Бетси, нам грогу стакан,
Последний, в дорогу!
Бездельник, кто с нами не пьет!
Он вообще неплохо пел, дед Семен, но баба Женя не давала ему развернуться:
— С ума спятил! Такое петь ребенку!
Хотя сама могла промурлыкать Бай мир бисту шейн, бай мир хосту хейн — они оба были музыкальны, в отличие от внука, напрочь лишенного слуха.
Позже, в студенческие времена, это не мешало Виталику орать вместе с другими:
Жрать захочешь, приди
И в пещеру войди,
Хобот мамонта вместе сжуем.
Наши зубы остры,
Не погаснут костры,
Эту ночь проведем мы вдвоем.
Тогда он еще не знал, что написал эту песню студент пушно-мехового института, был такой в Балашихе, Александр Мень — тот самый отец Александр, великий богослов, убитый при невыясненных обстоятельствах — еще бы, кто ж их будет выяснять, — который через много лет почти разрушил пионерские представления Виталия о мире и Боге.
Ну и, конечно, блатняк, Одесса, то что уже в старости с умилением слушал в передаче «В нашу гавань заходили корабли» (спасибо Эдуарду Успенскому). Про кофе на Мартинике и финики в Каире — вполне патриотическая песенка воспринималась как дворовая. А особенно сильно трогала Виталика горькая судьба несчастной девушки из Нагасаки:
У ней такая маленькая грудь
И губы алые как маки,
Уходит капитан в далекий путь
И любит девушку из Нагасаки.
Там еще что-то безрадостное происходило, а в заключение:
Вернулся капитан издалека,
И он узнал, что джентльмен во фраке,
Однажды накурившись гашиша,
Зарезал девушку из Нагасаки.
Повзрослев, он узнал, что сочинила песенку вполне-таки известная Вера Инбер — даже лауреат Сталинской премии. Правда, сочинила еще совсем молодой, когда об этой премии не помышляла, да и не существовало еще такой. И слова были немного другие — без маленькой груди (не к лицу такой эротизм приличной еврейской барышне), но все равно девушку в конце зарезал какой-то мерзавец. Музыку сочинил тоже (уж простите, правда есть правда) еврей из Марселя по имени Леопольд Иоселевич, он же Павел Русаков, он же Поль Марсель. В Россию, на родину предков, он вернулся еще ребенком, прожил очень сложную жизнь (включая десять лет ГУЛАГа) и сочинил десятки популярнейших в пору молодости ВИ мелодий (кто помоложе, слышал его романс «Когда простым и нежным взором» в фильме «Зимний вечер в Гаграх»).
Не был глух Виталий Иосифович и кое к каким песням, услышанным во вполне зрелом возрасте — за сорок и за пятьдесят. Его завораживали Une vie d’amour Азнавура и хрип Криса Ри в The Blue Cafe, а скорпионовское Here I am, will you send me an angel сразу же напоминало Авраамово хинени: вот я... И The House of the Rising Sun, конечно, и I’m Making Believe Эллы Фицджеральд. А уж когда он услышал предсмертно-прощальное You want it darker Леонарда Коэна... Да что тут говорить — кто слышал, поймет и так, кто не слышал — немедленно найдите и послушайте.
А вот с высокой музыкой ВИ был явно не в ладах и немного стыдился этой своей ущербности и — да, да — завидовал тому же Мише, который не то чтобы был усердным слушателем классики, но чувствовал ее и знал намного лучше. Сам же Виталий Иосифович, случайно обнаружив на канале «Культура» — телевизор-то они с Еленой Ивановной изредка включали, хотя он предпочитал всем каналам «черный квадрат», как называл ВИ пустой экран, полагая это остроумным, — так вот, увидав картинку с диагоналями одновременно взлетающих и падающих смычков, занятых извлечением чего-то безусловно бессмертного, возвышающего дух и т. п., тут же терял интерес и удалялся в свой шатер. Так что к постановлению Стоглавого собора, который еще лет пятьсот тому назад положил решительный запрет на такие богопротивные вещи, как игру «и в гусли, и в смычки, и в сопели», да и вообще на всякие игры, зрелища и пляски, опричь одобренных церковью, чем лет на двести оградил русскую музыку от тлетворного влияния бездуховного (как сейчас подтверждено) Запада, ВИ отнесся не то чтобы с одобрением, но с пониманием и уж точно без внутреннего протеста. Что касается позиции этого собора по вопросу двоеперстия и сугубой (по-нашему — двоекратной) аллилуйи, Виталий Иосифович не сформулировал своего отношения к ней, признав себя некомпетентным. Беда в том, что даже те мелодии, которые западали в его очерствевшую душу, он никак не мог, извините за выражение, атрибутировать: то есть сами-то мелодии помнил, они звучали у него внутри, но вот как сие произведение называется и какой композитор его сочинил — напрочь забывал. Да и вкусы у него были непритязательные, примыкал к большинству: если Рахманинов, то Прелюдия до-диез минор или Второй концерт (то есть именно то, что шибко умный Теодор Адорно назвал китчем), если Чайковский, то — к стыду своему — Первый концерт, меломану самому завалящему стыдно признаться. Правда, с детства почему-то запомнил голос из радиотарелки: «Прослушайте “Рассвет над Москвой-рекой”, вступление к опере Модеста Петровича Мусоргского “Хованщина”, в исполнении оркестра Большого театра под управлением народного артиста СССР лауреата Сталинской премии Николая Голованова». И вот этот-то рассвет ВИ помнит до сих пор и точно знает, чей он и откуда. Еще как-то раз с начала до конца прослушал орфовскую «Кармину Бурану», проникся, видно, средневековым диковатым напором. Ну а что посложнее, что в старое время называли формализмом и прочим сумбуром вместо музыки, до неразвитого слуха ВИ не доходило, не говоря уж о In С и прочих минимализмах. Одно, правда, было изъятие в равнодушии Виталия Иосифовича к высокому музыкальному искусству — был он падок до всякой дьявольщины, что звучала в самых разных сочинениях, от «Марша Черномора» Глинки и «Полета валькирий» Вагнера до «Фауста» Берлиоза, Гуно, Бойто и прочих до, страшно сказать, Альфреда Шнитке. Что уж тут поделать — видать, сказывался малоприятный мизантропический нрав ВИ, а уж если людей не жалуешь, ищешь общества нечистой силы. Вот и с оперой, если смотреть ее глазами, а не просто слушать, у него не сложилось. Со школьных еще лет. Пошел как-то — да еще с учительницей литературы — на «Евгения Онегина» и был страшно удручен пожилой Татьяной в балахоне, так что музыку уже не очень и слушал (понравились мальчику, правда, куплеты Трике), а последний гвоздь в крышку гроба, принявшего его попытки признать этот вид искусства, вбила «Кармен», ставшая второй и последней оперой, которую он выдел на сцене. Там Кармен в три обхвата стояла рядом с коротеньким румынским Хозе, и каждый из них пел что-то невразумительное, обращаясь, почему-то, в зал к совершенно чужим людям. Такая степень условности юному Виталику оказалась недоступна. Вот оперетта — это да. Веселенькая музыка, изящные персонажи, фраки... Скажем, «Прекрасную Елену» он слышал только по радио, только один раз и больше шестидесяти лет тому назад, однако ж запомнил меню пирующих ахейских царей: жирные утки, почки бараньи, два поросенка, ножки телячьи... И что поразительно, врезались в память несколько строк из арии Елены, которая пела совсем уж малоинтересные для подростка слова:
Мы часто слышим обвиненья,
Что легкомысленны мы все,
Но как нам быть, коль искушенье
Всегда сопутствует красе...
А дальше что-то вроде:
Ах можно ль нам преступлением счесть,
Если порой попадет под удар наша честь...
Сравнительно недавно, вспомнив вдруг эти слова, ВИ попытался найти весь текст — но безоглядные просторы Интернета не помогли. Ничего подобного там не оказалось. Откуда же они взялись? Сам-то он их точно не придумал. Так до сих пор и пребывает в смущении. Виталий Иосифович даже отыскал эту оперетку, худо-бедно прослушал все арии Елены, но не нашел ничего подобного. На ту же мелодию она пела нечто совсем другое:
Нет, нет, ему сердце я не отдам,
Мои уста не шепнут, не шепнут слова «да»...
Подобное отношение к музыке, впрочем, не помешало любознательному ВИ еще с юности заинтересоваться такой исторической загогулиной, как создание первого в Ойкумене сводного хора (а то и оркестра) под управлением самого царя Давида. Создан же был таковой в процессе подготовки к устроению дома Господня, то бишь Первого иерусалимского храма. Вчитавшись в источник, Виталий Иосифович (тогда — просто Виталик) выяснил, что Давид был в этом деле (как, видимо, и в других) вельми крут. Он рекрутировал в свой хор чуть не три сотни юношей приличного происхождения, сыновей Асафа, Емана и Идифуна (те вроде бы и сами были к пению способны, занимали должности начальников хора, по-современному — регентов). Как ни любил Виталик читать всякие списки, как ни трудился, но в перечне многочисленных детишек, обреченных на тяжкий труд хористов и исполнителей тогдашних музыкальных произведений на кимвалах, цитрах и псалтирях (надо же, был и такой инструмент — псалтирь, что-то вроде маленькой арфочки треугольной формы), до третьей сотни не добрался — оплошал. Так вот, можно только представить себе, что за адский шум издавали эти три сотни глоток под удары кимвалов и дребезг струн цитр и псалтирей во славу Господа! Наш-то объединенный хор студентов, исполнявший во дни юности ВИ вальс «Амурские волны» а капелла, хоть и поскромней был в громкости и живой силе, но для уха явно попристойней.
Да, приходится признаться, что мир искусства, и не только музыкального, открыл для ВИ только небольшую часть своих сокровищ, впустил лишь в подсобные помещения своих чертогов. А в парадные залы, приватные кабинеты, роскошные будуары, пещерки и уютные парковые гроты — ни-ни. Опричь искусств словесных, ВИ не увлекся почти ничем. Конечно же это не мешало ему толковать в приличествующем обстановке духе о том о сем, но это то-се его в себя не впускало, чуя, по всей видимости, его холодность и неготовность к восприятию. Особенно же досаждали Виталию Иосифовичу повсеместно распространенные ныне театральные новшества, уничтожившие милый старому сердцу ретрограда театр, от которого пахло не то чтобы лихой, но уж точно романтически-ветреной, а то и трепетной юностью, — театр традиционный, к которому он привы