бы сказать, что в тот момент ее главной мирской заботой была я, и она приводила меня в порядок точно так же, как свои стихи. Моя матушка составила сборник всех своих пятистиший, как общеизвестных, так и личных (многие из которых происходили из ее дневника), лишив их привязки к одушевленным событиям своей жизни и снабдив бесстрастными примечаниями. Этот сборник она отправила своему отцу в Этиго.
Много лет спустя, когда я была с Садаёри [90], одно из писем, которыми матушка обменивалась с Тамэтоки, служившим в провинциях, случайно попало мне в руки и исторгло у меня слезы. Хотя в дневнике матушка нещадно бранила себя, на самом деле она была почтительнейшей из дочерей. Письмо, которое я видела, заканчивалось пятистишием с мольбой о ниспослании долголетия моему деду:
Все выше сугробы,
Все больше лет за плечами.
И я молюсь,
Чтобы ты жил так же долго,
Как сосны на горе Сиранэ.
Каким могущественным талисманом оказалось то стихотворение! В конце концов дедушка даже стал стесняться своего долголетия, ведь он пережил трех своих детей от первой жены.
Весной, после моего дебюта при дворе, мать навсегда удалилась в свой эфемерный приют, и дедушка решил, что ему лучше вернуться в Мияко, чтобы присматривать за мной. Он отдал мне на сохранение сборник стихов Мурасаки, но, признаюсь, в то время я не слишком внимательно его изучила. Меня всецело поглощала придворная жизнь, в том числе внимание Садаёри, учившего меня любви и этикету. Передо мной стояла лишь одна цель: успешная придворная карьера, о которой столько твердила мне матушка.
В течение первого года при дворе Сёси я почти не бывала дома. Разумеется, я приезжала туда, чтобы встретиться с вернувшимся в столицу дедом, но поскольку матушка жила в своем горном приюте, у меня не было причин оставаться надолго. Я дважды посещала ее домик, но дорога занимала слишком много времени, и всегда находились дела, требовавшие моего скорейшего возвращения ко двору. Матушка же никогда не настаивала, чтобы я задержалась.
Меня несколько удивило, что она не упомянула ни о праздновании пятидесятилетия Митинаги, которое состоялось в конце следующего года, ни об ужасном пожаре в столице, уничтожившем более пятисот больших домов, в том числе дворец Цутимикадо и ее собственный дом на Шестой линии. После пожара одряхлевший Тамэтоки удалился в храм Миидэра, но и об этом матушка ничего не написала.
Вместе со своей давней подругой Розой Керрией моя мать принадлежала к той светской знати, которая мало-помалу разочаровалась в жизни. Эти люди оставляли свои изысканные дома и высокие должности в столице и селились в простых хижинах рядом с храмами, но не в самих храмах. Их разочарование распространялось и на буддийских священнослужителей и монахов, ибо отшельницы сторонились религиозных хитросплетений. Они верили Гэнсину, который проповедовал, что все души, даже женские, будут спасены одной лишь милостью будды Амиды. Свои дни затворницы проводили в медитациях. Понятие о том, что размышления над быстротечностью мира могут стать путем к просветлению, вероятно, было близко Мурасаки, поскольку она на протяжении всей жизни писала об этом как в историях о Гэндзи, так и в своем дневнике и стихах.
Кроме пространного матушкиного рассуждения о творческой жизни я обнаружила в ее бумагах отрывок, являющийся, по-видимому, продолжением «глав Удзи». Я не решаюсь показывать его вдовствующей императрице, которой не по вкусу поздние произведения Мурасаки. И поручаю это тебе, когда наступит подходящее время.
В третий год Каннин [91] – тот самый, когда Митинага принял монашеский постриг, – Мурасаки умерла. Мне сообщили, что она была очень худой и легкой: вероятно, морила себя голодом. Не могу притворяться, будто понимала родную мать в конце ее жизни. Она поставила передо мной цель, к которой я и стремилась, хотя сама Мурасаки ее отвергла. Полагаю, что следующее ее пятистишие является предсмертным:
Зачем мы в этом мире
Так страдаем?
Надо помнить,
Что жизнь подобна
Недолгому цветенью горной вишни.
С годами мое мнение об этом произведении изменилось. Поначалу я считала его очередной жалобой, проникнутой столь свойственным матушке унынием. Но однажды поняла, что на самом деле это светлое, радостное произведение, и мое представление о матушке перевернулось с ног на голову. В конце жизни она печалилась не больше, чем опадающий цвет сакуры.
ЭпилогУтерянная глава «Повести о Гэндзи»
Молния
Приглушенный мужской голос, время от времени, подобно крикам птиц в подлеске, достигавший слуха Укифунэ, заставил ее оторвать взгляд от буддийского текста. Она надела на запястье молитвенные четки, прислушалась и в тишине, перемежаемой отрывочным стрекотом цикад, различила шаги приближающейся стражи. Узнав голоса людей Каору, Укифунэ тотчас бросилась в свою келью в глубине обветшалого женского монастыря.
С тех пор, как Укифунэ убедила настоятеля постричь ее в монахини и позволить принести обеты, прошло полгода. Она чувствовала, что ей наконец‑то удалось обрести твердую почву под ногами и расстаться со страхами и неразрешимыми затруднениями прежней несчастливой жизни. Монастырь в Оно стал для нее надежным пристанищем, где можно было сосредоточиться на чтении писаний, которые давал ей настоятель. Укифунэ прочла «Лотосовую сутру» и была поражена. Конечно, ей и раньше доводилось слышать на многочисленных церемониях этот священный текст, но, хотя девушку завораживало его богатое напевное звучание, смысл каждый раз ускользал от нее. Теперь же история о том, что даже дочь дракона в мгновение ока достигла состояния будды, внушала любопытство и надежду, которые не давали угаснуть вниманию, пока она пробегала глазами длинные запутанные пассажи, силясь постичь их значение. Даже не понимая смысла, Укифунэ чувствовала, что уже сами слова сулят ей мир и просветление. Она неторопливо растирала тушь, а потом часами переписывала сутры, с головой погружаясь в это занятие.