ные механизмы, производившие Время с помощью разнообразных колесиков и дисков. В том же контексте употребляется слово «маятник», обозначавшее некий объект, прикрепленный к часам. Был и особый «колодец»[14], где хранилось Время, запасенное впрок.
Все данные, таким образом, свидетельствуют о том, что американцы считали Время неотъемлемым элементом своего существования. В тексте приведен некий тост или хвалебное слово в честь этого божества с рефреном: «Время, господа, прошу вас!»[15] Возможно, оно было видимым существом. Я уже привел слова поэта о «летучем Времени», наводящие на мысль, что они видели некие крылатые или быстро проносящиеся фигуры; этим могут объясняться неоднократные упоминания о «приглушенных» или «тихих неясных» звуках, которые можно интерпретировать как шорох шагов или шелест крыльев. Тут я должен признать, что упоминание о замешательстве, боязни и задумчивости, которые вселяет в людей Время, производит на нас самих интригующее впечатление. Американцы испытывали в его присутствии страх, и его «полет» заставлял их погружаться в беспокойные размышления. При этом, хотя Время ни в коей мере не было для людей благодетельным, они верили, что в каком-то непонятном смысле оно составляет часть их тела. Например, биение человеческого сердца сравнивается со звуками, «которые производят часы, укутанные ватой». Отметим еще упоминание о «стрелках», которые, по-видимому, были угрожающе направлены в лицо обладателю часов.
Другое место в «Рассказах» предвосхищает открытия гораздо более поздней поры. Описав особняки американцев, автор высказывает предположение, что эти великолепные жилища «лепят судьбы» их обитателей; им свойственна некая «особенная атмосфера», которая действует на живущих в доме людей как «неодолимая и грозная сила». Любопытно, не правда ли? Этого историка минувших дней легко принять за пророка! Несколько дальше читаем вот что: «Мне давно поперек горла встала эта жизнь и наш девятнадцатый век. Убежден, что все идет как-то не так»[16]. Задумайтесь об этих словах, о силе вложенного в них ощущения беды и обездоленности. В заключительной фразе горечи еще больше: «Пусть меня забальзамируют лет на двести». Здесь, конечно, пафос смешан с иронией. Если бы Поэт и вправду ожил двести лет спустя, его по-прежнему окружала бы эпоха Крота во всей своей безрадостной силе. Но его произведение доказывает, что, несмотря на все убожество и гнет, даже тогда случались прозрения и проблески, позволявшие заглянуть в иную жизнь, которой суждено было ярко воссиять в эпоху Чаромудрия. Благодарю вас.
12
Платон. Благодарю тебя. Кажется, им поправилось.
Душа. Великолепное выступление.
Платон. Но верно ли сказанное?
Душа. Да, насколько кто-либо может судить. Меня особенно порадовало твое рассуждение о времени. Время всегда интересовало меня — по крайней мере, пока оно существовало. И звучало все очень убедительно. Должна к тому же сказать, что жестикуляция твоя улучшилась.
Платон. В Академии меня учили вызывать образы, но я был плохим учеником.
Душа. Нет. Ты просто другой. Я с самого начала это увидела. Даже ребенком ты отличался от всех. Ты предпочитал одиночество. Отказывался играть с осколками зеркал.
Платон. Я был такой урод…
Душа. Нет. Это был страх. Когда надо было танцевать с другими детьми в лабиринте, ты с криком кидался прочь.
Платон. Так действительно было?
Душа. Я неотлучно тебя сопровождала. И когда ты прятался в развалинах слоновьего замка[17], и когда оплакивал смерть наставницы.
Платон. Ее звали Евфрена. Это она привела меня в Академию. Это она показала мне книги.
Душа. Ты помнишь, как плакал?
Платон. Я помню, как пришел в Дом Умерших.
13
Добро пожаловать, малыш Платон. Добро пожаловать в Дом Умерших. Сюда пришла твоя наставница, когда конец ее стал близок. Одни горожане мягко и тихо исчезают, другие, прежде чем истаять, много столетий покоятся здесь в своих оболочках. Раньше мы думали, что в миг смерти тело лишается всякой памяти и всякого воображения; но недавно было доказано, что умершие видят сны. Они лежат здесь, и им снятся их былые жизни. Мы знаем это, потому что можем слушать их сновидения. Почему ты плачешь, малыш Платон?
14
Душа. И все же ты остался в Академии.
Платон. Долг удержал меня. Нет. Это был мой собственный выбор. Я хотел прочесть все старые книги. Я уже был не здесь. Я был там, в них.
Душа. Уютное положение.
Платон. Почему?
Душа. Там ты мог укрыться.
Платон. Ты ошибаешься.
Душа. Мне ли не знать?
Платон. Я хотел обрести себя.
Душа. Ты хотел обрести голос.
Платон. Нет. Я хотел обрести веру.
Душа. Печальное было зрелище. Ты с уверенностью считал себя правым, а других горожан неправыми. Ты верил в значительность прошлого.
Платон. Конечно. Но не ты ли убедила меня в том, что книги — достойный предмет внимания?
Душа. Возможно. Я не помню.
Платон. Души не нуждаются в памяти. Они вечны.
Душа. Прошу прощения. Признаю свою ошибку. Но когда они предложили тебе надеть балахон оратора, я молчала.
Платон. Это был мой выбор. Я поступил так из страха.
Душа. Перед кем?
Платон. Перед ними.
15
Платон с Пирожного Угла[18], ты получил балахон и маску оратора. Ты будешь говорить у всех ворот города. Какова твоя тема?
Я буду рассуждать о ранних веках земли.
16
Первую из эпох мы назвали эпохой Орфея; воистину то была весна нашего мира. То были дни, когда статуи, поддаваясь уговорам, оживали и сходили со своих каменных пьедесталов, когда духи рек и ручьев могли превращаться в деревья или поляны, когда из крови раненых героев в один миг вставали цветы. Даже боги то и дело становились лебедями или быками просто ради счастья преображения.
Орфей стал символом этой волшебной поры, потому что именно он открыл силу музыкальной гармонии и мелодиями своими заставлял деревья танцевать, а горы говорить. Однако радость, которую дарили ему заунывные звуки лютни, меркла перед его восторженной любовью к Эвридике — дочери речной нимфы; мы находим обиталища нимф даже здесь, близ Тайберна[19] и Ли. Однажды, когда Эвридика разговаривала с цветком, ее ужалила полевая змея; женщина умерла мгновенно, глаза ее замкнулись для мира, и горе, поразившее Орфея, было таким сильным, что никакая музыка не могла его облегчить. Мы могли бы сказать, что он «низошел» в свое горе, — ведь мотив нисхождения занимает центральное место в воззрениях той эпохи.
Что касается Эвридики, она преобразилась в тень и переместилась в так называемый Аид — в темный подземный город, фрагменты руин которого обнаружены. Его правителем был Танатос, сын Хроноса; смерть, таким образом, — это дитя времени. Танатос был облачен в черный балахон, на котором были вытканы золотые звезды в знак того, что само небо было, в свой черед, сотворено временем и смертью.
Такой пронзительной была печаль Орфея, потерявшего Эвридику, что он отправился к богам горы Олимп, находящейся в Малой Азии, и взмолился о том, чтобы они исполнили его желание. Он хотел, чтобы ему позволили спуститься в подземный мир и свидеться с ней. Ему было сказано, что всякое подземное путешествие таит большие опасности; однако, посовещавшись за чашами с амброзией, боги все же разрешили ему исполнить его намерение. Почти в тот же миг он был перенесен ко входу в пещеру; он хотел было войти, но тут навстречу ему вышел из тьмы свирепый пес о трех головах (это нелепое и диковинное животное действительно существовало — его скелет был найден близ развалин Аида). Орфей, однако, не испугался и заиграл на лютне; чудовищный пес остановился, принялся лизать свои лапы всеми тремя языками и уютно улегся на землю под сводами пещеры. Вскоре он уснул. Услыхав его храп и скулящее дыхание, Орфей скользнул мимо и вступил в Аид.
Как утверждают, еще до его появления отголоски его игры донеслись до населявших город теней, и те позабыли о своих тяготах, заслушавшись диковинно-сладкими звуками. Так что он был встречен их мягкими вздохами и затем препровожден во дворец Танатоса. Пройдя чередой залов, увешанных мрачными изображениями на тканях, он достиг глухих затемненных покоев, где на ложе из черного мрамора возлежал подземный правитель. Орфей преклонил перед ним колени и, объяснив, зачем явился, вновь заиграл на лютне. Танатос был растроган музыкой и, утирая рубиновые слезы, милостиво позволил Орфею взять Эвридику и вернуться с нею наверх.
Он пожелал, однако, чтобы гость, перед тем как соединиться с любимой, увидел чудеса подвластного ему города. Он показал Орфею безостановочно вращающееся огненное колесо, показал огромный камень, катающийся взад-вперед все по тому же пути. Город опоясывала река с соленой водой, вечно текущей по кругу. Все это были, конечно, древние символы времени. Танатос пообещал отпустить Эвридику при одном условии: Орфей не должен был смотреть на нее, пока они не покинут Аид и не выйдут наружу. Причины такого решения нам неясны, никаких официальных бумаг пока найти не удалось, но представляется вероятным, что столь быстрое погружение в царство времени каким-то образом обезобразило или даже полностью преобразило ее.
И вот Орфей, верный слову, которое он дал Танатосу, повернулся к Эвридике спиной и двинулся впереди нее к свету; он шел по прямой тропе, зажатой между двумя высокими стенами из темного камня, и играл на лютне, чтобы подбодрить ее и ускорить ее неуверенные шаги. Но настал миг, когда желание утешиться видом ее лица оказалось в нем столь сильным, что он, не думая, обернулся и посмотрел на нее. Этого было достаточно. Она вскрикнула и, лишившись сил, упала. Орфей побежал к ней, но она растаяла во тьме до того, как он успел коснуться ее протянутых рук. Он услыхал только