В деревню Мария ехала, кажется, целую вечность, лошадь тащилась медленно, через силу, будто в санях лежала не обыкновенная почтовая сумка с двумя-тремя газетами и этим единственным письмом, а какая-то неимоверная тяжесть.
Ночью Мария не спала, а наутро, сунув оба конверта во внутренний карман старенькой фуфайки, побежала на скотный двор, к деду Андрону.
– Во-от! – простонала она, торопливо, будто это были раскаленные угли, сунула ему конверты, один уж порядком измятый, другой более или менее свежий, оперлась плечом об стенку коровника и тяжело зарыдала.
Мария плакала, а дед Андрон распечатал один конверт, другой. Молча он прочитал одно извещение, потом другое, обе бумаги оглядел с другой стороны, будто надеясь обнаружить там опровержение того, что написано на первой, и молча опустился на кучу соломенных объедков.
– Что делать-то? – все рыдала Мария. – Отнеси ты… Я не могу.
– Умолкни, ты! – прикрикнул дед Андрон.
Покоряясь грубому требованию старика, счетоводиха размазала вылившиеся слезы по щекам и пересилила себя, замолчала. А дед сказал:
– Пойду с Петрованом Макеевым обтолкую. Посоветуемся… А ты покуда молчи.
К вечеру они с Макеевым уехали в район, пробыли там до окончания суда над Мишкой, а вернувшись, сообщили Марии, что ходили аж к самому Дорофееву, обсказали все ему об Пилюгине Артемии, обо всем пилюгинском роде, что секретарь райкома обещал, насколько можно, судьбу Мишки облегчить, и что-то, видно, сделал, а то дали бы Мишке за убийство не восемь лет, а побольше. И Дорофееву же отдали похоронные, он забрал извещения, велел покуда молчать про них, сказал, что сам приедет в Романовку и отдаст их Афанасьевой.
– Вот и пущай, – сказала на это Мария. – Он начальник, так и пущай.
И вот Дорофеев приехал.
Федор Григорьевич Дорофеев секретарем райкома партии работал всего с полгода. За это время уже дважды побывал в Романовке. Первый раз приезжал осенью, на чем свет стоит откостерил Артемия Пилюгина за плохую уборку.
– С кем скоро убирать-то? – отбивался Пилюгин. – В колхозишке вон всего два мужика – хромой кузнец да дед Андрон. Андрону восьмой десяток идет, а кузнец пьянчужка…
– А ты-то от него отстаешь, что ли? – сердито спросила вдруг Мария. Она проговорила это, ни на кого не глядя, не отрывая головы от бумажек. Дорофеев и Пилюгин прекратили ругань, оба повернулись к ней, будто ожидая дальнейших слов. Но она, уткнувшись в стол, больше ничего не сказала.
– Тут разрываешься на части. А тут попрекают… всякой ерундой, можно сказать! – снова загремел Пилюгин.
Но секретарь райкома его осадил:
– Ты разрывайся, а дело делай. А этот грешок за тобой водится, говорят. Гляди, Пилюгин, мы не посмотрим, что ты фронтовик… Тем более спросим!
Второй раз секретарь райкома приезжал в Романовку уже по снегу, в последний день ноября. Объявился Дорофеев в деревне раным-рано, еще до восхода солнца, был он обросший, угрюмый, негнущуюся свою ногу волочил тяжелее, чем раньше, будто за месяц-другой она налилась свинцом. На этот раз он не ругал Пилюгина, велел ему собрать всех людей в конторе.
Всех-то и собралось человек тридцать, набились кучей в тесный председательский кабинет, пришла и жена Пилюгина Лидия. Женщины молча ждали, что скажет секретарь райкома.
Последней зашла Катя Афанасьева, молча прижалась спиной к стене. Была она в изношенной до предела, отцовской еще, тужурке, подпоясанной обрывком ременных вожжей, черная юбка понизу и с боков залатана ситцевыми заплатами, на ногах разбитые резиновые боты. Лишь голова ее была повязана более или менее целым, без дыр, шерстяным платком, но эта единственная приличная вещь в ее одежде как-то не замечалась, может быть, потому, что из-под этого платка на мир смотрели невеселые, до предела уставшие глаза.
Дорофеев на какое-то мгновение задержал на ней взгляд, отвернулся, спросил:
– Все, что ли?
– Совсем уж старухи которые, те по домам еще остались, – ответил Пилюгин. – Позвать?
– Не надо.
– Да еще кузнеца Макеева растолкать не могут. Судить подлеца за пьянство! Каждый вечер, как свинья, нажирается.
В это время в контору донесся стук молота о наковальню. Все невольно повернули головы к окошкам, поглядел туда же и Дорофеев.
В безжизненных глазах Кати что-то шевельнулось, она скривила сухие губы:
– Засудить можно… Тогда ладонями пахать будем, а пальцами боронить.
– Ты тут не издевайся, Афанасьева, – бросил Пилюгин. – Эй, кто там, позовите кузнеца.
– Не надо, – опять сказал Дорофеев, подошел к Кате. – Так это ты и есть Афанасьева Екатерина?
– А вам-то что? – враждебно спросила Катя.
– Да ничего… Я человек в районе пришлый. Просто слышал многое об вашем отце.
Так Дорофеев увидел Катю Афанасьеву в первый раз.
Когда он подошел к Кате, зрачки Пилюгина тревожно забегали, а при последних словах секретаря райкома под плохо выбритыми скулами председателя шевельнулись желваки.
В тот второй свой приезд Дорофеев сперва долго рассказывал о положении на фронте, о том, что в войне наступил давно перелом, вот и Киев недавно освобожден, советские войска гонят немцев с нашей земли и скоро ее полностью очистят от оккупантов, но пока всему народу тягостно, нелегко достаются победы над сильными еще и озверелыми фашистами, вот и в вашей деревне тяжко…
– А делать-то что, дорогие вы мои женщины? – спросил Дорофеев в полной тишине, и этот вопрос, эти слова – «дорогие вы мои женщины» – выжали кое у кого беззвучные слезы. – А делать нечего, кроме как работать… Ну, худо-бедно, весь урожай вы убрали, хлеб в скирды сложили, а с хлебосдачей на последнем месте. Пилюгин, председатель ваш, говорит, что выдохлись все у вас полностью, некому хлеб тот обмолачивать и государству отвозить.
– А так и получается, что некому, – проговорил дед Андрон. – Что он, врет, что ли?
– Да не врет, – согласился Дорофеев.
– Осень-то какая стояла? – уныло спросил старик. – Дожди захлестали прямо. А чего в мокреть намолотишь? Как установились морозы, зачал я с бабенками помалу обмолот. Молотилка у нас, слава богу, есть и ниче, работает, опять же кузнец Петрован, золотые руки, всякие в ней железки отладил. А приводной ремень гнилой. Токо, зараза, и рвется. Мы больше его сшиваем, чем молотим. Однакось по два-три воза в день отвозим на заготпункт.
– Знаю, – кивнул опять секретарь райкома.
– А больше што можем? – выставил дед вперед козлиную бородку. – Шкирдовать школьники с району помогли, а то б мы и нашкирдовали вам. А с ноября они учатся.
– Учиться тоже им надо, отец…
– Всем надо… А вон Катькины дети, Мишуха с Захаркой, не ходят в школу! – с обидой выкрикнул дед Андрон.
– Почему ж не ходят? – задал Дорофеев вопрос и в ту же секунду понял, что не надо было его задавать: Катя опустила голову, плечи ее затряслись, женщины, находившиеся в председательском кабинете, перестали, кажется, дышать.
С улицы по-прежнему доносился равномерный стук молота о наковальню.
– В Романовке и начальных групп нету. А в Березовку, где школа-то, на голодную смерть ей отправлять их? – произнесла какая-то женщина. – Да и в чем, спросить? Раздетые на печке сидят, как котята.
– У нас нынче один председатель только и отправил туда своих, – добавила другая.
– А вы все – давай работу, давай хлебосдачу. Хорошо тебе в кошевке ездить да требовать. Влез бы в нашу шкуру-то!
– Скоро задохнемся от этой работы… Один Пилюгин в деревне останется.
Пилюгин, сидевший недвижно сбоку своего стола, пошевелился, стул под ним скрипнул. Но сказать – ничего не сказал.
Долго молчал и Дорофеев, стоял, обернувшись к окну, будто хотел получше расслышать звуки, доносившиеся из кузницы. Говорить ему было трудно теперь, это все понимали, а больше всех, видно, Мария-счетоводиха.
– Бабы! – выкрикнула она сдавленно. – Уж если вовсе стали все без понимания, так я скажу. Я в районе-то бываю, так слышу, об чем говорят там про него… про Дорофеева. У него нога вон гниет, доктора в область лечить отправляют, а он по району мается. А за какой тоже интерес? А вы упрекать…
– Ты, Мария, оставь мою ногу в покое! – резко обернулся от окна Дорофеев. – У всех у нас что-нибудь болит. У каждого свое горе. А есть еще для всех общее… – Дорофеев прислонил к стенке костыль, шагнул от окна к столу. Пилюгин, не вставая, пододвинул навстречу ему поудобнее единственный свободный стул, но Дорофеев не сел, он только оперся о спинку стула обеими руками так, что побелели суставы пальцев. И проговорил несколько фраз не громко, раздумчиво, будто про себя: – Я в разведке служил. Приходилось мне бывать в тылу у немцев. Вы слышали, конечно, чего эти звери на нашей земле творят. А увидеть это своими глазами – никому не приведи господь…
И ничего вроде бы нового и особенного не было в этих словах Дорофеева, но женщины притихли, будто чем-то пристыженные, все, кто сидя, а кто стоя, опустили головы.
А кузнец все стучал и стучал в своей кузнице.
– И не требовать я приехал, женщины, – добавил Дорофеев. – Чего требовать, коли каждая и так хлещется изо всех сил. Приехал попросить вас… Уж больно нужен хлеб фронту.
Опять возникло молчание, долгое и тягостное. Потом снова скрипнул стул под Пилюгиным. Но на этот раз он поднялся и глухо проговорил:
– Товарищи колхозницы… Он правильно, товарищ Дорофеев, – не требовать, а попросить. И надо подумать, как выйти из невозможного. А как, если конкретно? Чего можно придумать? Вот, товарищ Дорофеев, все наличные силы колхоза перед вами. Тут как начнешь думать, так голова кругом…
– От самогонки, как у кузнеца, – зло выкрикнул от дверей надсаженный голос.
– Кто там клевету разводит?! – вскричал Пилюгин. – Ты, что ли, Фроська?
– Я, я! – И низкорослая, юркая молодая женщина в черном полушубке, сквозь многочисленные дыры которого торчал мех, выдвинулась вперед. – Петрована Макеева ты хаешь… Оно за пьянство кто его хвалит? А Катька вон правильно говорит: мы ж за ним горя не знаем. Плуги-бороны тебе все откует, лобогрейки, сенокосилки к самому сроку отладит. Да сдохли без него бы ведь совсем!