Повесть о печальном лемуре — страница 14 из 34

Да только эту породу людей почти полностью выбили, а большую страну невежественные начальники погружают в потемки призрачного величия. И Федор Михайлович им в этом немало помогает. Но чем такое затмение обычно кончается? Мы-то знаем, куда одну из великих наций это занесло.

Занесло меня, однако

занесло не пойми куда. Линейность и строгость повествования не моя стезя, уже понятно. Но вины моей тут нет, как нет и злого умысла. Сам-то я за стабильность и предсказуемость, шарахаться от березы к Робеспьеру, от Робеспьера к Достоевскому добровольно нипочем бы не стал. Все эти неприятные процессы, разрушающие спокойное течение то ли жизни, то ли мысли, то ли сюжета, меня раздражают, я бы сказал, нервируют, ввергают в депрессию — всякие глобальные потепления или похолодания, дрейф континентов и прочее расширение Вселенной. Обидно, что не в моей власти как-то этому безобразию противостоять, оттого и происходят вполне бытовые неприятности. Вот и здесь то же самое. Да-да, авторы по наивности думают, что властвуют над своей писаниной безраздельно, куда захотят, туда и повернут. Ан нет. Она сама себя пишет и автором помыкает: мне сюда, налево — и точка. И тот плетется налево. Иногда у него просыпается гордость: вот это я удалю к чертовой матери, а вот это распишу попросторней, неужто я эта... тварь дрожащая? Тварь, тварь, отвечает ему текст, даже не сомневайся. Делай что велено. И делает. Ну ладно, думает, хоть слова-то я выбирать могу? Стиль? Где суховатый, где цветистый, где подпустить издевательского канцелярита, а где воткнуть шикарную метафору? Где напустить тумана, а где сказать с последней прямотой, как у Осипа Эмильевича? А вот хрен тебе, говорит твой рассказ, роман, что там ты пишешь, все за тебя придумали, как в считалке: это дело решено и поставили печать. Когда Виталий Иосифович поделился подобными мыслями с Мишей — какой-никакой, все же писатель, — тот тут же подтвердил этих мыслей справедливость, опираясь на свой опыт. Вот была у них с Авдеем — когда их дуэт еще работал — идея рассказа, где все герои мужского пола носили одинаковое имя — Илья. Речь там шла о неком Илье, который писал рассказы с героем Ильей, сочинившим повесть о студенте Илье, нечаянно обретшим дар ясновиденья, но повесть эта была отвергнута литконсультантом журнала по имени, естественно, Илья. Принялись за дело — и стоп! Не пошло. А почему? А вот попробуй-ка сам, говорит Миша Виталию Иосифовичу, просклонять имя Илья во множественном числе. Ну еще в дательном — Ильям и творительном — Ильями — куда ни шло. А в других уж очень коряво. Так что поголовье Иль... вот-вот, количество персонажей с таким именем пришлось сократить вдвое. Авторы переименовали студента в Никиту (определив тем самым и новое название рассказа), а литконсультанта — во Владимира.

Тут, я думаю, самое место для этого рассказа, тем более что от предыдущего Мишиного сочинения (про рыбий жир, если помните) мы уже удалились на изрядное число страниц. Написанный, как видно из бытовых деталей, еще в советские времена, он носит название по новому имени главного героя —

Победитель[*]

Друг мой, человек склада скорее мечтательного, чем энергичного, более склонный к покорному приятию ударов и щелчков обидчицы судьбы, нежели к встрече таковых с оружьем, признался как-то, что давно уж находится во власти идеи столь же соблазнительной, сколь и несуразной, особенно если взять во внимание бытовые и гражданские обязанности, несомые им как мужем и отцом, с одной стороны, и членом трудового коллектива — с другой. Идея эта, по его словам, заключалась в том, чтобы сбежать. Сбежать!

От кого? От чего? От мытья посуды — домашней повинности. Вечерних уроков математики — дочь не Софья Ковалевская, сами понимаете. От телепевцов, кудрявых и с волосами в облипочку — жена без них не может. Патентных формул до обеда и чугунной дремоты после — служебный долг.

Куда? Здесь менее определенно.

В уединенный уголок. В глухой скит. На заброшенный хутор. В живописную двухэтажную гостиницу провинциального городка. В городке нет докучливых приятелей и родственников, а в гостинице скрипучие стулья и диван обустроены одинаковой плюшевой бахромой — шарики на треугольных шнурочках. А если в Сибирь — лесником? Или бакенщиком. В тундру, в ярангу. Да, неплохо бы, но ширится, растет зазор между местом и целью.

Кстати, а какова цель? Да писать. Конечно же писать.

Ах, эта стыдная самодеятельная писанина. Драгоценные листки, запрятанные в ящик стола под ксерокопии английских научных статей. Абзац. Еще абзац. Неуверенная строка. Остановка. И вдруг — суматошная испуганная страница. Так ярко встал перед глазами очередной эпизод из детства. Это ничего, что сейчас многие пишут о детстве, говорил он себе. Ведь у каждого оно свое.

Поскольку воплотить в жизнь идею побега мой друг (дадим ему для дальнейшего удобства имя — Илья) в силу упомянутой нерешительности нрава не мог, он затолкал ее, как говорят психиатры, в подсознание, откуда она норовит вылезти в разных обличьях. В том числе — в рассказах.

Да, да. Не добравшись до места глухого, медвежьего, пригодного для сотворения тягучего, прекрасносонного романа, Илья, хоть и с ленцой, принялся за рассказы. Героя он нередко помещал в заваленную снегом избу или на чердак старой дачи, называл Ильей, снабжал пачкой бумаги, пишущей машинкой довоенной породы, консервированной фасолью, супами в пакетах, индийским чаем и пряниками.

И заставлял писать. Стихи, рассказы. Длинный роман о детстве.

Занятие это шло туго, вещь не клеилась, в тоске и мучениях бродил герой по хрустким снежным тропинкам или шуршал листьями в сентябрьской роще, много и плодотворно размышлял. И всегда наступал момент, когда в повествование вплеталось нечто таинственное.

Или, если хотите, странное. Этот элемент можно определять и многочисленными словами иноземного происхождения: мистический, фантастический, иррациональный, трансцендентный, паранормальный, а может быть, даже интеллегибельный. В одном из таких рассказов, например, учитель ботаники беседует с Александром Сергеевичем Пушкиным, взахлеб читает ему Блока, Хлебникова, Маяковского, а при расставании, потрясенный глубиной духовного контакта, дарит поэту на память электрическую лампочку — единственный предмет своего века, оказавшийся в деревенском доме. В другой новелле соседка по опустевшему дачному поселку оборачивается музой, волшебно и неслышно нашептывавшей герою строки гениальной поэмы. Еще где-то речь шла о любителе птиц, генерале в отставке. Старик страдает: никчемная жизнь, досадная судьба — ни единого выстрела по настоящей цели за долгие годы службы. Но приходит утешение в виде пустившего корня, расцветшего яркими цветами торшера, в раскидистых ветвях которого поселился звонкий птичий мирок. Как-то родилась непритязательная история о молодом мечтателе, нечаянно открывшем в себе способность усилием воли перемещать планеты, чем вызвал ажитацию в ученом мире и едва не погубил карьеру горячо любимой жены. История эта, впрочем, закончилась вполне благополучно, и растревоженный небосвод вернулся к установленному природой состоянию. Был еще рассказ про нечаянную встречу с духом старого дома. Дух являлся самодеятельному сочинителю, в миру фотографу, и вовлекал его — во сне ли, наяву? — в события, имевшие место в этом жилище на протяжении многих прошлых лет. Времена путались, сменялись поколения. Фотограф бродил среди любвеобильных польских офицеров корпуса Понятовского, занимавших дом недолгую неделю, но успевших недостойно обойтись с хозяйкой (вызов со стороны героя, ответные насмешки, ее глаза, полные мольбы и благодарности, полуоборот у двери, узкая рука); пил чай у телевизора с горбатой линзой (запах гусиных шкварок из коммунальной кухни, соседка зашла на Райкина, то же девичье лицо в лунном свете крохотного экрана, но вместо шелестящего шелка бесшумная байка халата); спорил до бульканья в горле с худым слабогрудым боевиком-народовольцем (неряшливые пальцы на чинной голубоватой скатерти, серебряные кольца салфеток, и опять она — отвернулась к окну, длинная гимназическая шея). Ну и так далее.

Рассказы про Илью, который писал все эти рассказы, Илья, который мой друг, посылал всегда в один и тот же толстый журнал и каждый раз получал один и тот же ответ: «Благодарим за внимание. К сожалению, Вам не удалось в полной мере... Всего наилучшего. Литконсультант В. Пышма».

Приняв с покорностью очередной щелчок, мой друг после недолгого перерыва вновь брался за перо. Именно за перо, поскольку машинки у Ильи, не в пример его героям, никогда не было, да и печатать он не умел. И через какое-то время у меня раздавался телефонный звонок.

— Здравствуй» — говорил Илья. — Ну как ты там?

— Ничего, помаленьку.

И я бежал в булочную за пряниками или козинаками к чаю, ибо друг мой большой сладкоежка. Он являлся с чистенькой рукописью и бутылкой «Алазанской долины». Я любил эти вечера.

Илья читает слегка заунывно, иногда чуть удивленно поднимая голос в конце фразы. Я слушаю без особого трепета, не боясь звякнуть ложечкой или сделать глоток, а то и прервать чтеца замечанием, никакого отношения к рассказу не имеющим. Когда Илья уходил, я сдвигал на край письменного стола дежурный перевод «Трудов электрохимического общества» и садился за перепечатку только что прослушанного сочинения, с горечью думая: «Ну что же он, литконсультант В. Пышма. Неужто и на этот раз отпишет Илье свое обычное “к сожалению”?» И вот однажды, после нукактытам — ничегопомаленьку, Илья пришел ко мне с двумя бутылками, но без рукописи. На вопросительный мой взгляд сказал:

— Я там был.

— Где?

— В редакции.

— Ну?

— Говорил с ним.

— С Пышмой?

— С Пышмой.

— И что?

— Да так. — Илья уставился на свой стакан. — А впрочем, слушай.


Литконсультант был поджар, спортивен, элегантен. И чудовищно доброжелателен. Он подхватил Илью под руку и, поскольку время было обеденное, повел в редакционный буфет. (Рекомендую сосиски — всегда свежие и более того — мясные, хе-хе, и поговорим в непринужденной обстановке... Уже обедали? Ну ничего, чаю или кофе выпьете.) И вот они сидят на разных берегах зеркально-черного стола, один над штабелем сосисок, другой при чашке кофе.