Глава I. Переворот
I
— Итак, — сказал мистер Пови, вставая с качалки, которая некогда принадлежала Джону Бейнсу, — должен же я когда-нибудь начать; начну сейчас!
И он отправился из нижней гостиной в лавку. Констанция проводила его взглядом до двери, там глаза их встретились, выражая нежность, существующую между людьми, чувства которых зиждутся не на одних лишь поцелуях.
Утром этого дня миссис Бейнс, отказавшись далее подчиняться власти Площади св. Луки, отбыла в дом Гарриет Мэддек в Эксе, чтобы поселиться там в качестве младшей сестры. Констанция почти не догадывалась о тайных страданиях, связанных с этим отъездом. Она полагала, что мать сделала все по-своему: идеально подготовила дом к приезду новобрачных из Бакстона{36} и поспешила умчаться прочь, чтобы не заставить упомянутых новобрачных застенчиво краснеть. Это соответствовало здравому смыслу и благожелательности ее матери. Кроме того, Констанция не задумывалась над чувствами матери, потому что была слишком глубоко погружена в собственные. Она сидела переполненная ранее недоступным ей знанием, новым ощущением своей значительности, опытом, странными, неожиданными стремлениями, целями и даже, да, да, даже хитроумием! И все же, хотя, казалось, изменились сами контуры ее щек, это была прежняя Констанция — чистая душа, еще не решившаяся расправить крылышки и навсегда покинуть тело, которое было ей приютом; можно было видеть, как это робкое создание с тоской выглядывает из очей замужней женщины.
Констанция позвонила в колокольчик, вызывая Мэгги, чтобы та убрала со стола; в этот момент ей померещилось, что она не замужняя женщина и хозяйка дома, а всего лишь какая-то самозванка. Она от всей души надеялась, что все в доме пойдет гладко, во всяком случае, пока она свыкнется со своим новым положением.
Но ее надежде не суждено было исполниться. В глуповатой, подобострастной улыбке Мэгги затаилась невыразимая трагедия, ожидавшая безоружную Констанцию.
— Извините, миссис Пови, — сказала Мэгги, собирая чашки, на жестяной поднос своими большими красными руками, которые всегда напоминали товар из мясной лавки, и затем добавила: — пожалуйста, получите вот это!
Дело в том, что перед свадьбой Констанции Мэгги, со слезами любви на глазах, вручила ей пару голубых стеклянных ваз (чтобы купить этот подарок, ей пришлось просить разрешения выйти в город), и теперь Констанция гадала, что еще Мэгги вынет из кармана. Мэгги вынула из кармана сложенный вдвое листок бумаги. Констанция взяла его и прочла: «Разрешите подать вам за месяц предупреждение, что я ухожу от вас. Подписала Мэгги. 10 июня 1867».
— Мэгги! — воскликнула испуганная этим невероятным событием прежняя Констанция раньше, чем в ней восторжествовал дух замужней дамы.
— Я сроду не подавала предупреждения, миссис Пови, — сказала Мэгги, — так что и не знаю, как оно по-правильному делается. Ну вы небось примете его, миссис Пови?
— О, конечно, — с важным видом ответила миссис Пови, как будто Мэгги не была главной опорой дома, как будто Мэгги не оказывала помощь при ее рождении, как будто только что не был провозглашен конец света, как будто Площадь св. Луки мыслима без Мэгги. — Но почему…
— Знаете, миссис Пови, я все думала, думала у себя на кухне и сказала себе: «Раз уж одно переменилось, так пусть уж и другое». Так и сказала. Не то чтобы я на вас работать не хотела, мисс Констанция…
Тут Мэгги принялась лить слезы на поднос.
Констанция взглянула на нее. Несмотря на муслиновый фартук, который положено надевать в такой день, на ней оставались следы неопрятности, от которой миссис Бейнс так и не удалось отучить ее. Этой громоздкой, неуклюжей женщине было за сорок. Она была бесформенна и лишена обаяния. Она была образцом того, во что превращается женщина после двадцати двух лет, проведенных в подвале дома, принадлежащего человеколюбивым хозяевам. И вот в этой пещере она умудрялась что-то обдумывать! Констанция впервые ощутила таившиеся в безликой рабыне черты самостоятельной и, может быть, даже своенравной личности. Хозяева никогда не относились к делам Мэгги серьезно. В доме ее воспринимали как некий живой организм — «Мэгги». И вдруг она позволяет себе размышлять о каких-то переменах!
— Скоро найдется другая, миссис Пови, — сказала Мэгги. — Их много… много… — И она залилась слезами.
— Но если вы в самом деле хотите уйти от нас, почему же вы плачете, Мэгги? — спросила миссис Пови с глубокомысленным видом. — А маме вы сказали?
— Нет, мисс, — всхлипывая, ответила Мэгги и стала рассеянно вытирать морщинистые щеки не пригодным для этой цели муслиновым фартуком. — Я такое и вообразить не могла, чтоб сказать вашей матушке. А теперь, когда вы стали хозяйкой, я и подумала, что отложу это до вас, когда вернетесь. Вы уж простите меня, миссис Пови.
— Мне очень жаль, конечно. Вы были очень хорошей служанкой. А в наше время…
Такую манеру говорить дитя унаследовало от матери. Они обе, по-видимому, так и не поняли, что живут в шестидесятые годы.
— Благодарствую, мисс.
— А чем вы собираетесь заняться? Ведь такое место найти нелегко.
— Сказать по правде, миссис Пови, я собираюсь выйти замуж.
— Вот как! — пробормотала Констанция небрежно, как это всегда водилось в доме при получении подобных сообщений.
— Но правда, мэм, — настойчиво подтвердила Мэгги. — Дело решенное. За мистера Холлинза, мэм.
— Неужели за Холлинза — торговца рыбой!
— За него, мэм. Он мне вроде нравится. Вы позабыли, что мы обручились еще в 48 году. Он был, ну, что ли, мой первый. Я с ним порвала, потому что он водился с этой чартистской компанией, а я знала, что мистер Бейнс такого не потерпит. А теперь он опять меня уговаривает. Он давно уже вдовый.
— Надеюсь, вы будете счастливы, Мэгги. Ну, а как с его дурными привычками?
— Ничего, при мне-то он эти привычки бросит.
Эта женщина явно освобождалась от рабских пут.
Когда Мэгги, перестав лить слезы, положила сложенную скатерть в ящик стола и унесла поднос, ее хозяйка вновь превратилась в молодую девушку. Когда она осталась одна в нижней гостиной, улетучились и вся ее чопорность, и притворный вид, которым она хотела показать, что уведомление Мэгги об уходе — пустячная бумага, заслуживающая, подобно неоплаченному счету, лишь мимолетного взгляда! А ведь ей предстояло подыскать новую служанку, навести официальные справки о ее характере, научить вести хозяйство и руководить ею с таких высот, с каких она никогда не обращалась к Мэгги. Сейчас ей казалось, что во всем мире нет ни одной пригодной, подходящей прислуги, кроме Мэгги. Ну, а как с предполагаемым браком? Она чувствовала, что на этот раз — тринадцатый или четырнадцатый — помолвка носит серьезный характер и завершится пред алтарем. Она представила себе Мэгги и Холлинза пред алтарем, и сия картина потрясла ее. Брак — это последовательность событий и достигнутое устойчивое положение, святое и прекрасное, однако слишком святое для таких созданий, как Мэгги и Холлинз. Ее смутный, неосознанный протест против этого варианта брака объяснялся воспоминаниями о сильном, неистребимом запахе рыбы. Однако предстоящее поругание освященного благодатью института брака беспокоило ее значительно меньше, чем неминуемая проблема ведения домашних дел.
Она побежала в лавку, то есть она побежала бы, если бы вовремя не обуздала девичий пыл; у нее на губах дрожали слова, которые она была готова красноречиво прошептать мужу на ухо: «Мэгги вручила мне уведомление об уходе. Да! да! Правда, правда!» Но Сэмюел Пови был занят. Он наклонился над прилавком и вперил взгляд в разостланную бумагу, на которой некий мистер Ярдли что-то чертил толстым карандашом. Мистер Ярдли, обладавший длинной рыжей бородой, ремонтировал и красил дома и комнаты. Она его знала только в лицо. В ее сознании он всегда сочетался с вывеской на его доме, расположенном на Трафальгар-роуд: «Бр. Ярдли, обладатели патента паяльщиков. Маляры. Декораторы. Обойщики. Окраска фасадов». В детстве она в течение многих лет проходила мимо этой вывески, не зная, что такое «Бр.» и какова таинственная разница между словами «Декоратор» и «Обойщик». Она не осмелилась побеспокоить мужа, целиком погруженного в свое дело, и не могла остаться в лавке (которая показалась ей не такой большой, какой была раньше), потому что ей пришлось бы предпринять тщетную попытку притворяться перед молодыми мастерицами, что никакой беды не случилось. Поэтому она степенно поднялась по лестнице и оказалась на том этаже, где в доме — в ее доме! — располагались спальные. В доме миссис Пови! Она даже взобралась выше — в прежнюю спальную Констанции; ее матушка сняла с кровати постельное белье, остальное же не претерпело изменений, кроме лишь того, что комната, подобно лавке, словно несколько уменьшилась! Потом она прошла к гостиной. В нише около двери все еще стоял черный сундучок со столовым серебром. Она полагала, что мать заберет его, но нет! Ее мать, несомненно, умела делать красивые жесты, когда хотела. В гостиной с мебели не была снята ни одна салфетка! А вот вычурный букет роз, который Констанция вышила в подарок матери много лет тому назад, исчез! То, что мать выбрала только этот сувенир из всего тяжеловесного изобилия, царившего в гостиной, глубоко тронуло Констанцию. Она решила, что, поскольку с мужем она поговорить не может, следует написать письмо матери. Она села за овальный стол и начала писать: «Дорогая матушка, уверена, что вы будете крайне удивлены, узнав… Она относится к этому совершенно серьезно… Мне кажется, она совершает большую ошибку. Следует ли мне дать объявление в «Сигнале» или будет достаточно, если… Пожалуйста, пришлите ответ с обратной почтой. Мы вернулись и очень довольны поездкой. Сэм говорит, что ему нравится вставать поздно…» И так далее до конца четвертой страницы почтовой бумаги с зубчатым краем.
Ей пришлось вновь пойти в лавку, чтобы взять марку из стоявшего в углу рабочего стола мистера Пови, вернее, из конторки, за которой читают и пишут стоя. Мистер Пови вел у двери серьезный разговор с мистером Ярдли; в лавке темнело на целый час раньше, чем на Площади, и в углах позади прилавков уже сгущались сумерки.
— Не опустите ли вы это в почтовый ящик, мисс Дэдд?
— С удовольствием, миссис Пови.
— Вы куда? — остановил убегающую девушку мистер Пови, прервав разговор.
— Отправить мое письмо, — отозвалась Констанция, стоявшая поблизости от кассы.
— А! Хорошо.
Пустяк! Безделица! И все же Констанции было приятно услышать в тихой, опустевшей лавке едва различимое изменение тона мистера Пови, когда он произнес: «А! Хорошо». Так или иначе, но это было истинное начало супружеской жизни. (За прошедшие две недели было около девяти истинных начал.)
Мистер Пови появился к ужину нагруженный большими счетными книгами и другими деловыми бумагами, в которых Констанция и не пыталась разобраться. Так он возвестил, что медовый месяц миновал. Он теперь хозяин, и его тяготение к счетным книгам вполне оправдано. Однако проблема служанки требовала разрешения.
— Не может быть! — воскликнул он, когда она рассказала ему о конце света. Это «не может быть» выражало крайнее удивление и живейшую озабоченность!
Но Констанция предполагала, что он будет несколько сильнее сражен, огорчен, ошеломлен, оглушен, поражен. Мысленно взглянув на себя со стороны, она убедилась, что чуть не забыла свою роль умелой, опытной замужней дамы.
— Мне придется заняться поисками новой прислуги, — торопливо произнесла она с великолепно разыгранной снисходительной и беспечной небрежностью.
Мистер Пови, по-видимому, считал, что Холлинз и Мэгги вполне подходят друг другу. Он ничего не сказал невесте, когда она явилась на последний перед сном звонок колокольчика. Насвистывая, он открыл свои счетные книги.
— Я, пожалуй, пойду наверх, милый, — сказала Констанция, мне нужно там как следует убрать.
— Ладно, — ответил он, — позови меня, когда управишься.
II
— Сэм! — крикнула она с верхней площадки винтовой лестницы.
Молчание. Нижняя дверь была закрыта.
— Сэм!
— Что? — донесся издалека его голос.
— Я уже сделала все, что надо.
И она побежала по коридору обратно — белая фигура во тьме, — и нырнула в постель, и накрылась одеялом до самого подбородка.
В жизни новобрачных бывают трудные мгновения. Если она вышла замуж за трудолюбивого приказчика, такое мгновение наступает, когда она впервые располагается в дотоле неприкосновенной спальной своих родителей, на постели, где она появилась на свет. Спальная отца и матери всегда представлялась Констанции если не приютом святости, то, во всяком случае, чем-то окутанным пеленой нравственного величия. Она не могла входить в эту комнату так, как входила в любую другую. Законы природы с их цепью смертей, зачатий и рождений постепенно одаряют такую комнату таинственной способностью раскрывать величие сущего и подчинять всех своему влиянию. На этом ложе с тяжеловесными украшениями — символе минувших времен — Констанция чувствовала, что допускает святотатство, совершает грех, что она порочная девочка, которой грозит наказание за скверное поведение. Всего лишь однажды она, совсем маленькая, провела ночь в этой кровати со своей мамой, отец тогда еще был здоров и куда-то уехал. Какой необозримой, огромной казалась тогда эта кровать! А теперь ей пришлось признать, что это просто кровать, как все другие. Маленькая девочка, которая, надежно прильнув к матери, спала на этой просторной постели, теперь представлялась ей трогательным младенцем, и образ этот разбудил в ней тоску. Ее охватили грустные воспоминания: смерть отца, побег дорогой Софьи, тяжкое горе матери и ее отъезд в самовольную ссылку. Она полагала, что знает, какова жизнь, знает, как она безжалостна. Она вздохнула, но вздох этот не был искренним, частично он должен был убедить ее, что она взрослая, а частично — помочь ей сохранить самообладание в этой пугающей постели. Ее тоска была ненастоящей, она была даже более мимолетной, чем гребешок пены, мелькнувший на волнах глубокого моря ее счастья. Смерть, горе и грех были для нее туманными призраками, безжалостный эгоизм счастья разгонял их одним дуновением, и их скорбные лица бесследно исчезали. Глядя, как она лежит на боку в кровати, отделанной красным деревом и кистями, видя ее пылающие щеки и открытый, но не наивный взгляд, крутой изгиб бедра, обтянутого одеялом, можно было бы подумать, что она никогда ничего не ведала, кроме любви.
В спальную вошел мистер Пови, новобрачный, он вошел быстро и решительно, держался отважно, хотя и несколько смущенно. «В конце концов, — пытался он подчеркнуть всем своим видом, — разве эта спальная чем-нибудь отличается от спальной в пансионе? Разве мы не должны чувствовать себя здесь уютнее? Кроме того, черт побери, мы женаты уже две недели!»
— Тебе не стыдно ложиться спать в этой комнате? Мне стыдно, — сказала Констанция. Женщины, даже опытные, бывают до глупости откровенными. Они не обладают ни сдержанностью, ни гордостью.
— Неужели? — высокомерно ответил мистер Пови, как бы говоря: «Какая нелепость, что разумное существо поддается таким причудам! По-моему, эта комната ничем не отличается от любой другой». Вслух он добавил, отвернувшись от зеркала, перед которым развязывал галстук: — Совсем недурная комната. — Это было произнесено беспристрастным тоном аукциониста.
Ему не удалось обмануть Констанцию ни на мгновение, она безошибочно определила его истинные чувства. Но его тщетные старания нисколько не умалили ее уважения к нему. Наоборот, благодаря этим стараниям она еще больше им восторгалась, они добавили новый узор на прочной ткани его натуры. В этот период их жизни она считала, что он во всем прав. Она нередко думала, что основой ее уважения к нему служили его честность, трудолюбие, искренняя склонность к добрым поступкам, деловая сноровка, привычка немедленно исполнять то, что нужно. Она безгранично восхищалась свойствами его личности, в ее глазах он представлял собой неделимое целое, поэтому она не могла восхищаться одними чертами и осуждать другие. Что бы он ни делал, было прекрасно, ибо это делал он. Она знала, что некоторые люди были склонны посмеиваться над кое-какими сторонами его натуры, а ее мать в глубине души допускала, что она заключила в какой-то мере неравный брак. Но все это ее не тревожило. Она не сомневалась в правильности собственных суждений.
Мистер Пови был на редкость методичным человеком; он принадлежал к той породе людей, которые должны все делать заблаговременно. Например, перед сном он укладывал свою одежду так, чтобы утром надеть ее как можно быстрее. Если ему нужно было переставить запонки из одной рубашки в другую, он это дело на завтра не откладывал. Будь это возможным, он бы причесывался накануне вечером. Констанции было приятно наблюдать за его тщательными приготовлениями ко сну. Она следила за тем, как он пошел в свою прежнюю спальную, возвратился оттуда с бумажным воротничком в руке и положил его на туалетный столик рядом с черным галстуком. Свой рабочий костюм он разложил на стуле.
— О, Сэм! — с волнением воскликнула она, — надеюсь, ты не собираешься опять носить эти противные воротнички! — Во время медового месяца он носил полотняные воротнички.
Сказано это было мягким тоном, но замечание само по себе свидетельствовало о недостатке такта. В нем скрывался намек на то, что мистер Пови всю жизнь облекал свою шею в нечто противное. Подобно всем людям, которые часто попадают в смешное положение, мистер Пови был чрезвычайно чувствителен к обидам. Он густо покраснел.
— Не знал, что они «противные», — резко сказал он. Мистер Пови был оскорблен и разгневан. Гнев обуял его неожиданно.
Они оба сразу поняли, что стоят на краю бездны, и отступили от него. Они-то воображали, что прогуливаются по лугу, усыпанному цветами, а оказались перед бездонной пропастью! Это их очень огорчило.
Рука мистера Пови нерешительно касалась воротничка.
— Однако… — пробормотал он.
Она чувствовала, что он изо всех сил старается сохранить мягкость и спокойствие. Она пришла в ужас от допущенной ею — женщиной столь многоопытной! — глупейшей бестактности.
— Как хочешь, милый, — быстро проговорила она. — Как хочешь!
— Ничего, ничего! — Он заставил себя улыбнуться, неуклюже выбрался из комнаты с воротничком в руке и вернулся с полотняным.
Ее любовь к нему разгорелась еще сильнее. Она поняла, что любит его не за добрый характер, а за нечто мальчишеское и наивное, за неописуемое нечто, которое временами, когда он склонялся к ее лицу, доводило ее до головокружения.
Бездна закрылась. В такие мгновения, когда каждый должен притвориться, что не видел никакой пропасти и даже понятия не имеет о ее существовании, весьма уместно поболтать о чем-нибудь постороннем.
— Это мистер Ярдли был вечером в лавке? — начала Констанция.
— Да.
— Что ему нужно?
— Я пригласил его. Он будет писать для нас вывеску.
Делать вид, что вывеска — явление обычное, повседневное, Сэмюелу не имело смысла.
— О! — тихо произнесла Констанция. Больше она ничего не сказала, ибо эпизод с бумажным воротничком умерил ее самонадеянность.
Подумать только — вывеска!
Констанция поняла, что со всеми этим служанками, пропастями и вывесками волнений в замужней жизни у нее будет предостаточно. Она долго не могла уснуть — думала о Софье.
III
Через несколько дней в нижней гостиной Констанция разбирала самые ценные подарки к свадьбе: некоторые нужно было завернуть в материю или оберточную бумагу, а потом завязать и наклеить ярлыки, другие лежали в ларцах, обитых кожей снаружи и выложенных бархатом внутри. Среди последних была стойка для яиц, состоявшая из двенадцати серебряных рюмок с позолотой и двенадцати гравированных ложечек им под стать — подарок тетушки Гарриет. «Это, должно быть, стоило немалых денег», как любили говорить в подобных случаях жители Пяти Городов. Даже если бы у мистера и миссис Пови собралось десять гостей или было десять детей и всех их одновременно охватило бы желание поесть яиц за завтраком или за чаем, даже при таком маловероятном стечении обстоятельств, тетю Гарриет огорчило бы, если бы использовали эти рюмки, такие сокровища не предназначены для употребления. Большинство подарков, а их было немного, носили такой же характер. Констанция ни в чем не нуждалась, потому что мать, не колеблясь, передала в ее руки все имущество. Небольшое количество подарков объяснялось тем, что свадьба носила строго неофициальный характер и происходила в Эксе. Ничто так не охлаждает великодушные порывы друзей, как наличие тайны в браке. Не кто иной, как миссис Бейнс, при поддержке обеих заинтересованных сторон, решила, что свадьба должна происходить конфиденциально и вне Берсли. Свадьба Софьи была излишне неофициальной и происходила слишком далеко, и некоторая таинственность, окружавшая свадьбу Констанции (брак которой был безупречен во всех отношениях), впоследствии несколько оправдала своеобразие свадьбы Софьи, доказав, что миссис Бейнс вообще предпочитает негромкие свадьбы. В таких делах миссис Бейнс была способна на чрезвычайную тонкость.
В то время, когда Констанция с должной серьезностью занималась свадебными подарками, Мэгги скребла ступеньки, ведущие с тротуара Кинг-стрит к боковой двери, которую она открыла настежь. Было прекрасное июньское утро.
Сквозь скрежет Констанция внезапно услышала негромкое рычание собаки, а потом хриплый мужской голос.
— Хозяин дома, тетка?
— Может, дома, а может, нет, — последовал ответ Мэгги. Ей не понравилось, что ее назвали теткой.
Констанция направилась к двери не только из любопытства, но и полагая, что влияние и обязанности владелицы дома распространяются и на тротуар, к нему прилегающий.
На нижней ступеньке стоял крупнейший в Пяти Городах знаток собак, знаменитый Джеймс Бун с Бакроу — высокий, толстый человек, одетый во что-то жесткое, коричневое, покрытое пятнами, и куривший короткую черную глиняную трубку. Его сопровождали два бульдога.
— Здрасьте, хозяйка! — радостно воскликнул Бун. — Слыхал, что хозяин вроде бы ищет собаку.
— Ни за что тут не останусь, раз эти твари обнюхивают меня, ни за что! — заявила Мэгги, распрямляясь.
— Разве ищет? — усомнилась Констанция. Она вспомнила, что Сэм поговаривал насчет собак, но была убеждена, что он относится к ним как к несбыточной мечте. Ни одна собака еще не переступала порога этого дома, и невозможно было представить себе, что подобное когда-нибудь произойдет. Что же касается тех страшилищ на тротуаре!..
— Ну и как? — спокойно спросил Джеймс Бун.
— Я скажу ему, что вы здесь, — ответила Констанция. — Но не знаю, свободен ли он. В это время он обычно бывает занят. Мэгги, зайдите в дом.
Она медленно двинулась в лавку, страшась предстоящего.
— Сэм, — шепнула она мужу, писавшему что-то за конторкой. — К тебе пришел человек насчет собаки.
Он был явно захвачен врасплох, но все же сохранил присутствие духа.
— А, насчет собаки! Кто же это?
— Это Джим Бун. Он-де слышал, что ты хочешь взять собаку.
Знаменитое имя Джима Буна прибавило ему неуверенности, но он должен был подвергнуться этому испытанию и подвергнулся, хотя и не без тревоги. Он двигался нервической походкой, а за ним до боковой двери следовала Констанция.
— Доброе утро, Бун.
— Доброе утро, хозяин.
Начался разговор о собаках, причем мистер Пови держался с должной осторожностью.
— Вот, например, этот пес! — сказал Бун, указывая на одного из бульдогов — истинное чудо уродства.
— Да, да, — неискренне проговорил мистер Пови. — Он и впрямь красавец. Сколько же он примерно стоит?
— За этого возьму сто двадцать соверенов, — ответил Бун. — А другой будет подешевле — сто.
— О, Сэм! — задохнулась от удивления Констанция.
Даже мистер Пови чуть не потерял самообладание.
— Столько я платить не собирался, — сказал он неуверенно.
— Но вы только гляньте на нее! — настаивал Бун, грубо схватив более дорогую собаку и заставив ее выставить напоказ людоедские зубы.
Мистер Пови отрицательно покачал головой. Констанция отвела взгляд.
— Это не совсем та порода, какую бы мне хотелось, — сказал мистер Пови.
— Хотите фокстерьера?
— Пожалуй, это получше, — охотно согласился мистер Пови.
— Сколько дадите?
— Ну, не знаю, — неуверенно ответил мистер Пови.
— Десять фунтов дадите?
— Я бы хотел что-нибудь подешевле.
— Ну сколько же? Кончай, хозяин.
— Не больше двух фунтов, — сказал мистер Пови. Он сказал бы один фунт, но не осмелился. Цены на собак поразили его.
— Я-то думал, что вам нужна собака! — сказал Бун. — Послушайте, хозяин. Приходите ко мне и поглядите, чего у меня есть.
— Хорошо, — ответил мистер Пови.
— И хозяйку прихватите. Может, ей кошку захочется или золотую рыбку.
Дело кончилось тем, что в дом Пови прибыла на испытательный срок юная леди примерно одного года от роду. Ее крохотные лапки мелькали по нижней гостиной, где она выглядела очень странно. Но она была такой доверчивой, такой ласковой, такой послушной, а ее черный носик был таким холодным в эту жаркую погоду, что Констанция уже через час страстно полюбила ее. Мистер Пови составил для нее правила поведения. Он объяснил ей, что никогда и ни в коем случае она не должна появляться в лавке. Но она зашла туда, и он высек ее так, что она завизжала, а Констанция всплакнула немного, восхищаясь при этом твердым характером мужа.
Но события собакой не ограничились.
На следующий день Констанция, заглядывая во все уголки нижней гостиной, обнаружила под крышкой фисгармонии на клавиатуре ящичек сигар. Она настолько не привыкла к виду сигар, что сначала даже не сообразила, что это такое. Ее отец никогда не курил и не пил крепких напитков, так же вел себя и мистер Кричлоу. Никто никогда не курил в этом доме, где табак считали столь же неприличным, сколь и игру в карты — «дьявольские забавы». Сэмюел, естественно, никогда в доме не курил, хотя, взглянув на ящичек с сигарами, Констанция вспомнила случай, когда ее мать затаила невероятное подозрение, заявив, что от мистера Пови, только что вернувшегося в четверг вечером домой после выхода в свет, «пахнет табаком».
Она закрыла фисгармонию и не проронила об этом ни слова.
В тот же вечер, неожиданно войдя в нижнюю гостиную, она обнаружила Сэмюела у фисгармонии. Крышка упала с сильным грохотом, вызвавшим ответную вибрацию во всех углах комнаты.
— Что случилось? — вздрогнув, спросила Констанция.
— Да ничего! — небрежно ответил мистер Пови, Они обманывали друг друга, ибо мистер Пови скрывал свое преступление, а Констанция скрывала, что знает о нем. Ложь! Ложь! Но такова жизнь в браке.
На следующий день Констанцию посетила в лавке претендентка на место прислуги, которую рекомендовал мистер Холл-бакалейщик.
— Пойдемте, пожалуйста, сюда! — проговорила Констанция с любезной чопорностью, испытывая неизведанное дотоле ощущение, что теперь она единственная, отвечающая за все владелица большого дома и хозяйства. Она шла впереди девушки к нижней гостиной и, проходя мимо открытой двери комнаты закройщика, почувствовала приятный аромат и увидела, что ее муж курит сигару. Он был без пиджака и спокойно что-то кроил, а Фэн (компаньонка), сторожившая его, сидя на скамейке, тявкнула на проходившую мимо претендентку.
— Думаю взять на пробу эту девушку, — сказала она Сэмюелу за чаем. Сигару она не упомянула, и он тоже.
На следующий вечер после ужина он не выдержал:
— Я, пожалуй, закурю. Ты ведь не знала, что я курю.
Таким образом, мистер Пови показал свое истинное лицо удальца, хвата и весельчака.
Однако собаки и сигары, вносящие в дом некоторое беспокойство, не шли в сравнение с вывеской, которая наконец была готова, как не идет в сравнение с горячим бренди снятое молоко. Именно вывеска сильнее всего другого знаменовала собой зарю новой эры на Площади св. Луки. Четверо работников потратили полтора дня, чтобы прикрепить ее, в их распоряжении были стремянки, канаты и блоки, двое из них обедали на плоской крыше над выступающим фасадом лавки. Вывеска была длиной тридцать пять футов, толщиной — два; над ее центром располагался полукруг радиусом примерно в три фута, на нем толково размещалась надпись «С. Пови. Покойный», а вся вывеска, как таковая, была занята словами «Джон Бейнс», написанными золотыми буквами высотой в полтора фута на зеленом фоне.
Площадь наблюдала, удивлялась и шептала: «Ну и ну! Что же будет дальше?»
Все сошлись на том, что мистер Пови проявил весьма благородные чувства, придав столь важное значение имени покойного тестя.
Некоторые посмеивались и спрашивали друг друга: «А что скажет старая хозяйка?»
Этот же вопрос, только без улыбки, задавала себе Констанция. Спускаясь с Площади к дому, она не могла заставить себя взглянуть на вывеску: ее страшила мысль, что скажет мать. Неминуемо надвигался первый торжественный визит матери в сопровождении тетушки Гарриет. По мере приближения этого дня Констанции становилось все хуже. Когда она осторожно поделилась своими опасениями с Сэмюелом, он спросил, притворившись удивленным:
— Разве ты не написала об этом в письме?
— Конечно, нет!
— Если это все, — с показной храбростью заявил он, — то я напишу сам.
IV
Таким образом, миссис Бейнс была своевременно оповещена о вывеске. В письме миссис Бейнс к Констанции, которое она написала после получения письма от Сэмюела (любезного послания зятя, желающего быть более чем благопристойным по отношению к теще), упоминания о вывеске не было. Однако это умолчание нисколько не ослабило тревоги Констанции по поводу того, что произойдет, когда матушка и Сэмюел столкнутся непосредственно под вывеской. Поэтому со страхом, любовью и нетерпением в душе отворила Констанция боковую дверь и сбежала вниз по ступенькам, когда в четверг утром — в назначенное для торжественного прибытия сестер время — у дома остановилась коляска. Но Констанцию ожидал сюрприз. Тетушка Гарриет не приехала. Крепко целуя дочь, миссис Бейнс рассказала, что в последний момент тетушка Гарриет почувствовала недомогание, не позволившее ей пуститься в дорогу. Она прислала самый нежный привет и пирог. Боли у нее все время повторяются. Именно из-за этих таинственных болей сестрам не удавалось приехать в Берсли раньше. Слово «рак», постоянно внушающее ужас тучным женщинам, произнесено не было, но чуть не сорвалось у них с языка, наступила пауза, и все были довольны, что миссис Бейнс воздержалась от этого страшного слова. Из-за болезни сестры оживление миссис Бейнс выглядело несколько принужденным.
— Что же с ней, как вы думаете? — спросила Констанция.
Миссис Бейнс выпятила губы и приподняла брови, как бы говоря, что один бог знает, отчего эти боли.
— Надеюсь, ей не будет плохо одной, — заметила Констанция.
— Конечно, — быстро ответила миссис Бейнс. — Полагаю, вы не думаете, что я приехала сюда, чтобы огорчить вас? — добавила она, оглядываясь с таким видом, будто бросает вызов судьбе.
Эти слова и тон, каким они были произнесены, очень обрадовали Констанцию, и, нагруженные свертками, они вместе пошли вверх по лестнице, очень довольные друг другом, очень счастливые открытием, что по-прежнему душевно очень близки.
Констанция ждала, что при первой встрече после ее замужества они с матерью будут вести долгие, подробные, увлекательные и дотоле неведомые им беседы. Но, когда они оказались наедине в спальной за полчаса до обеда, им обеим, по-видимому, не захотелось вступать в откровенный разговор.
Миссис Бейнс медленно сняла легкую накидку и осторожно положила ее на белое узорчатое покрывало. Потом, расправляя свое траурное платье, она оглядела комнату. Ничего не изменилось. Хотя Констанция еще перед свадьбой подумывала о некоторых изменениях, она все же решила с этим не спешить, полагая, что в доме достаточно одного бунтаря.
— Ну, деточка, у тебя все в порядке? — спросила миссис Бейнс с искренним интересом, глядя прямо в глаза дочери.
Констанция понимала, что при всей своей лаконичности вопрос был всеобъемлющим, ибо только ее мать умела выражать материнскую заботу так, что в семи словах вместилось не меньше внимания, чем в бесконечной болтовне иных матерей. Она покраснела, встретившись с открытым взглядом матери.
— О да! — ответила она в пылу восторга. — Вполне!
Миссис Бейнс кивнула, как бы отметая эту тему.
— Ты располнела, — кратко сказала она. — Если не побережешься, станешь такой же толстой, как мы все.
— Ой, мама!
Разговор опустился до менее эмоционального уровня. Он даже коснулся Мэгги. Констанцию больше всего обеспокоила какая-то перемена в матери. Она заметила, что мать суетится по пустякам. То, как она складывала накидку, расправляла перчатки, беспокоилась, что помнется шляпка, не только раздражало, но и вызывало некоторую жалость. В этом не было ничего особенного, это едва ощущалось, но этого было достаточно, чтобы изменить внутреннее отношение Констанции к матери. «Бедняжка! — подумала Констанция. — Боюсь, она уже не та, какой была прежде». Нельзя поверить, что менее чем за полтора месяца мать могла состариться! Констанция не учитывала тех сложных процессов, которые произошли в ней самой.
Встреча миссис Бейнс с зятем прошла весьма приятно. Он ждал в нижней гостиной, пока она туда спустится. Он вел себя чрезвычайно любезно — расцеловал ее и говорил ей лестные слова, безусловно искренне желая доставить ей удовольствие. Он объяснил, что посматривал, не прикатила ли коляска, но его вызвали по делу. Он воскликнул «О, Боже!», когда узнал о тетушке Гарриет, и этот возглас прозвучал непритворно, хотя обе женщины знали, что его чувства к тетушке Гарриет никогда не возьмут верх над доводами рассудка. В глазах Констанции поведение мужа выглядело совершенно безупречным. Она и не подозревала, что он человек столь светский. И сама того не сознавая, она как бы говорила матери: «Теперь вы видите, что не ценили Сэма должным образом. Теперь вы убедились в своей ошибке».
Когда они сидели в ожидании обеда — Констанция и миссис Бейнс на софе, а Сэмюел на краю ближайшей качалки, — из-за двери, выходящей на кухонную лестницу, послышался негромкий скребущий звук, потом дверь поддалась натиску, и в комнату с деловым видом ворвалась Фэн, лапами раскидывая во все стороны коврики. Еще раньше Фэн нюхом почувствовала, что отстала от событий, происходящих в доме, что опаздывает, и поспешила сюда из кухни, чтобы провести расследование. En route[13] она вспомнила, что в то утро ее выкупали. При виде миссис Бейнс она замерла на месте. Она стояла, на слегка напряженных лапках, подняв нос, навострив уши, ее блестящие глаза мерцали, а хвост нерешительно двигался. «Я уверена, что никогда раньше не слышала такого запаха», — сказала она себе, глядя на миссис Бейнс.
А миссис Бейнс, глядя на Фэн, испытывала подобное, хотя не точно такое же чувство. Наступило пугающее молчание. У Констанции был вид преступницы, а Сэм явно утерял светскую изысканность. Миссис Бейнс поразило, как громом.
— Собака!
Внезапно Фэн быстрее завиляла хвостом, а потом, тщетно обратившись за поддержкой к хозяину и хозяйке, совершила гигантский прыжок и оказалась у миссис Бейнс на коленях. В такую цель ей попасть было нетрудно. У Констанции вырвалось возмущенное и испуганное «О, Фэн!», а Сэмюел выдал свое нервное напряжение каким-то непроизвольным движением. Но Фэн устроилась на этих обширных коленях как в раю. Это была лесть посильнее, чем лесть мистера Пови.
— Значит, тебя зовут Фэн! — тихо сказала миссис Бейнс, поглаживая животное. — Да ты очень мила!
— Не правда ли, миленькая? — произнесла Констанция с непостижимой стремительностью.
Опасность миновала. Таким образом, без лишних объяснений, Фэн получила признание.
Появилась Мэгги с йоркширским пудингом.
— Ну, Мэгги, — сказала миссис Бейнс, — итак, на этот раз вы выходите замуж? Когда же?
— В воскресенье, мэм.
— А отсюда уходите в субботу?
— Да, мэм.
— Ладно, мне нужно поговорить с вами до моего отъезда.
Во время обеда о вывеске не было сказано ни слова! Несколько раз разговор самым тревожным образом приближался к этой теме, но неизменно отдалялся от нее, как отдаляется один поезд от другого, когда они оба одновременно отправляются с одной и той же станции. Волнения Констанции по поводу вывески оказались сильнее беспокойства о вкусе еды. К концу обеда она пришла к выводу, что мать затаила неодобрительное отношение к вывеске. В течение трапезы Фэн оказывала на настроение общества благотворное влияние.
После обеда Констанция сидела как на иголках, боясь, что Сэм закурит сигару. Она не попросила его воздержаться от курения, ибо, хотя и была уверена в его расположении к ней, понимала, что мужьям свойствен дух противоречия, который нередко бывает сильнее возвышенных чувств. Во всяком случае, Сэмюел не закурил. Он вышел, чтобы проверить, как заперли лавку, а миссис Бейнс в это время поговорила с Мэгги и преподнесла ей к свадьбе 5 фунтов.
Незадолго до чая миссис Бейнс объявила, что хочет немного погулять и просит ее не сопровождать.
— Куда это она отправилась? — с высокомерной улыбкой спросил Сэмюел, стоя с Констанцией у окна и наблюдая, как миссис Бейнс поворачивает по Кинг-стрит в сторону церкви.
— Думаю, она пошла к папе на могилу.
— А! — извиняющимся тоном тихо промолвил Сэмюел.
Констанция ошибалась. Не дойдя до церкви, миссис Бейнс завернула направо, вышла на Брогем-стрит, а оттуда по Эйкр-лейн, преодолев крутой подъем, попала на Олдкасл-стрит. Олдкасл-стрит вливается в верхнюю часть Площади св. Луки, миссис Бейнс остановилась на углу улицы, и перед ее взором предстала вывеска во всей своей красе. В четверг пополудни здесь никого не было. Она вернулась к дому дочери тем же необычным путем и, войдя, не сказала ни слова, однако она заметно повеселела.
После чая прибыл экипаж, и миссис Бейнс приготовилась к отъезду. Визит получился на удивление удачным, он прошел бы совершенно идеально, если бы Сэмюел, уже закрывая дверцу экипажа, не испортил его. Каким-то образом он умудрился заговорить о Рождестве. Только человек, обладающий врожденной бестактностью Сэмюела, мог упомянуть Рождество в июле.
— Не забудьте, что Рождество вы проводите у нас! — возвестил он, заглянув в экипаж.
— И не подумаю! — ответила миссис Бейнс. — Мы с тетей Гарриет будем ждать вас в Эксе. Так мы решили.
Мистер Пови вознегодовал.
— О, нет! — запротестовал он, уязвленный такой немногословностью.
У него уже давно не было родственников, кроме одного двоюродного брата-кондитера, и он мечтал, что наконец вся семья соберется на Рождество у него в доме, и мечта эта была дорога его сердцу.
Миссис Бейнс ничего не ответила.
— Мы, наверное, не сможем оставить лавку, — сказал мистер Пови.
— Чепуха! — резко возразила миссис Бейнс и поджала губы. — Рождество приходится на понедельник. — От толчка экипажа ее голова откинулась к дверце, и локоны закачались. Седины в них не было совсем, лишь кое-где мелькали белые нити!
— Сделаю все возможное, чтобы мы туда не поехали, — бормотал разгневанный мистер Пови наполовину для себя, наполовину для Констанции.
Он омрачил сияние дня.
Глава II. Рождество и последующее
I
Мистер Пови играл гимн на фисгармонии, ибо было решено, что в церковь никто не пойдет. Констанция в траурном платье и белом переднике сидела на подушечке перед камином, а около нее спокойно покачивалась в качалке миссис Бейнс. Стояла необычайно холодная погода, и руки мистера Пови в митенках были красно-синего цвета, но, подобно многим владельцам лавок, он почти перестал ощущать капризы температуры. Хотя огонь в камине неистовствовал, тепло в комнату не проникало, потому что этот средневековый очаг был построен с целью обогревать лишь дымоход и каминную решетку. Придвинуться к камину ближе Констанция могла бы, только превратившись в саламандру{37}. Эра доброго, старомодного празднования Рождества, столь уютно благолепного для бедных, еще не завершилась.
Да, Сэмюел Пови одержал победу в битве за место, где семья проведет Рождество. Но он получил поддержку грозного союзника — смерти. Миссис Гарриет Мэддек скончалась после операции, завещав свой дом и деньги сестре. Торжественный обряд ее погребения произвел огромное впечатление на благопристойных жителей города Экса, где покойная миссис Мэддек была персоной значительной, даже лавку на Площади св. Луки закрыли на целый день. Похороны были таковы, что сама тетушка Гарриет одобрила бы их — грандиозная церемония, которая оставила у сокрушенных людей неизгладимое, сложное воспоминание о блестящих покровах, траурных креповых повязках, лошадях с выгнутыми шеями и длинными гривами, распевной речи священников, пироге, портвейне, вздохах и христианском смирении перед непостижимой волей Провидения. Миссис Бейнс держалась с неестественным спокойствием до самого конца похорон, а потом Констанция почувствовала, что прежней мамы, мамы ее детства, более не существует. Для большинства людей легче было бы питать любовь к принципам добродетели или к горной вершине, чем к тете Гарриет, которая, несомненно, была не столько женщиной, сколько сводом законов. Но миссис Бейнс любила ее, она была единственным человеком, к кому миссис Бейнс обращалась за поддержкой и советом. Когда она умерла, миссис Бейнс отдала ей дань уважения, собрав последние остатки своей величественной силы духа, а потом, рыдая, признала, что непобедимое побеждено и неисчерпаемое исчерпано, и превратилась в старуху с седеющими волосами.
Она упорно продолжала отказываться от празднования Рождества в Берсли, но Констанция и Сэмюел понимали, что она сопротивляется для вида. Вскоре она уступила. Когда вторая новая служанка Констанции пожелала уйти за неделю до Рождества, миссис Бейнс могла бы сослаться на волю Провидения, на этот раз действующего в ее пользу, но нет! Проявив удивительную сговорчивость, она предложила захватить с собою одну из своих служанок, «чтобы Констанция справилась» с Рождеством. Ее встретили проявлениями нежной заботливости, и она обнаружила, что дочь и зять ради нее «покинули» парадную спальную. Весьма польщенная подобным вниманием (которое явилось результатом великодушия мистера Пови), она все же усиленно возражала, «слышать об этом не желала».
— Но, мама, это нелепо, — решительно заявила Констанция. — Не хотите же вы, чтобы мы опять мучились с переездом обратно? — И миссис Бейнс в слезах согласилась.
Так началось Рождество. Вероятно, к счастью, служанка из Экса оказалась скорее благодетельницей, чем обычной прислугой, и была приемлема только в этой роли, поэтому Констанция и ее мать сочли нужным лично заняться домашней работой, дабы, сколь возможно, не утруждать благодетельницу. Вот почему на Констанции был белый передник.
— А вот и он! — произнес мистер Пови, продолжая играть, но глядя на улицу.
Констанция стремительно встала. Раздался стук в дверь. Констанция открыла ее, и в комнату ворвалась струя ледяного ветра. На ступеньках стоял почтальон, держа нечто вроде барабанной палочки для стука в дверь в одной руке, большую пачку писем в другой и широко раскрытую сумку — на животе.
— Желаю веселого Рождества, мэм! — крикнул почтальон, пытаясь согреться хотя бы веселостью.
Констанция взяла письма и ответила на пожелание, а мистер Пови, продолжая играть на фисгармонии правой рукой, левой вытащил из кармана полкроны.
— Вот, возьмите! — сказал он, передавая монету Констанции, которая отдала ее почтальону.
Фэн, гревшая мордочку, уткнувшись в собственный хвостик, спрыгнула с софы, чтобы проследить за деловой операцией.
— Б-р-р! — дрожа произнес мистер Пови, когда Констанция затворила дверь.
— Как много писем! — воскликнула Констанция, подбежав к огню. — Мама, Сэм, идите сюда!
В женщине вновь проснулась девочка.
Хотя у семьи Бейнсов было мало друзей (в те времена поддерживать постоянное общение было не принято), знакомых у них, конечно, было много, и они, подобно другим семьям, подсчитывали количество полученных рождественских открыток, как индейцы — количество снятых скальпов. Итог оказался внушительным — тридцать с лишним конвертов. Констанция быстро вынимала открытки, читала вслух текст и складывала их на каминную доску. Миссис Бейнс помогала ей. Фэн была занята конвертами, валявшимися на полу. Мистер Пови, дабы показать, что его душа витает выше всяческих забав и безделиц, продолжал музицировать.
— О, мама! — испуганно, с запинкой тихо произнесла Констанция, держа в руке конверт.
— Что там, детка?
— Это…
Конверт был адресован «Миссис и мисс Бейнс», надпись была сделана крупным, прямым, решительным почерком, в котором Констанция сразу узнала руку Софьи. Марки были им незнакомы, штемпель гласил «Париж». Миссис Бейнс наклонилась и пристально стала разглядывать конверт.
— Открой, дитя мое, — сказала она.
В конверте лежала обычная английская рождественская открытка с изображением веточки остролиста и поздравлением, и на ней было написано: «Надеюсь, вы получите это письмо в рождественское утро. С нежной любовью». Ни подписи, ни адреса.
Миссис Бейнс дрожащей рукой взяла открытку и надела очки. Долгое время она напряженно смотрела на нее.
— Так оно и прибыло, — сказала она и зарыдала.
Она попыталась снова заговорить, но, не сумев справиться с собой, протянула открытку Констанции и движением головы указала ей на мистера Пови. Констанция встала и положила открытку на клавиатуру фисгармонии.
— Софья! — прошептала она.
Мистер Пови перестал играть.
— Вот так так! — пробормотал он.
Фэн, почувствовав, что никто не интересуется ее подвигами, внезапно замерла.
Миссис Бейнс еще раз попыталась заговорить, но не смогла. Затем она, потряхивая локонами, спускающимися из-под траурной повязки, с трудом встала, подошла к фисгармонии, судорожным движением выхватила открытку из рук мистера Пови и вернулась к своему креслу.
Мистер Пови стремительно вышел из комнаты в сопровождении Фэн. Обе женщины заливались слезами, и он, к своему крайнему удивлению, ощутил комок в горле. Перед ним мгновенно возник гордый образ Софьи, такой, какой она покинула их — непорочной и своевольной — и даже его она сейчас заставила вести себя как женщина! Однако Софья никогда ему не нравилась. Ужасная тайная рана, нанесенная достоинству семьи, отчетливо, как никогда раньше, открылась перед ним, и он глубоко проникся трагедией, которую мать носила у себя в груди, как носила тетя Гарриет раковую опухоль.
За обедом он неожиданно обратился к миссис Бейнс, все еще плакавшей.
— Послушайте, матушка, вам нужно приободриться.
— Да, нужно, — сразу ответила она. Так она и поступила.
Ни Сэмюел, ни Констанция больше открытки не видели. Говорили об этом мало, ибо говорить было не о чем. Раз Софья не дала своего адреса, значит, она все еще стыдится своего положения. Однако она не забыла мать и сестру. Она… она даже не знает, что Констанция замужем… Что за место этот Париж? В Берсли он был известен как город, где состоялась какая-то грандиозная выставка{38}, которая недавно закрылась.
С помощью миссис Бейнс для Констанции нашли в деревне под Эксом новую прислугу — неискушенную миловидную девушку, которая еще никогда «не была в услужении». По почте договорились, что эта простушка прибудет в свою пещеру тридцать первого декабря. Придерживаясь испытанного правила, что служанкам не следует встречаться друг с другом и обмениваться мнениями, миссис Бейнс решила уехать со своей служанкой тридцатого. Ее не удалось убедить, чтобы она осталась на Новый год в доме на Площади. Двадцать девятого в своем коттедже на Брогем-стрит в одночасье скончалась бедная тетя Мария. Все были должным образом огорчены, а поведение миссис Бейнс в связи с этим несчастьем отличалось безупречной благопристойностью. Однако она дала понять, что на похороны не останется. Ее нервы не могли вынести столь тяжкого испытания, и, кроме того, ее служанке не следует здесь оставаться и развращать новую девушку, а о том, чтобы отослать свою служанку в Экс заранее и дать ей возможность провести несколько дней, занимаясь праздной болтовней со своими подружками, миссис Бейнс и подумать не могла.
Это решение нарушило процедуру похорон тети Марии, и они прошли весьма скромно: похоронные дроги и наемная карета, запряженная одной лошадью. Мистер Пови был доволен, потому что как раз в это время он был очень занят. За час до отъезда тещи он вошел в нижнюю гостиную с оттиском объявления в руке.
— Что это, Сэмюел? — спросила миссис Бейнс, не подозревая, какой ее ждет удар.
— Это объявление о моей первой ежегодной распродаже, — ответил мистер Пови с наигранным спокойствием.
Миссис Бейнс лишь вскинула голову. Констанция, к счастью для нее, не присутствовала при этом окончательном падении старого порядка. Будь она здесь, она не знала бы куда глаза девать.
II
— Через год мне сорок! — воскликнул как-то мистер Пови, причем выражение его лица было одновременно насмешливым и серьезным. Произошло это в день, когда ему исполнилось тридцать девять.
Констанция вздрогнула. Она, конечно, знала, что они становятся старше, но никогда глубоко не вникала в суть этого явления. Хотя заказчики иногда отмечали, что мистер Пови раздобрел, и хотя, когда она помогала ему снять с себя мерку для нового костюма, мерная лента подтверждала сей факт, она в нем изменений не замечала. Она сознавала, что и сама несколько поправилась, но казалась себе точно такой же, как прежде. Только вспоминая даты и производя подсчеты, она на самом деле убеждалась, что замужем уже немногим более шести лет и многим более шести месяцев. Она вынуждена была признать, что если Сэмюелу через год минет сорок, то ей исполнится двадцать семь. Но это не будут настоящие двадцать семь и настоящие сорок в отличие от двадцати семи и сорока у других людей. Не так давно она смотрела на человека сорока лет, как на глубокого старика, стоящего одной ногой в могиле.
Она стала размышлять, и чем дольше размышляла, тем яснее убеждалась, что календари все же не врут. Взгляните на Фэн! Да, прошло уже, должно быть, лет пять с того памятного утра, когда в души Сэмюела и Констанции вкралось сомнение относительно моральных устоев Фэн. Пристрастию Сэмюела к собакам не уступала по силе его неосведомленность о тех опасностях, коим может подвергнуться юная темпераментная особа, и он очень расстроился, когда вышеуказанное сомнение перешло в уверенность. Фэн же оказалась единственным существом, не переживающим испуга и не боявшимся последствий. Животное, обладающее непорочным разумом, не ведало чувства скромности. Как ни разнообразны были совершенные ею преступления, ни одно из них не шло в сравнение с этим! В результате появилось четверо четвероногих, которых признали фокстерьерами. Мистер Пови вздохнул с облегчением. Фэн повезло больше, чем она того заслуживала, ибо результат мог бы быть совсем иным. Хозяева простили ее и избавились от греховного плода, а потом нашли ей законного супруга, столь знатного, что он мог бы потребовать приданого. А теперь Фэн уже бабушка с определившимися представлениями и привычками, вместе с ней в доме живет ее сын, многочисленные же внуки рассеяны по всему городу. Фэн стала степенной, лишенной иллюзий собакой. Она принимала мир таким, каков он есть, и в процессе познания мира научила кое-чему и своих хозяев.
Кроме того, существовала еще Мэгги Холлинз. Констанция до сих пор отчетливо помнила, какое чувство неловкости она испытала, когда однажды принимала у себя Мэгги с наследником Холлинзов, было это давным-давно. Взбудоражив полгорода тем, что произвела на свет младенца (чуть не отдав богу душу), Мэгги позволила ангелам унести его на небо, и все говорили, что в ее-то возрасте она должна быть за это благодарна. Старые женщины откапывали в своей памяти забытые сказки о проделках богини Люцины{39}. Миссис Бейнс проявляла к этим делам необычайный интерес; она говорила с Констанцией без утайки, и Констанция начала понимать, каким удивительным городом был всегда Берсли, а она-то ничего такого не подозревала! Теперь Мэгги уже имеет других детей, неумело и неопрятно ведет хозяйство в доме мужа-пьяницы и выглядит на все шестьдесят. Вопреки предсказанию Мэгги, ее супруг не отказался от своих «привычек». Мистер и миссис Пови ели столько рыбы, сколько были в состоянии, а иногда больше, чем им бы хотелось, потому что мистер Холлинз в свои трезвые дни неизменно начинал обход города с их лавки, а Констанции ради Мэгги приходилось каждый раз покупать его товар. Наихудшим в этом никчемном муже было то, что он почти всегда был весел и вежлив. Не было случая, чтобы он забыл справиться о здоровье миссис Бейнс. А когда Констанция отвечала, что ее мать «в общем чувствует себя хорошо», но приедет в Берсли из Экса только после открытия железной дороги, потому что не может переносить поездку в коляске, он качал седой головой и некоторое время сохранял на лице сочувственно-печальное выражение.
Все эти перемены произошли всего за шесть лет! Календари не лгали.
С ней же ничего особенного не случалось. Постепенно она приобрела твердую власть над матерью, но не от стремления к господству, а просто в результате воздействия времени на них обеих. Мало-помалу она научилась управлять домом и приносить свою долю пользы лавке, так что оба механизма действовали гладко и с успехом, ее больше не страшили непредвиденные помехи. Постепенно она составила морскую карту особенностей характера Сэмюела, тщательно обозначив все подводные рифы и опасные течения, так что теперь она могла безмятежно плавать по этим морям. Но ничего особенного с ними не происходило, если не считать происшествиями их поездки в Бакстон. Без сомнения, поездка в Бакстон образовывала холм на гладкой равнине их повседневного бытия. По заведенному порядку они ежегодно ездили в Бакстон на десять дней. Они привычно повторяли: «Да, мы всегда ездим в Бакстон. Ведь мы провели там медовый месяц». Они стали убежденными бакстонцами с собственными взглядами касательно Террасы св. Анны, Широкой аллеи и Пещеры Пиля. Они и подумать не могли о том, чтобы отказаться от Бакстона, который казался им единственным возможным местом отдыха. Разве не расположен он выше всех других городов Англии? Ну, то-то! Они всегда останавливались в одних и тех же меблированных комнатах и были любимцами хозяйки, которая рассказывала всем своим гостям на ушко, что они провели у нее медовый месяц, ни разу не пропустили ни одного года, что они весьма благопристойные люди, принадлежащие к высшему кругу и имеющие крупное дело. Каждый год, выйдя из поезда на станции Бакстон, они следовали за тележкой с багажом, полные радости и гордости от того, что знали все места в городе, расположение всех улиц и самые лучшие магазины.
Сначала мысль о том, чтобы оставить лавку на попечение нанятого постороннего человека, казалась невероятной, и приготовления, связанные с их предстоящим отсутствием, бывали чрезвычайно сложными. Но потом мисс Инсал выделилась из среды других молодых помощниц, как человек, которому можно полностью доверять. Мисс Инсал была старше Констанции, цвет лица у нее был скверный, умом она не отличалась, но заслуживала всяческого доверия. Медленное, но неуклонное восхождение мисс Инсал продолжалось в течение шести лет. Ее хозяева произносили «мисс Инсал» совершенно иным тоном, чем «мисс Хокинс» или «мисс Дэдд». Ссылка на мисс Инсал прекращала любую дискуссию: «Лучше обратитесь к мисс Инсал», «Мисс Инсал позаботится об этом», «Я спрошу у мисс Инсал». Десять суток в году мисс Инсал жила в хозяйском доме. К мисс Инсал обратились за советом, когда было решено взять ученицу, чтобы подготовить из нее четвертую мастерицу.
Торговля развивалась весьма успешно. Теперь уже все признавали, что она идет хорошо — для торговли явление редкое! Добыча угля достигла небывалых размеров, и углекопы помимо пьянства занимались приобретением фисгармоний и дорогих бультерьеров. Они частенько заходили в лавку, чтобы купить ткани для собачьих попон. И покупали хорошие ткани. Мистеру Пови все это не нравилось. Однажды некий штейгер выбрал для своей собаки самую дорогую в лавке мистера Пови ткань — по 12 шиллингов ярд.
— Сошьете эту штуку? Мерка у меня с собой, — спросил шахтер.
— Ни в коем случае! — сердито ответил мистер Пови. — Более того, я и ткань-то вам не продам. Слыханное ли дело, ткань по 12 шиллингов собаке на спину! Попрошу вас покинуть мою лавку!
На Площади этот случай стал историческим. Он окончательно упрочил мнение, что мистер Пови — зять, достойный своего тестя, а также — человек благонадежный и преуспевающий. Правда, мистер Пови вызвал некоторое удивление тем, что не выказывал намерения или желания принять участие в общественной жизни города. Но он и не собирался заниматься ею, хотя у себя дома остро и в сатирическом духе критиковал местные власти. В церкви же он оставался частным лицом, простым прихожанином, отказывающимся от роли казначея или попечителя.
III
Была ли счастлива Констанция? Конечно, что-то всегда занимало ее мысли: какие-то дела в лавке и по дому, что-то требующее всего приобретенного ею умения и опыта. Жизнь ее была полна утомительного однообразия, однообразия бесконечного и скучного. Они оба — она и Сэмюел — трудились дружно и тяжело: вставали чуть свет, работали, как говорится, «не покладая рук», ложились спать рано, сраженные усталостью, так неделя следовала за педелей, месяц за месяцем, незаметно сменяли друг друга времена года. В июне и июле они иногда отходили ко сну еще засветло. Они лежали в постели и мирно обсуждали повседневные дела. Когда с улицы доносился шум, Сэмюел, зевая, говорил: «Закрывают Погреба!» А Констанция добавляла: «Да, уже совсем поздно». А швейцарские часы быстро отбивали одиннадцать ударов по звонкой струне. И тогда, перед тем как заснуть, Констанция иногда предавалась раздумью о своей судьбе, как это случается даже с самыми занятыми и сдержанными женщинами, и приходила к выводу, что судьба к ней благосклонна. Ее огорчали неотвратимое старение и одиночество матери в Эксе. Открытки, которые чрезвычайно редко приходили от Софьи, вызывали скорее грусть, чем радость. Наивные восторги времен ее девичества давно растаяли, ибо такова цена опыта, самообладания и трезвого восприятия действительности. Не миновала ее и присущая всему человечеству беспредельная тоска. Но засыпала она с ощущением неотчетливой удовлетворенности. Основой этой удовлетворенности служило то, что они с Сэмюелом понимали и уважали друг друга и шли на взаимные уступки. Их характеры подверглись испытанию и выдержали его. В отношениях между ними любовная страсть не занимала главного места. Привычка неизбежно умеряла ее сияние. Для них она уподобилась едва ощутимой приправе, но если бы этой приправы не было, как оттолкнуло бы их от себя все блюдо!
Сэмюел никогда или крайне редко предавался размышлениям о том, оправдала ли жизнь его надежды. Но временами его одолевали необычные ощущения, которые он не подвергал анализу, но которые были ближе к восторженности, чем любое из чувств Констанции. Например, когда он испытывал один из свойственных ему приступов неистовой ярости, внутри кипящей, снаружи мрачной, внезапное воспоминание о неизменном, кротком, непоколебимом самообладании жены удивительным образом успокаивало его. Она представлялась ему воплощением женственности. Поставит она, скажем, цветы на каминную доску, а потом, через несколько часов, вовремя еды неожиданно спросит, как ему понравился ее «садик», а он уже интуитивно понимал, что ее не удовлетворит поверхностный ответ, что ей нужно его искреннее мнение, только искреннее мнение имеет значение для нее. Подумать только, цветы на каминной доске назвать «садиком»! Как очаровательно! Как по-детски! Еще у нее была манера — в воскресенье утром, когда она спускалась в нижнюю гостиную, готовая отправиться в церковь, затворяла с негромким стуком входную дверь, прихорашивалась, как бы призывая его осмотреть ее со всех сторон, и ждала ответа на немой вопрос: «Ну что? Тебе нравится?» Этот обряд всегда связывался у него в памяти с ароматом лайковых перчаток! Она неизменно советовалась с ним относительно цвета и покроя ее туалетов. Предпочитает ли он то или это? Он не воспринимал подобные вопросы серьезно до того дня, когда намеком, всего лишь намеком дал ей понять, что ее новое платье не вызывает у него полного восторга, это было первое платье, пошитое после окончательной отмены кринолинов. Она его никогда больше не надевала. Сначала муж полагал, что она поддразнивает его, и убеждал ее прекратить эту шутку. Однажды она на это ответила: «Не уговаривай меня. Это платье я больше носить не буду». И тогда он понял всю глубину ее серьезности и благоразумно воздержался от комментариев. Еще долгое время это происшествие волновало его. Оно льстило ему, беспокоило его и вместе с тем озадачивало. Очень странно, что женщина, подверженная подобным капризам, может быть такой мудрой, умелой и совершенно надежной, как Констанция! Ибо ее практическая сметка и здравый смысл неизменно вызывали в нем восхищение. Он навсегда запомнил первый случай, когда она проявила эти качества: она настояла на том, что, если они оба одновременно будут покидать лавку два раза в день на полчаса или на час, немедленного крушения всего их дела не произойдет. Не выступи она с упорством, но и со свойственной ей благожелательностью против старого предрассудка, который он унаследовал от своих хозяев, они бы до сих пор садились за трапезу врозь. А каким поразительно тонким было отношение Констанции к матери во время четырехмесячной осады Парижа, вспомнил он, когда миссис Бейнс была уверена, что ее грешной дочери ежеминутно угрожает гибель, и открытка ко дню рождения Констанции — явилась достойным воздаянием за ее отношение.
Когда какой-нибудь бестолковей глупец восклицал: «Ну, как там у вас насчет малыша?» или женщина негромко замечала: «Я часто сожалею, что у вас нет детей», они отвечали, что и представить себе не могут, как бы они справлялись, если бы у них был ребенок. Ведь лавка, да то, да се!., И слова их были совершенно искренними.
IV
Просто удивительно, что какая-то мелочь может выбить даже самых положительных и серьезных людей из привычной колеи. Однажды мартовским утром некий драндулет — адская штука на двух одинаковых деревянных колесах, соединенных железной перекладиной, в центре которой было прикреплено деревянное седло, — нарушил покой Площади св. Луки. Правда, это был, вероятно, первый велосипед-драндулет, покусившийся на спокойствие Площади св. Луки. Он появился из лавки Дэниела Пови, кондитера и булочника, а также прославленного кузена Сэмюела Пови, жившего на Боултен-Терес. Боултен-Терес располагалась почти под прямым углом к дому Бейнсов, а из вершины угла расходились Веджвуд-стрит и Кинг-стрит, покидая пределы Площади. Драндулет выкатил под наблюдением отца единственный сын Дэниела одиннадцатилетний Дик Пови, и Площадь вскоре убедилась, что Дик обладает врожденным талантом к обузданию необученного велосипеда. После нескольких попыток ему удалось проехать верхом на машине расстояние по меньшей мере в десять ярдов, и благодаря его подвигам Площадь св. Луки обрела притягательность цирка. Сэмюел Пови с нескрываемым интересом наблюдал за происходящим из-за приоткрытой двери, а многострадальные юные мастерицы, хотя и знали, что разыгрывается на Площади, не смели отойти от печи. Сэмюел испытывал сильнейшее искушение смело выйти из засады и поговорить с кузеном об этой безделице, у него, несомненно, было больше прав поступить так, чем у любого другого лавочника на Площади, потому что они принадлежали к одной семье, но ему мешала застенчивость. Между тем Дэниел Пови и Дик добрались с машиной до верхней точки Площади, где находилась лавка Холла, и Дик, надежно усевшись в седле, сделал попытку спуститься по отлогому мощеному склону. Иной раз дело у него не спорилось, потому что машина странным образом поворачивалась, совершала движение вверх и затем спокойно укладывалась на бок. Этот миг в биографии Дика был отмечен небывалым скоплением зрителей в дверях всех лавок. В конце концов драндулет умерил свое непослушание, и — гляньте только! — Дик уже катит вниз по Площади, а зрители стоят затаив дыхание, как будто это сам Блонден{40} идет по канату над Ниагарой. Каждую секунду казалось, что он вот-вот свалится, но ему удавалось сохранять равновесие. Он уже проехал двадцать ярдов, тридцать! Он совершал чудо! Тогда в груди у зрителей затеплилась надежда, что этот чудодей достигнет нижней точки Площади. Скорость его увеличивалась по мере усиления его ретивости. Но Площадь была огромной, безграничной. Сэмюел Пови глядел на приближающуюся диковину выпученными круглыми глазами, как птица на змею. Мальчик ехал все быстрее и ровнее. Да, он доедет, он добьется своего! От нервного напряжения Сэмюел Пови невольно приподнял ногу. Теперь, когда скорость все нарастала, надежда, что Дик достигнет цели, сменилась страхом. Все зрители вытянули шеи и разинули рты. А отважный ребенок взбирался вверх и опускался, пока наконец, двигаясь со скоростью целых шесть миль в час, победоносно не свалился, налетев на тротуар, у ног Сэмюела.
Сэмюел поднял его невредимым. Помощь, оказанная им Дику, придала ему значительности, приобщила его к славе самого подвига. Прибежал радостный Дэниел Пови.
— Не плохо для начала, правда? — воскликнул знаменитый Дэниел. Хотя он отнюдь не отличался простодушием, чувство гордости за сына иногда делало его несколько наивным.
Отец и сын объяснили Сэмюелу устройство машины, причем Дик неустанно повторял невообразимо странное правило: если вы чувствуете, что падаете вправо, вы должны повернуть направо, и наоборот. Сэмюел внезапно обнаружил, что он принят, так сказать, в теснейшее сообщество друзей велосипеда, вознесенное превыше всех других на Площади. После первого рискованного приключения произошли еще более волнующие события. Белокурый Дик принадлежал к числу тех необузданных, диких сорванцов, которые от рождения лишены чувства страха. Секрет действия машины открылся ему во время первой поездки, и он, не говоря ни слова, решил превзойти самого себя. Сохраняя неустойчивое равновесие, он, нахмуренный, со стиснутыми зубами, вновь спустился по склону Площади и сумел-таки свернуть на Кинг-стрит. Констанция из нижней гостиной увидела, как мимо окна пролетела какая-то непонятная крылатая штука. Кузены Пови издали протестующие вопли тревоги и пустились в погоню, поскольку склон Кинг-стрит круто уходил вниз. Полпути по Кинг-стрит Дик ехал со скоростью двадцать миль в час, держа направление прямо на церковь, как будто собирался отделить ее от государства и погибнуть. Главные ворота ограды были открыты, и этот ужасный ребенок, которому везло, как безумцу, благополучно проскочил через вход на кладбище. Кузены Пови обнаружили его лежащим на поросшей травой могиле и преисполненным гордости. Первыми его словами были: «Папа, вы подобрали мою шапку?» Символический финал этого путешествия не ускользнул от внимания Площади, во всяком случае о нем много говорили.
Происшествие сблизило кузенов. Они обрели привычку встречаться на Площади, чтобы поболтать. Встречи стали предметом всеобщего обсуждения, поскольку прежде отношения между Сэмюелом и знаменитым Дэниелом были весьма холодными. Было известно, что Сэмюел осуждает миссис Дэниел Пови более резко, чем большинство ее недоброжелателей. Однако миссис Дэниел Пови была в отъезде; возможно, если бы она была дома, Сэмюел не решился бы примкнуть к Дэниелу даже на нейтральной почве — Площади. Но сломав лед отчуждения, Сэмюел радовался, что между ним и кузеном установились более близкие отношения. Эта дружба льстила ему потому, что Дэниел, несмотря на супругу, был заметной фигурой в кругу более широком, чем круг Сэмюела; кроме того, новая дружба утверждала его в положении человека, равного любому члену торгового сословия (а ведь он раньше был всего лишь приказчиком). К тому же он, к своему удивлению, искренне полюбил Дэниела и восторгался им.
Все без исключения благоволили к Дэниелу Пови, он был любимцем во всех слоях общества. Крупнейший торговец кондитерскими товарами, член муниципального совета и помощник старосты церкви св. Луки, он был уже в течение двадцати пяти лет выдающейся личностью в городе. Это был высокий, красивый мужчина с подстриженной седеющей бородкой, приветливой улыбкой и блестящими темными глазами. Его добродушие казалось неиссякаемым. Он отличался достоинством без тени чопорности, люди его круга относились к нему с радушием, нижестоящие нескрываемо обожали его. Ему следовало бы стать главным мировым судьей, для этого он был достаточно богат; но между Дэниелом Пови и высшими почестями стояло одно таинственное препятствие, едва ощутимая помеха, которой невозможно было дать точное определение. Он был способным, честным, трудолюбивым, преуспевающим человеком и великолепным оратором; пусть он и не принадлежал к аскетически настроенному слою общества, пусть не гнушался забежать в трактир «Тигр» и выпить там кружку пива или в редких случаях чертыхнуться либо рассказать фривольный анекдот, — что ж, в деловом, свободомыслящем городе с тридцатитысячным населением подобные наклонности не препятствуют вполне уважительному отношению к человеку. Но… как бы это сказать, не обидев Дэниела Пови? Он был высоко нравствен, взгляды его были безупречны. Дело в том, что для правящей верхушки Берсли Дэниел Пови был чуть-чуть слишком фанатичным поклонником бога Пана. Он был из тех немногих, кто пронес великие традиции Пана времен Регентства{41} сквозь длинную вереницу бесплодных викторианских лет. Многие считали ветреность его супруги карой, постигшей его за раблезианскую грубоватость, какую он допускал в некоторых частных разговорах, за откровенный интерес и непреходящее тяготение к тем сторонам жизни и человеческой деятельности, которые, хоть и необходимы во исполнение божественной воли, однако открыто таковыми не признаются даже Дэниелами Пови. Вопрос заключался не в его поведении, а в складе его ума. Если этим нельзя было объяснить его дружбу с англиканским священником церкви св. Луки, то можно было объяснить его отход от общины первометодистов, к которой семья Пови принадлежала с 1807 года, когда она была основана в Тернхилле.
Дэниел Пови предполагал, что всякий мужчина горит интересом к священному культу Пана. Подобное предположение, хотя поначалу иногда вызывало некое чувство неловкости, будучи по существу правильным, одерживало победу. Одержало оно победу и над Сэмюелом. Сэмюел не подозревал, что Пан имеет в своем распоряжении шелковые шнуры, коими может притянуть его к себе. Он всегда отводил взор от этого бога — ну, конечно, в разумных пределах. Теперь же Дэниел раза два в неделю погожим утром на виду у всей Площади, в присутствии Фэн, сидящей на холодных булыжниках, и мистера Кричлоу, с ироничной улыбкой стоящего в длинном белом переднике у своей двери, по полчаса приобщал Сэмюела Пови к самым сокровенным тайнам учения Пана, а Сэмюел Пови сему не препятствовал. Наоборот, он старался дотянуться до Дэниела и изо всех сил делал вид, что подспудно является убежденным приверженцем этой доктрины. Дэниел научил его многому, он, так сказать, перевернул перед ним страницу жизни, показал ее обратную сторону, как бы говоря: «А ты прошел мимо всего этого». Сэмюел, задрав голову, смотрел на красивый прямой нос и сочные губы старшего кузена, такого опытного, такого приятного, такого знаменитого, такого уважаемого, такого мудрого, и сознавал, что прожил свои сорок лет довольно бестолково. А потом, опустив глаза и заметив след муки на правой ноге Дэниела, подумал, что жизнь остается и должна оставаться жизнью.
Однажды вечером, через несколько недель после посвящения в тайны нового культа, его встревожило озабоченное лицо Констанции. Вообще-то всякий мужчина, женатый уже целых шесть лет и не ставший отцом, не очень тревожится при виде такого выражения лица, какое было тогда у Констанции. Три-четыре года тому назад он часто по нескольку дней находился в состоянии напряжения. Но уже давно он стал невосприимчив к волнениям такого рода. Теперь он опять растревожился, на этот раз испытывая тревогу мужчины, которого она не застает врасплох. Прошло семь бесконечных дней, и Сэмюел с Констанцией посмотрели друг на друга, как провинившиеся люди, чью тайну не спрячешь. Миновало еще три дня и еще три. Тогда Сэмюел Пови твердо, по-мужски, не таясь, произнес:
— Никаких сомнений быть не может!
И они взглянули друг на друга, как заговорщики, которые подожгли запальный шнур и не могут спастись бегством. Их глаза, в коих восхитительно и пленительно сочетались простодушная застенчивость и несмелая радость, казалось, говорили: «Итак, свершилось!»
Вот и приближается невообразимое, непостижимое будущее!
Сэмюел никогда правильно не представлял себе, как будет возвещено это событие. Он, в простоте душевной, предполагал, что в один прекрасный день Констанция, зардевшись, коснется губами его уха и шепнет… ну, что-то достоверное. Ничего похожего не произошло. Но все на свете столь решительно, столь непоправимо лишено чувствительности.
— Я думаю, в воскресенье нам нужно съездить к маме и сказать ей, — предложила Констанция.
Он чуть было не ответил в своей исполненной величия небрежной манере: «По-моему, хватит и письма!» — но спохватился и спросил с заботливой почтительностью:
— Ты полагаешь, что лучше поехать?
Все изменилось. Он приложил все усилия к тому, чтобы должным образом самому подготовиться к неизбежному и помочь в этом Констанции.
В воскресенье погода испортилась, и он поехал в Экс один. Туда его отвез в бричке кузен, а обратно, заявил Сэмюел, он пойдет пешком — ему полезен моцион. По дороге Дэниел, которому он не доверил своей тайны, как обычно болтал, а Сэмюел делал вид, что внимательно слушает его, но в душе отнесся к нему с некоторым презрением, как к человеку, занятому пустяками. Его будущее реальнее, чем будущее Дэниела.
Домой он, как и решил, отправился пешком по холмистой вересковой пустоши, дремлющей в сердце Англии. Он прошел полпути, когда стало темно, и он изрядно устал. Однако Земля, кружась в пустынном пространстве, вытолкнула для него Луну, и он быстро зашагал вперед. Блуждающий по свету ветер из Аравии остудил ему лицо. И наконец, с уступа холма Тофт-энд он увидел внизу, в обширном амфитеатре, мерцающие огни Пяти Городов, расположившихся на своих невысоких холмиках. И один из этих огоньков излучает лампа Констанции — один где-то там вдалеке. Значит, он жив. Он ступил под сень природы, тайны которой пробудили в нем душевный подъем. Куда уж всяким драндулетам и кузенам до этого величия!
— Черт меня побери! Черт меня побери! — повторял он, никогда раньше не бранившийся.
Глава III. Сирил
I
Констанция стояла в нижней гостиной у большого, с частым переплетом окна. Она очень располнела. Хотя всегда она выглядела пышной, фигура у нее была складная, с узкой, подчеркнутой талией. Теперь контуры сгладились, талия исчезла, кринолины, искусно ее подчеркивавшие, вышли из моды. Можно было бы понять человека, который, не поддавшись обаянию ее лица, назвал бы ее толстой и неуклюжей. Лицо ее, серьезное, доброе и полное упования, с ослепительными, свежими щечками и округлой мягкостью линий, возмещало недостатки фигуры. Ей было почти двадцать девять лет.
Стоял конец октября. На Веджвуд-стрит, что рядом с Боултен-Терес, снесли все маленькие коричневые домишки, чтобы освободить место для строительства роскошного крытого рынка, фундамент которого закладывался как раз в это время. Дома уже не заслоняли обширного участка неба на северо-востоке. Огромная темная туча с рваными краями поднялась из глубин и заслонила нежную синеву опускающихся сумерек, а на западе, за спиной Констанции, безмятежно и величаво печальное солнце садилось на затихший, как обычно по четвергам, город. Это был один из тех дней, которые впитывают в себя всю грусть кружащейся Земли и преобразуют ее в красоту.
Сэмюел Пови повернул с Веджвуд-стрит за угол, пересек по косой Кинг-стрит и подошел к парадной двери, которую открыла Констанция. Он выглядел усталым и встревоженным.
— Ну, что? — спросила Констанция, когда он вошел.
— Ей не лучше. Не скрою — ей хуже. Мне бы следовало остаться, но я понимал, что ты будешь волноваться. Поэтому я поспешил на трехчасовой поезд.
— А как справляется миссис Джилкрайст с обязанностями сиделки?
— Очень хорошо, — уверенно сказал Сэмюел. — Очень хорошо!
— Какое счастье! Тебе, вероятно, не удалось поговорить с доктором?
— Удалось.
— Что он сказал?
Сэмюел отмахнулся.
— Ничего определенного. Ты же знаешь, на этой стадии, когда водянка…
Констанция вернулась к окну, ее надежды явно не оправдались.
— Что-то эта туча мне не нравится, — тихо сказала она.
— Как! Они все еще на улице? — спросил Сэмюел, снимая пальто.
— Вот они! — воскликнула Констанция. Лицо ее внезапно преобразилось, она подскочила к двери, отворила ее и спустилась по лестнице.
Запыхавшаяся девушка быстро катила в горку детскую коляску.
— Эми, — с мягкой укоризной произнесла Констанция, — я же велела вам не забираться далеко.
— Я, как увидела эту тучу, помчалась изо всех сил, — едва переводя дух, ответила девушка, как бы благодаря судьбу за избавление от беды.
Констанция нырнула в глубь коляски, извлекла из ее нутра свое сокровище и с немой страстью осмотрела его, а потом с ним на руках стремительно бросилась в дом, хотя еще не упала ни одна капля дождя.
— Ненаглядный мой! — воскликнула Эми в экстазе, следя за ним юными, чистыми глазами, пока он не исчез из ее поля зрения. Затем она вывезла коляску, которая теперь потеряла для них всякий интерес. Ее следовало прокатить мимо фасада запертой лавки ко входу со стороны Брогем-стрит.
Констанция села на софу, набитую конским волосом, и, не сняв со своего сокровища капора, принялась обнимать и целовать его.
— А вот и папа! — сообщила она ему, как бы делясь с ним необычайными и радостными новостями. — Папа повесил пальто в передней и пришел к нам! Папа растирает руки, чтобы согреть их! — А затем, мгновенно изменив голос и выражение лица: — Посмотри же на него, Сэм!
Поглощенный своими мыслями, Сэм шагнул вперед.
— Ах ты маленький негодник! — обратился он к ребенку, поднеся палец к его носику. Малыш, сохранявший до сих пор полное равнодушие к происходящему, поднял ручки и ножки, пустил пузыри из крохотного ротика и уставился на палец с невообразимо восхитительной и лукавой улыбкой, как бы говоря: «Мне знаком этот торчащий предмет, только я вижу, какой он смешной, в нем моя тайная радость, которую вы никогда не поймете».
— Чай готов? — спросил Сэмюел, вновь обретя серьезность и свой обычный вид.
— Дай девочке раздеться, — сказала Констанция. — Нужно отодвинуть стол от камина, тогда малыш сможет лежать на каминном коврике, покрытом его пледом, пока мы пьем чай, — и, повернувшись к ребенку, восторженно добавила: — и играть своими игрушками, всеми чудными, чудными игрушками!
— Ты помнишь, что мисс Инсал остается к чаю?
Констанция, склонившись к ребенку, лежавшему, словно белая отделка на ее уютном коричневом платье, молча кивнула головой.
Сэмюел, шагая взад и вперед по комнате, обдумывал подробности своей поспешной поездки в Экс. Старая миссис Бейнс, повидав внука, готовилась покинуть земную обитель. Никогда уже она не воскликнет резко и с ласковой строгостью: «Вздор!» У них возникло очень сложное и мучительное положение, ибо Констанция не могла оставить ребенка дома и не рискнула бы до последнего момента везти его в Экс. Как раз сейчас она отнимала его от груди. Во всяком случае, у нее не было возможности ухаживать за больной матерью. Необходимо было найти сиделку. Мистер Пови обрел таковую в лице миссис Джилкрайст из графства Чешир, второй жены фермера из Мальпаса, первая жена которого была сестрой покойного Джона Бейнса. Своей репутацией миссис Джилкрайст была полностью обязана Сэмюелу Пови. Миссис Бейнс была в сильном волнении из-за Софьи, которая давно не давала о себе знать. Мистер Пови поехал в Манчестер и, поговорив с родственниками Скейлза, твердо убедился, что об этой супружеской паре ничего не известно. В Манчестер он ездил не только по этому поводу. Примерно раз в три недели ему нужно было посещать манчестерские склады, но поиски родственников Скейлза принесли ему столько беспокойства и отняли столько времени, что как-то раз ему самому показалось, что он съездил в Манчестер только с этой целью. Хотя в лавке у него действительно было очень много дел, он, когда только мог, даже пренебрегая своими обязанностями, наезжал в Экс. Он с радостью делал все, что было в его силах; даже если бы он делал это не по доброте душевной, его чувствительная, деспотичная совесть вынудила бы его поступать именно так. Как бы то ни было, но он сознавал, что приносит пользу, а волнения, переутомление и бессонница лишь усиливали ощущение своей полезности.
— Так что в случае резкого ухудшения они отправят депешу, — заключил он свои размышления, обращаясь к Констанции.
Она подняла голову. Слова, подчеркивающие истинное положение вещей, пробудили ее от грез, и она на мгновение увидела мать в предсмертных муках.
— Но ты ведь не имеешь в виду, — начала было она, пытаясь рассеять страшное видение, как не подтвержденное реальностью.
— Дорогая моя, — произнес Сэмюел, чувствуя, как шумит у него в голове, жжет глаза, как напряжены все нервы, — я просто хочу сказать, что в случае резкого ухудшения они пришлют депешу.
Во время чая Сэмюел сидел напротив жены, мисс Инсал — почти у стены (из-за того, что стол передвинули), а ребенок перекатывался по каминному коврику, покрытому большим мягким шерстяным пледом, некогда принадлежавшим его прабабушке. У него не было ни забот, ни обязанностей. Плед был такой огромный, что он не мог ясно различить предметы за его границами. На пледе лежали гуттаперчевый мяч, гуттаперчевая кукла, погремушка и Фэн. Он смутно узнавал эти четыре предмета и присущие им свойства. Его старым другом был и огонь. Он иногда пытался дотронуться до него, но между ними всегда оказывалась высокая блестящая преграда. За все десять месяцев не прошло ни одного дня, когда он не производил бы опытов над этой меняющейся вселенной, внутри которой только он один оставался неизменным и устойчивым. Опыты проводились главным образом ради забавы, но к проблемам еды он относился серьезно. Последнее время отношение вселенной к его питанию стало несколько озадачивать, вернее, даже беспокоить его. Однако он обладал забывчивым и веселым нравом, и пока вселенная продолжала стремиться к своей единственной цели — тем или иным образом удовлетворять его настойчивые желания, он не склонен был протестовать и, глядя на пламя, опять заливался смехом. Он толкал мяч, полз за ним вслед и хватал его с ловкостью, выработанной на практике. Он пытался проглотить куклу и, лишь повторив такую попытку несколько раз, запомнил, что неоднократно терпел крах в своих попытках, и философски смирился. Задрав ручки и ножки, он покатился и сильно ударился о высокий, как гора, бок этой громадины — Фэн, тогда он ухватил ее за ухо. Огромная Фэн поднялась и исчезла из поля его зрения, а он сразу забыл о ней. Он схватил куклу и попытался проглотить ее, потом повторил такой же фокус с мячом. Затем опять увидел огонь и рассмеялся. Так он жил уже целые века: без обязанностей, без страстей, а плед был такой огромный. У него над головой творились необыкновенные дела: туда и сюда двигались великаны, уносили огромные сосуды, приносили громадные книги, а в пространстве за пределами пледа непрерывно гудели голоса. Но он все забывал. Наконец он обнаружил, что над ним склонилось лицо. Он узнал его, и сейчас же неприятное ощущение в желудке нарушило его покой, лет пятьдесят или долее он терпел его, а потом вскрикнул. Жизнь вновь обернулась к нему серьезной стороной.
— Черная альпага. Сорт В. Ширина 20, длина куска 22 ярда, — читала мисс Инсал по конторской книге. Они с мистером Пови проверяли запасы товара.
Мистер Пови повторял:
— Черная альпага. Сорт В. Ширина 20, длина куска 22 ярда. Нам нужно еще десять минут, — сказал он, взглянув на часы.
— Разве? — спросила Констанция, прекрасно зная, что им нужно еще десять минут.
Ребенок не подозревал, что его вселенной с немыслимо далекого расстояния управляет невидимый верховный бог по имени Сэмюел Пови, от которого ничего не ускользало и который был способен без промедления свершить все, что ему угодно. Наоборот, ребенок, плача, жаловался самому себе, что бога нет.
Отлучение его от груди достигло той стадии, когда любой ребенок действительно не знает, что произойдет дальше. Неприятности начались точно через три месяца после того, как у него прорезался первый зуб, ибо таково было веление богов, и чем дальше, тем больше эти неприятности сбивали его с толку. Не успевал он привыкнуть к какому-нибудь новому явлению, как оно таинственно исчезало, а на его место возвращалось старое, которое он уже забыл. Вот, например, сегодня днем мама кормила его, но потом вдруг начала глупейшим образом отвлекать его от первоосновы жизни всякими безделушками, которые ему давно надоели. Однако, оказавшись у ее щедрой груди, он все прощал и забывал. Он предпочитал ее простую, природой созданную грудь более современным выдумкам. Его не обременяли ни стыд, ни застенчивость. Его маму тоже. Отцу же и мисс Инсал приходилось быть свидетелями непристойных пирушек. Но его отец обладал чувством стыдливости и предпочел бы, чтобы по четвергам, когда мисс Инсал любезно предлагала остаться и поработать в довольно холодной лавке, принятый порядок кормления в половине шестого нарушался, то есть ребенка кормили бы из бутылочки. Он был застенчивым отцом, человеком малообщительным, склонным оставаться в стороне и делать вид, что никакого отношения к происходящему не имеет: ему очень не нравилось, чтобы кто-нибудь был свидетелем интимной сцены, когда его жена кормит грудью его ребенка. Особенно если этот свидетель не кто иной, как мисс Инсал, — чопорная, угрюмая, усатая старая дева! Он не назвал бы оскорбительным для мисс Инсал ее вынужденное присутствие при этой сцене, но нечто подобное приходило ему в голову.
Констанция с нежностью и слепой первобытной необузданностью молодой матери отдавала себя в распоряжение своего дитяти, но пока ребенок сосал грудь, испытываемое ею наслаждение нарушалось беспрерывным потоком неотчетливых мыслей о ее собственной матери. Болезнь матери — явление противоестественное, а ребенок (такая мысль впервые осенила ее именно сейчас) — явление совершенно естественное. Ребенок — это создание, которому можно повредить, но которое никому вреда не приносит. Какие перемены! Перемены, казавшиеся невозможными, пока они не совершились!
В течение нескольких месяцев до родов, по ночам или в тихие дневные часы, у нее мелькала мысль о грядущем перевороте. Она не позволяла себе заранее предаваться глупым мыслям, для этого она была слишком здравомыслящей и уравновешенной, но у нее случались приступы страха, когда, казалось, почва уходит из-под ног, и воображение трепетало пред тем, что ее ждет. Но такое длилось лишь мгновение! Обычно же у нее хватало сил разыгрывать комедию разумного спокойствия. Затем пришел назначенный срок, а она все продолжала улыбаться, и Сэмюел тоже улыбался. Однако тщательные, сложные, решительные приготовления противоречили их улыбкам. Твердые меры, направленные на то, чтобы деликатным или неделикатным способом до самого конца удержать миссис Бейнс вне пределов Берсли, противоречили их улыбкам. А потом — первые острые, ужасные, жестокие боли — провозвестники пытки! Но, когда они отпустили ее, она слабо улыбнулась. Потом она лежала в постели, полная ощущений, что все в доме безнадежно перевернуто вверх дном. В комнату вошел доктор. Она встретила его извиняющейся нелепой улыбкой, как бы говоря: «Мы все проходим через это. Теперь и я». Внешне она сохраняла спокойствие. Но какой малодушный страх испытывала она внутри! «Я на краю пропасти, — мелькало у нее в голове, — через мгновение я в нее провалюсь». А затем опять боли, но не провозвестники, а все сокрушающие полчища, грозная сила которых нарастала и прорывалась сквозь нее. И все же она сохраняла способность ясно мыслить: «Теперь я дошла до переломного момента. Вот он, тот ужас, который я не осмеливалась вообразить. Моя жизнь лежит на чаше весов. Быть может, я уже никогда не встану. Все должно когда-нибудь прийти к концу. Казалось, что это никогда не наступит, что со мной этого не может случиться. Но вот конец и наступил!»
О! Кто-то опять вложил ей в руку свернутый жгутом конец полотенца, который она выронила; и она тянула, тянула его с силой, достаточной, чтобы разорвать канат. А потом она пронзительно закричала. Она просила сочувствия, она просила помощи или хотя бы внимания. Она умирает. Душа покидает ее. А она одинока, охвачена паникой, она в тисках бедствия, в тысячу раз превосходящего все, что ей представлялось смертельным ужасом. «Я не могу перенести это, — с отчаянием думала она. — Нельзя требовать, чтобы я переносила это!» И она разрыдалась, разбитая, испуганная, сломанная и разорванная на части. Не осталось и следа здравого смысла! Ни следа мудрого спокойствия! Ни следа уважения к себе! Да она теперь и не женщина! Она — жертва животного страха! А потом сильнейшая нескончаемая схватка, во время которой она прощалась с жизнью и с самой собой…
Ей, праздной и ослабевшей, было удобно лежать в мягкой постели; счастье тонкой пеленой покрыло чашу ее страданий и страха. А рядом с ней находился человечек, который безжалостно пробивал себе путь из ее чрева; этот таинственный возмутитель спокойствия появился на рассвете. Какой смешной! Не похож ни на одного новорожденного, каких ей приходилось видеть, красный, морщинистый, неразумный! Но по некоей причине, которую она не подвергла изучению, она окутала его облаком несказанной нежности.
Сэм стоял у постели, но она его не видела. Ей было так уютно и так она была слаба, что не могла повернуть голову или попросить его подойти к ней, чтобы она его видела. Ей пришлось подождать, пока он подойдет сам.
После обеда вернулся доктор и поразил ее, сказав, что роды прошли наилучшим образом. Она была слишком утомлена, чтобы сделать ему выговор и назвать бесчувственным, невнимательным, нечутким старикашкой. Но она-то знала правду. «Никто никогда не представит себе, — думала она, — и не может себе представить, что выпало на мою долю! Говорите что хотите, но я знаю, как это было!» Постепенно она стала обращать внимание на домашние дела, которые, как она заметила, пришли в полный упадок, и поняла, что, когда наступит время заняться ими, она не сможет решить, с чего начать, даже если бы не было ребенка, требующего от нее неограниченного внимания. Такая перспектива приводила ее в смятение. Потом ей захотелось встать с постели. Она встала. Какой удар по ее самоуверенности! Она вернулась в постель, как крольчонок в свою норку, счастливая, счастливая, что оказалась опять на мягких подушках. Она сказала себе: «Однако должно ведь наступить время, когда я спущусь вниз и буду ходить повсюду, встречаться с людьми, варить еду и наблюдать за мастерской». И это время наступило, правда, ей пришлось передать мастерскую в ведение мисс Инсал, но все изменилось, пошло по-другому. Ребенок полностью нарушил привычный порядок. Он был ужасающе бесцеремонным, не осталось и следа от ее прежней, обычной жизни, он не допускал никаких компромиссов. Если бы она отвела от него взгляд, он мог бы исчезнуть в вечности и навсегда покинуть ее.
Теперь же она спокойно и благоразумно кормила его грудью в присутствии мисс Инсал. Она уже привыкла к его важной роли в ее жизни, к хрупкости его организма, к необходимости дважды вставать к нему ночью, к своей тучности. К ней вернулись силы. Конвульсивные подергивания, которые в течение полугода нарушали ее покой, прекратились. Положение матери стало нормой для ее бытия, а ребенок был таким нормальным явлением, что она не могла представить себе свой дом без него.
И все это за десять месяцев!
Уложив ребенка в кроватку на ночь, она спустилась вниз и обнаружила, что мисс Инсал и Сэмюел все еще работают, да еще напряженнее, чем обычно, но на этот раз они занимались подсчетом наличности. Она села, оставив дверь на лестницу открытой. В руке она держала чепчик, намереваясь его вышить. Пока мисс Инсал и Сэмюел быстрым шепотом считали фунты, шиллинги и пенсы, она, склонившись над тонким, нежным, трудоемким рукоделием, с неторопливой аккуратностью продергивала иголку. Иногда она поднимала голову и прислушивалась.
— Простите, — сказала мисс Инсал, — мне кажется, ребенок плачет.
— …и два — это восемь, и три — это одиннадцать. Ему полезно поплакать, — быстро проговорил Сэмюел, не отрывая взгляда от работы.
Родители мальчика не считали возможным обсуждать семейные дела даже с мисс Инсал, но Констанции нужно было утвердить себя в роли матери.
— Я все обеспечила, чтобы ему было удобно. Он плачет только потому, что воображает себя заброшенным. А мы полагаем, что ему еще рано разбираться в таких делах.
— Вы совершенно правы! — воскликнула мисс Инсал. — Два, три переносим.
Далекий слабый, печальный, жалобный плач упорно продолжался. Он продолжался уже целых полчаса. Констанция не могла более заниматься своей работой. Плач подавлял ее волю, разрушал ее стойкое благоразумие.
Не говоря ни слова, она медленно поднялась по лестнице, осторожно положив чепчик на кресло.
Мистер Пови, после минутного колебания, бросился следом за ней, испугав Фэн. Он затворил дверь перед мисс Инсал, но Фэн успела проскочить. Он увидел, что Констанция держится рукой за дверь спальной.
— Милочка, — укоризненно произнес он, стараясь сдержаться, — что же ты все-таки намерена делать?
— Я просто слушаю, — ответила Констанция.
— Прошу тебя, образумься и спустись вниз.
Он говорил тихо, едва скрывая нервное возбуждение, и на цыпочках двинулся к ней по коридору мимо газового рожка. Фэн последовала за ним, ожидающе помахивая хвостом.
— А вдруг он нездоров? — высказала Констанция предположение.
— Ха! — презрительно воскликнул мистер Пови. — Помнишь, что случилось сегодня ночью и что ты говорила?
Они спорили в духоте коридора вполголоса, чтобы создать ложное впечатление добродушного разговора. Разочарованная Фэн перестала вилять хвостом и потопала прочь. Плач ребенка за дверью превратился в невообразимо отчаянный вопль и так сжал сердце Констанции, что она прошла бы сквозь огонь, чтобы добраться до своего дитяти. Ее удерживала железная воля мистера Пови. Но она, разгневанная, оскорбленная, возмущенная, взбунтовалась. Здравый смысл — идеальное средство для сохранения взаимной снисходительности — отлетел от этой взволнованной пары. Все непременно закончилось бы ссорой, ибо Сэмюел в неистовой ярости свирепо смотрел на жену с противоположного края бездонной пропасти, если бы, к их великому удивлению, наверх не ворвалась мисс Инсал.
Мистер Пови повернулся к ней, смирив свои чувства.
— Телеграмма! — объявила мисс Инсал. — Почтмейстер лично принес ее…
— Как? Мистер Дерри? — спросил Сэмюел, открывая телеграмму с величественным видом.
— Да. Он сказал, что доставить ее обычным путем было уже слишком поздно, но, поскольку, она, видимо, очень серьезная…
Сэмюел быстро прочитал телеграмму, с мрачным выражением лица кивнул головой и отдал ее жене. У нее глаза наполнились слезами.
— Пойду к кузену Дэниелу, он сразу отвезет меня туда, — сказал Сэмюел, овладев собой и ощутив себя хозяином положения.
— Не лучше ли нанять экипаж? — спросила Констанция. Она относилась к Дэниелу с предубеждением.
Мистер Пови отрицательно покачал головой.
— Он уже предлагал мне, — ответил он, — я не могу ему отказать.
— Надень теплое пальто, дорогой, — сказала Констанция, как во сне спускаясь с ним вниз.
— Надеюсь, это не о… — не закончила своего вопроса мисс Инсал.
— Именно об этом, мисс Инсал, — многозначительно ответил Сэмюел.
Через полминуты его уже не было.
Констанция взбежала вверх по лестнице. Но плач прекратился. Она бесшумно и медленно повернула дверную ручку и на цыпочках вошла в комнату. В этой спальной с плотно завешенными окнами свет ночника отбрасывал широкие тени от тяжелой мебели красного дерева и малиновых репсовых штор с бахромой. А между большой кроватью и оттоманкой (на которой лежала только что купленная семейная Библия Сэмюела) под покровом теней смутно виднелась детская кроватка. Она взяла в руку ночник и неслышно обогнула кровать. Да, он решил уснуть. Такое событие, как смерть вдалеке, сломило его отчаянное упрямство. Судьба взяла верх над ним. Как прелестна эта мягкая, нежная щечка со следами слез! Как хрупки эти маленькие, крохотные ручки! В душе Констанции таинственно сочетались горе и радость.
II
Гостиная была полна приглашенных, одетых соответственно этикету. Эта старая гостиная была тесно и по-новому обставлена прекраснейшей викторианской мебелью из дома покойной тети Гарриет в Эксе: две этажерки с дверцами, большой книжный шкаф, великолепный сверкающий неподъемный стол, истерзанные резьбой стулья. Прежнюю мебель перенесли в нижнюю гостиную, которая приобрела величественный вид. Весь дом светился богатством, он был до предела насыщен спокойным, сдержанным изобилием; миссис Бейнс назвала бы даже самые незначительные предметы, стоявшие в самых незаметных углах, «добротными». Констанция и Сэмюел располагали половиной денег тети Гарриет и половиной денег миссис Бейнс; вторая половина предназначалась для Софьи, возвращение которой оставалось маловероятным, опекуном был определен мистер Кричлоу. Дело Пови продолжало процветать. Окружающие знали, что мистер Пови покупает дома. Однако у Сэмюела и Констанции друзей не прибавилось; они, как говорят в Пяти Городах, «не расширяли связей в обществе», зато весьма щедро расширяли свое участие в благотворительных подписных листах. Они держались особняком. Гости пришли не к ним, а к Сирилу.
Его нарекли Сэмюелом потому, что Констанция хотела, чтобы он носил имя отца, а Сирилом потому, что его отец в тайниках души презирал имя Сэмюел; так что все называли его Сирил, а Эми, признанная преемница Мэгги, именовала его «мастером Сирилом». Во все часы бодрствования мысли его матери были сосредоточены только на нем одном. Его отец в то время, которое он не посвящал планам обогащения Сирила, зарабатывал деньги с единственной целью — обогатить Сирила. Сирил был центром, притягивающим к себе весь дом, любое стремление было направлено на Сирила. Лавка теперь существовала только для него. Дома, которые Сэмюел покупал по частным договорам или, смущаясь, на аукционах, так или иначе были связаны с Сирилом. Сэмюел и Констанция потеряли способность правильно оценивать себя, теперь они видели в себе только родителей Сирила.
Этого они почти не осознавали. Упрекни их кто-нибудь в мономании, у них на лицах появилась бы улыбка людей, уверенных в своем здравомыслии и психическом равновесии. Но, несмотря на это, они были истинными маньяками. Инстинктивно они, насколько могли, скрывали этот факт. Они не признавались в этом даже самим себе. Сэмюел действительно нередко говорил: «Ребенок — это еще не все. Мальчишка должен знать свое место». Констанция всегда внушала сыну уважение к отцу, как к главнейшему лицу в доме. Сэмюел всегда внушал ему уважение к матери, как к главнейшему лицу в доме. Делалось все возможное, дабы убедить его, что он нуль, ничто и обязан радоваться, что живет на свете. Но он-то знал, каково его значение. Он знал, что ему принадлежит весь город. Он знал, что родители обманывают себя. Даже когда его наказывали, он знал, что это происходит потому, что он так значителен. Он никогда не делился с родителями даже частью этого знания, первобытная мудрость подсказывала ему, что свое понимание надо затаить глубоко в душе.
Ему было четыре с половиной года. В этом смуглом, как отец, красивом, как тетка, высоком для своего возраста мальчике не было ни одной черты, напоминающей мать, лишь иногда «проступало что-то общее». От причудливых нечленораздельных звуков, а потом — нескольких односложных слов, выражающих конкретные предметы и определенные желания, он перешел к удивительному, тонкому владению самым трудным из германских языков и мог сказать решительно все. Он умел быстро ходить и бегать, обладал многими точными представлениями о Боге и не сомневался в особом расположении к нему младшего божества по имени Иисус.
Итак, настоящий прием был изобретением его матери и осуществлен по ее проекту. Отец сначала отнесся к нему насмешливо, но потом сказал, что если уж устраивать прием, то как следует, и приложил к этому делу все свои организационные способности. Сирил на первых порах принял этот проект к сведению без особого интереса, но по мере приближения назначенного дня и усиления подготовки он начал относиться к нему благосклонно, а потом и восторженно. Отец взял его с собой в кондитерскую Дэниела, и ребенок подошел к решению столь сложной задачи весьма серьезно, взвешивая все «за» и «против».
Прием, естественно, был назначен на вторую половину четверга. Было лето, то есть сезон светлых и легких туалетов. И восемь детей, сидевших вокруг большого стола тети Гарриет, сверкали, как солнце. Даже специально приготовленные Констанцией салфетки не смогли спрятать под собой роскошь и изобилие белых кружев и шитья. В последующей жизни детей из благородных семейств Пяти Городов уже больше никогда не одевали так богато, как в возрасте четырех-пяти лет. Многие недели труда, тысячи кубических футов газа, бессонные ночи, наносящие ущерб зрению и здоровью вообще, тратились на создание одного платьица, которое могло за десять секунд быть испорчено каплей варенья. Так было принято в давние времена, и так продолжается сегодня. Гостям Сирила было от четырех до шести лет, в большинстве своем, они были старше хозяина, что вызывало досаду, ибо умаляло его значение; но у ребенка до четырех лет представление о пристойном поведении и даже о простых правилах приличия слишком неустойчиво для благородного общества. В дальней части стола сидели родители, главным образом, дамы. Они тоже надели свои лучшие наряды, потому что им предстояло встретиться друг с другом. Констанция облачилась в новое платье из малинового шелка. Сняв траур по матери, она навсегда рассталась с черным цветом, который, из-за своих обязанностей в лавке, вынуждена была носить постоянно, начиная с шестнадцати лет, и перестала носить лишь за несколько месяцев до рождения Сирила; в лавку она теперь заходила редко и ненадолго, лишь с целью проверки. Она все еще была тучной, виновник же метаморфозы в ее фигуре сидел во главе стола. Сэмюел держался поближе к ней, он оставался здесь единственным мужчиной до тех пор, пока, к их удивлению, не появился мистер Кричлоу — оказывается, среди гостей находилась его внучатая племянница. На Сэмюеле был если не самый лучший, то, во всяком случае, не будничный костюм. На нем была рубашка, украшенная спереди рюшами и маленьким черным галстуком, а смуглое лицо, окаймленное темной бородкой, выражало беспокойство и смущение. Он не привык занимать гостей, да и Констанция тоже, но искренняя доброжелательность и сдержанность избавляли ее от застенчивости. «Для помощи» здесь присутствовала также мисс Инсал в своем черном рабочем платье. И наконец, тут была Эми, с годами постепенно приобретавшая характер верного вассала, хотя ей исполнилось всего двадцать три. Эта уродливая, нескладная честная девушка с соответствующими ее натуре представлениями об удовольствии вставала рано и ложилась поздно, чтобы ухитриться вырвать часок для прогулки с мастером Сирилом; верхом блаженства для нее было получить разрешение уложить мастера Сирила в кроватку.
Все мамы непрерывно просовывали руки меж пышно одетых детей, сидящих рядком у загроможденного стола, чтобы переложить ложечки из чашек в блюдца, сменить тарелки, передать пирожное, положить варенье, шепнуть слова утешения, дать объяснение или мудрый совет. Мистер Кричлоу, теперь совершенно седой, но сохранивший стройность, заметил, что здесь «много кудахчут», и фыркнул. Хотя окно было приоткрыто, в комнате чувствовался естественный человеческий запах, обычно исходящий от маленьких детей. И почти каждая мать, прижавшись носом к облаченному в кружева тельцу, чтобы шепнуть ребенку какие-то слова, вдыхала этот приятный аромат с сладострастным волнением.
Сирил, относясь весьма серьезно к удовлетворению своего аппетита, находился в расположении духа, близком к блаженству. Гордый и сияющий, он совмещал в себе учтивость с некоторой долей снисходительности. Его блестящие глаза, его манера выскребывать до капли варенье ложечкой как бы говорили: «На этом празднике я король. Этот прием устроен только в мою честь. Я знаю это. Мы все знаем это. Но я буду делать вид, что мы равны — вы и я». Он беседовал о своих книжках с картинками с сидевшей справа от него юной дамой по имени Дженни, четырех лет от роду, бледной, хорошенькой, пожалуй, даже красавицей, и к тому же внучатой племянницей мистера Кричлоу. Мальчик, вне сомнения, отличался привлекательностью и умел напускать на себя изысканно аристократический вид. Все вместе дети представляли собой очаровательное зрелище. Сирил и Дженни, такие ласковые и нежные, выглядели совсем младенцами на стопках подложенных подушек и книг, с болтающимися высоко над полом ножками в белых носочках и черных туфлях, и вместе с тем казались такими взрослыми и скрытными! На самом деле они лишь олицетворяли собой суть всех сидевших за столом людей. Взрослые купались в лучах очарования и таинственности детства, его беспомощной хрупкости, нежных форм, робкого изящества, бесстыдных инстинктов и пробуждающихся душ. Констанция и Сэмюел были очень довольны, осыпали маленьких гостей похвалами, но про себя полагали, что Сирил, безусловно, hors concours[14]. В тот момент они оба искренне считали, что Сирил в каком-то тончайшем смысле, который они ощущали, но не могли определить, стоит выше всех остальных детей.
Одна из навязчивых родственниц маленького гостя принялась раздавать некий торт с коричневыми боками, верхом из шоколадной глазури и желтой сердцевиной с малиновой начинкой. Не то чтобы это был особенно великолепный торт, на какой ребенок из благородной семьи обратил бы сугубое внимание, а просто — обычный хороший торт! Кто мог предположить, что по мнению Сирила это был всем тортам торт? Он настоял, чтобы отец купил его в лавке кузена Дэниела, и, возможно, Сэмюелу следовало бы догадаться, что для Сирила этот торт явился тем лучом света, за которым пылкая душа последует через пустыню. Сэмюел, однако, не был наблюдателен, и ему не хватало воображения. Констанция же знала только, что Сирил один или два раза заговаривал об этом торте. А теперь, по воле судьбы, сей торт снискал всеобщее расположение, причем его популярности способствовала взбалмошная навязчивая родственница, которая, не подозревая, какое пламя она разжигает, превозносила его достоинства с глуповатой восторженной улыбкой. Один мальчик взял два куска — по одному в каждую руку, но, поскольку он оказался родственником распределительницы торта, она запротестовала и заявила, что потрясена его поступком. В тот же миг Констанция и Сэмюел подскочили к ней и с ангельской улыбкой заверили ее, что милый малыш проявил безупречную воспитанность, взяв два куска торта. Эта суматоха привлекла внимание Сирила к исчезновению вышеупомянутого торта тортов. У него на лице спокойная гордость мгновенно сменилась ужасной тревогой… Он вытаращил глаза, а его крохотный ротик уродливо искривился и разбух, как у чудовища из ночного кошмара. Это был уже не человек, а тигр-тортоед, который упустил добычу. Никто не обратил на него внимания. Навязчивая дура убедила Дженни взять последний, совсем тоненький, кусок торта.
И тут все одновременно повернулись к Сирилу, потому что он издал вопль. Это не был крик отчаявшегося создания, которое видит, как у его ног разбивается вдребезги прекрасная, радужная мечта; это был крик сильной, властной, разъяренной души. Он, всхлипывая, бросился к Дженни и ухватился за ее кусок торта. Непривычная к такого рода поведению со стороны хозяина дома, и, кроме того, ощущая себя будущей красавицей типа «не тронь меня», Дженни стала на защиту своей порции. В конце концов не она же взяла два куска. Сирил ударил ее в глаз, а потом стал судорожно запихивать торт в свой огромный рот. Он не смог ни проглотить его, ни даже разжевать, потому что горло сжалось и пересохло. Кусок торчал у него в зубах, орошаемый крупными слезами. Большей кутерьмы представить себе невозможно! Дженни громко рыдала, один или двое детей присоединились к ней из сочувствия, а остальные продолжали спокойно есть, нисколько не тронутые ужасом, который объял их родителей.
Слыхано ли, чтобы хозяин вырвал еду из рук гостя! Чтобы хозяин ударил гостя! Чтобы джентльмен ударил даму!
Констанция сдернула Сирила со стула и со всех ног бросилась с ним в его комнату (некогда принадлежавшую Сэмюелу), где шлепнула его по руке и сказала, что он очень, очень скверный мальчик и что она не представляет себе, как будет с ним говорить отец. Она вытащила из его отвратительного перепачканного рта остатки торта, вернее, то, что смогла достать, а потом ушла, оставив его на кровати. Когда побагровевшая, пытающаяся улыбаться Констанция вернулась в гостиную, мисс Дженни все еще была в слезах. Ее никак не могли успокоить. К счастью, ее матушка (собиравшаяся вскоре подарить Дженни, как она надеялась, братишку) отсутствовала. Мисс Инсал пообещала проводить Дженни домой, и было принято решение, что ей следует уйти. Мистер Кричлоу, весьма разгневанный, заявил, что он тоже уходит. Все трое удалились, сопровождаемые бесконечными изъявлениями любви и сожаления по поводу случившегося со стороны Констанции. Все делали вид, что ничего особенного не произошло, и громко изрекали, что на детских праздниках всегда бывают подобные приключения. А родственники маленьких гостей утверждали, что Сирил — прелестное дитя и миссис Пови не должна…
Но попытки притвориться, что приличия не нарушены, потерпели фиаско.
Изумленная девочка почти восьми лет, Мафусаил{42} среди гостей, направилась через комнату к Констанции и громогласно произнесла доверительным и придурковатым тоном:
— Ведь правда, Сирил вел себя грубо, миссис Пови?
Бестактность детей принимает иногда трагические формы.
Несколько позже на Кинг-стрит по винтовой лестнице и через нижнюю гостиную вытек тонкий ручеек пышных маленьких фигурок. А Констанция выслушала множество комплиментов и просьб простить милого Сирила.
— Кажется, ты сказала, что мальчик у себя в комнате, — обратился Сэмюел к Констанции, вернувшись в нижнюю гостиную после проводов гостей. Они избегали смотреть друг на друга.
— Да, а что?
— Его там нет.
— Вот плутишка! («Плутишка» — шутливая попытка не относиться серьезно к провинности плута!) Он, наверное, ищет Эми. — Она спустилась по лестнице, ведущей в кухню, и крикнула: — Эми, мастер Сирил внизу?
— Мастер Сирил? Нет, мэм. Но он был в нижней гостиной, когда ушли сперва первые, а потом вторые гости. Я велела ему пойти наверх и хорошо вести себя.
Сначала у Констанции и Сэмюела лишь мелькнуло подозрение, что Сирил мог исчезнуть, что его может не быть дома, но, мелькнув, подозрение превратилось в уверенность. Эми, подвергнутая перекрестному допросу, внезапно разразилась слезами и призналась, что боковая дверь, возможно, осталась открытой, когда, отправив «вторых гостей», она преступным образом бросила Сирила одного в нижней гостиной, отлучившись на минутку в кухню. Сумерки сгущались. Перед глазами Эми возникло видение: беззащитный невинный младенец бредет ночью по пустынным улицам большого города. Подобное же видение, украшенное такими деталями, как каналы, колеса трамваев и дверцы люков, возникло и пред глазами Констанции. Сэмюел сказал, что так или иначе он не мог уйти далеко, что кто-нибудь непременно заметил бы его, узнал и вернул домой. «Да, конечно, — подумала рассудительная Констанция, — но вдруг…»
Втроем они вновь обыскали весь дом. Потом, в гостиной (которая находилась в состоянии полной разрухи), Эми воскликнула:
— Послушайте, хозяин! Вон, через Площадь, идет городской глашатай. Может, попросите его, чтоб он объявил по городу?
— Беги останови его, — приказала Констанция.
Эми помчалась со всех ног.
Сэмюел и пожилой глашатай вели переговоры у боковой двери, женщины стояли в стороне.
— Объявлять без моего колокола не могу, — протяжно говорил глашатай, поглаживая свой поношенный мундир. — А колокол-то дома. Нужно сходить взять его. Вы вот напишите на бумажке, чего сказать, а я сбегаю за колоколом. Люди-то не станут меня слушать без колокола.
Таким образом, по всему городу было объявлено о пропаже Сирила.
— Эми, — сказала Констанция, когда они остались вдвоем, — нечего стоять тут и реветь. Займись делом и прибери-ка гостиную, да поскорее! Малыша, без сомнения, скоро найдут. Хозяин тоже пошел на поиски.
Смело сказано! Констанция помогала убирать в гостиной и кухне. Такова женская доля в периоды кризисов. Что бы ни случилось, а посуду надо мыть.
Вскоре из подземного хода, который тянулся через два подвала и выходил во двор и на Брогем-стрит, в кухню вошел Сэмюел Пови. В руках он нес отвратительный, измазанный черной грязью предмет. Этим предметом был некогда белоснежный Сирил.
Констанция пронзительно вскрикнула. Она могла дать волю своим чувствам, потому что Эми ушла наверх.
— Не подходи! — воскликнул мистер Пови. — К нему противно дотронуться.
И мистер Пови собрался было пройти мимо матери.
— Где ты нашел его?
— Я нашел его в дальнем погребе, — ответил мистер Пови, все-таки вынужденный остановиться. — Вчера он был там со мной, и мне пришло в голову, что именно туда он мог убежать.
— Как! В полной темноте?
— Представь себе, он зажег свечу! Я оставил сверху свечу и коробку спичек, потому что не успел расставить все по полкам.
— Ну и ну! — пробормотала Констанция. — Не могу понять, как он набрался смелости пойти туда один-одинешенек.
— Не можешь? — насмешливо произнес мистер Пови. — А я могу. Он поступил так, просто чтобы напугать нас.
— О, Сирил! — укоризненно обратилась к ребенку Констанция. — Сирил!
Мальчик не шелохнулся. Выражение лица у него было загадочным: в нем таились то ли угрюмость, то ли бессердечие, то ли полное непонимание своей вины.
— Дай его мне, — сказала Констанция.
— Сегодня я сам займусь им, — сурово ответил Сэмюел.
— Но ты же не можешь выкупать его, — сказала Констанция, и чувство облегчения сменилось у нее страхом.
— Почему не могу? — спросил мистер Пови и двинулся вперед.
— Но, Сэм…
— Я же сказал тебе, что сам займусь им, — угрожающим тоном повторил Сэм.
— Но что ты собираешься делать? — со страхом спросила Констанция.
— Скажи, — ответил мистер Пови, — нужно проявить свое отношение к поступку такого рода или нет? — И он пошел наверх.
Констанция догнала его у двери детской. Мистер Пови не дал ей и слова промолвить. Глаза его гневно сверкали.
— Хватит! — грубо предостерег он ее. — Иди-ка вниз, матушка!
И он скрылся в детской со своей грешной и беспомощной жертвой.
Через секунду он высунул голову из двери. Констанция не подчинилась ему. Он вышел в коридор и захлопнул дверь, чтобы Сирил их не слышал.
— Теперь уж, пожалуйста, делай, как я велю, — прошипел он. — Не будем скандалить.
Она, плача, медленно спустилась вниз. А мистер Пови вернулся к месту расправы.
Эми чуть не свалилась на голову Констанции, когда несла из гостиной последний поднос с посудой. И Констанции пришлось сообщить девушке, что Сирила нашли. Не удалось ей и скрыть от Эми, что хозяин взял это дело в свои руки. Эми заплакала.
Примерно через час появился наконец мистер Пови. Констанция между тем пыталась сосчитать серебряные ложки в нижней гостиной.
— Он в постели, — произнес мистер Пови, стараясь изобразить величественное безразличие. — Тебе идти к нему не следует.
— Но ты выкупал его? — со слезами в голосе спросила Констанция.
— Да, я выкупал его, — ответил удивительный мистер Пови.
— Что ты сделал с ним?
— Наказал его, конечно, — изрек мистер Пови, как Бог, который выше человеческих слабостей. — А ты что ожидала? Кто-то ведь должен был это сделать.
Констанция отерла слезы краем белого передника, надетого поверх нового шелкового платья. Она сдалась, она смирилась с происшедшим, она мужественно перенесла его. И весь вечер они с печалью и ужасом в душе делали вид, что сердца их бьются согласно. Старательная, оживленная доброта мистера Пови причиняла ей мучительную боль.
Они направились в спальную, и там, стоя рядом с Сэмюелом, Констанция внезапно отбросила притворство и с мукой в глазах и в голосе сказала:
— Ты должен разрешить мне взглянуть на него.
Они посмотрели друг другу в лицо. На мгновение Сирил перестал существовать для Констанции. Ее душой завладел один только Сэмюел, но он казался чужим, не знакомым ей человеком. В жизни Констанции это был один из тех переломных моментов, когда человеческая душа как бы находится на грани дотоле окутанных тайной и губительных открытий, после чего эта волна откатывается так же необъяснимо, как она нахлынула.
— Ну конечно! — согласился мистер Пови, отвернувшись с беспечным видом, подчеркивающим, что она делает из пустяка трагедию.
Она невольно по-детски вздохнула с облегчением.
Сирил крепко спал. Мистер Пови одержал победу.
Констанции не спалось. Когда она лежала без сна рядом с мужем, в тайных глубинах ее души, казалось, кипели чувства, непонятые ей самой. Их нельзя было определить, как печаль или как радость, ибо они носили более стихийный характер! Они были вызваны ощущением сиюминутной напряженности ее жизни, ощущением тревожным, волнующим, но не грустным! Она говорила себе, что Сэмюел прав, совершенно прав. А потом утверждала, что бедному малышу нет еще и пяти и что все это чудовищно. Их нужно помирить, но помирить их невозможно. Ей предстоит всегда метаться между ними, чтобы мирить их и терпеть в этом неудачу. Нет для нее отдохновения, нет спасения от непосильных забот и ответственности. Она не может переделать Сэмюела, и кроме того, ведь он прав! Она чувствовала, что Сирила, хоть ему нет еще и пяти, она тоже переделать не сможет. Его нельзя изменить, как нельзя изменить растущий цветок. Мысль о матери и Софье не приходила ей в голову, однако она испытывала чувство, сходное с тем, какое испытывала миссис Бейнс в моменты исторических свершений, но поскольку она была добрее, моложе и менее измучена судьбой, ее одолевала не горечь, а, скорее, печальное блаженство.
Глава IV. Преступление
I
— Ну-ка, мастер Сирил, — сердито сказала Эми, — оставьте камин в покое. Подбрасывать уголь в огонь — не ваше дело.
Девятилетний мальчик, крупный и плотный для своих лет, круглолицый и очень коротко остриженный, склонился над каминной решеткой, из которой пробивался дым. Дело происходило после Пасхи, прохладным утром, примерно без пяти восемь. Эми, в наспех надетом синем платье и коричневом фартуке из грубой ткани, накрывала стол к завтраку. Мальчик, не разгибаясь, повернул к ней голову.
— Умолкни, Эм, — ответил он с улыбкой. Исходя из того, что жизнь коротка, он обычно, когда они оставались наедине, называл ее Эм, — а то заеду тебе в глаз кочергой.
— Как тебе не стыдно! — сказала Эми. — Ты отлично знаешь, что матушка велела тебе вымыть сегодня утром ноги, а ты не послушался. Конечно, наряды — вещь хорошая, но…
— Кто это говорит, что я не вымыл ноги? — с виноватым видом произнес Сирил.
Эми упомянула «наряды» потому, что в то утро он впервые надел праздничный костюм не в воскресенье.
— Я говорю, — ответила Эми.
Она была более чем втрое старше него, но они уже не первый год обращались друг с другом, как равные по разуму.
— А ты откуда знаешь? — спросил Сирил, которому надоела возня с огнем.
— А вот и знаю, — ответила Эми.
— Ничего ты не знаешь! — заявил Сирил. — А как дела с твоими ногами? Мне бы не хотелось видеть твои ноги, Эм.
У Эми были основания рассердиться. Она гордо вскинула голову.
— Во всяком случае, у меня ноги не грязнее ваших, — сказала она. — И я все расскажу вашей маме.
Но он не оставил ее ноги в покое, и последовала обычная бесконечная, надоедливая перебранка по одному и тому же поводу, какие так часто завязываются между равными по разуму, из коих один — малолетний сын хозяев, а второй — прижившаяся в доме служанка, обожающая его. Люди утонченного интеллекта сочли бы такой разговор отвратительным, но чувство отвращения, по-видимому, не было ведомо этим спорщикам. Наконец, когда Эми загнала Сирила в угол своей более совершенной тактикой, он внезапно крикнул:
— Да иди ты к черту!
Эми громко стукнула по столу ложкой для соуса.
— Теперь-то я все скажу вашей матушке. Запомни, на этот раз я непременно скажу маме.
Сирил почувствовал, что в самом деле зашел слишком далеко. Он был совершенно уверен, что Эми ничего матери не скажет. Но все же вдруг она по какой-то прихоти возьмет да расскажет! Последствия даже предсказать невозможно, они сведут на нет его тайную гордость, вызванную употреблением столь смелого выражения. И он, чтобы успокоить себя, довольно глупо хихикнул.
— Не посмеешь, — сказал он.
— Это я-то не посмею? — сурово отозвалась она. — Вот увидишь. Не знаю, где ты только этому учишься. Для меня это просто гром среди ясного неба. Но Эми Бейтс не из тех, на кого можно ругаться. Все скажу, как только ваша матушка придет сюда!
Дверь внизу скрипнула, и в комнату вошла Констанция. На ней было платье из ярко-красного мериноса и золотая цепочка, спускавшаяся с шеи на пышную грудь. За пять лет она почти не постарела. Да было бы удивительно, если бы она изменилась, потому что годы промчались для нее с невероятной быстротой. Ей казалось, что с того первого и последнего приема, устроенного для Сирила, прошло всего несколько месяцев.
— Ты готов, детка? Дай-ка я взгляну на тебя. — Констанция обратилась к мальчику с присущей ей радостной и ласковой живостью.
Сирил посмотрел на Эми, которая отвернулась и раскладывала ложечки по трем блюдцам.
— Да, мамочка, — ответил он совершенно иным тоном.
— Ты сделал то, что я велела?
— Да, мама, — простодушно сказал он.
Эми что-то прошептала и удалилась.
Он был спасен еще раз. Он поклялся себе, что никогда больше не станет тревожиться из-за угроз этой бестолковой Эм.
Констанция вытащила из кармана картонную коробочку и слегка ударила ею сына по голове.
— Ой, мама! — вскрикнул он, притворяясь, что ему больно, а потом открыл коробку. В ней лежали конглтонские ириски, пользовавшиеся репутацией безвредных сластей.
— Как хорошо! — воскликнул он. — Как хорошо! О, спасибо, мамочка!
— Только не начинай сразу их есть.
— Одну штучку, мамочка.
— Нет! И сколько раз я говорила тебе, чтобы ты не ставил ноги на каминную решетку. Смотри, как она погнулась. Это все твоя работа.
— Извините.
— Нечего извиняться, раз ты продолжаешь это делать.
— Ой, мам, мне приснился такой смешной сон.
Так они болтали, пока Эми не принесла чай и бекон.
Огонь в камине разгорелся, превратившись из темного в ярко-красный.
— Беги к папе и скажи, что завтрак подан.
Несколько задержавшись, в комнату вошел из лавки мужчина в очках лет пятидесяти, у него были седые волосы и небольшая бородка с проседью. Сэмюел, несомненно, очень состарился, особенно изменились, хотя все еще оставались быстрыми, его движения. Он сразу сел — его жена и сын уже сидели за столом — и стремительно взял кусок бекона с самоуверенностью человека, которому незачем интересоваться вкусами и аппетитом ближних своих. Кроме короткой молитвы, прочитанной Сэмюелом, не было произнесено ни слова, но и напряжения за столом не ощущалось. У Сэмюела был спокойный, благожелательный вид. Глаза Констанции излучали радость. Мальчик сидел между ними и невозмутимо ел.
Таинственное создание этот мальчик, таинственно растет, причем растет у них в доме! Для матери он был всегда источником сладостного счастья, кроме тех случаев, когда не повиновался отцу. Но между ними не было столкновений уже довольно давно. В мальчике, видимо, развивались добрые чувства, а также здравомыслие. Он действительно был очарователен. Такой крупный, просто огромный (это отмечали все) и при этом изящный, гибкий, с обаятельной улыбкой. Отличался он также своей осанкой. Не умаляя в своем преданном сердце достоинств Сэмюела, Констанция отчетливо видела, как велики различия между ним и сыном. Общими у них были только темные волосы и «грозный взгляд» отца, иногда вспыхивающий в детских глазах, в остальном же явного сходства между ними теперь почти не было. Он был из рода Бейнсов. Это обстоятельство, естественно, усиливало в Констанции чувство семейной гордости. Да, Констанции он представлялся таинственным, но, вероятно, не более таинственным, чем любой другой мальчик — своей матери. Он представлялся столь же таинственным и Сэмюелу, но по-другому. Мистер Пови научился видеть в нем некий предмет, который он непрестанно пытался завернуть в лист бумаги чуть-чуть меньшего размера, чем нужно. Когда ему удавалось завернуть предмет с одной стороны, он выскакивал с другой, так продолжалось без конца, и ему никак не удавалось обвязать сверток веревкой. Однако мистер Пови твердо верил в свой талант упаковщика. Иногда мальчик бывал необычайно нежным, но в иных случаях он проявлял удивительную изобретательность, и тогда в его проделках не всякий бы разобрался. Мистер Пови знал, что пока он сильнее и искуснее сына. Он гордился им, потому что считал его необыкновенным ребенком; ему казалось совершенно естественным, что его сын заурядным мальчиком быть не может. Сына он хвалил чрезвычайно редко, почти никогда. Сирил воспринимал своего отца как человека, который в ответ на любую просьбу начинает с глубоко продуманных и серьезных слов: «Нет, полагаю, что нет».
— Ты даже не потерял аппетита! — заметила мать.
Сирил ухмыльнулся.
— А вы, мамочка, ожидали, что потеряю?
— Позвольте, — произнес Сэмюел с таким видом, будто смутно вспомнил что-то маловажное. — Ведь это сегодня ты впервые идешь в школу, не так ли?
«Хорошо бы папа не был таким тупицей!» — подумал Сирил. Сирил имел право на подобные мысли, если учесть, что начало занятий в школе (в настоящей, а не в школе для девочек, куда он ходил раньше) составляло главную тему разговоров в доме уже в течение многих дней и что сейчас это событие до краев переполняло их души.
— Так вот, есть один закон, который ты, сынок, должен всегда помнить, — проговорил мистер Пови, — точность. Никогда не опаздывай ни в школу, ни домой. Дабы тебе не нужно было оправдываться, — мистер Пови подчеркнул слово «оправдываться», как бы заранее осуждая Сирила, — дарю тебе кое-что! — Последние слова он произнес торопливо и несколько смущенно.
Это были серебряные часы с цепочкой.
Сирил был ошеломлен, Констанция тоже, ибо мистер Пови умел хранить тайны. Время от времени он таким образом доказывал, что обладает сильным духом, способным к великим деяниям. Часы знаменовали собой вспышку глубокой, но строгой любви, таившейся в душе мистера Пови. Они лежали на столе, подобные дивному чуду. Это был великий день, в высшей степени волнующий день в жизни Сирила и не в меньшей мере — его родителей.
Часы полностью лишили своего владельца аппетита.
В то утро заведенный в доме порядок был нарушен. Отец не вернулся в лавку. Наконец настал момент, когда отец надел пальто и шляпу, чтобы доставить Сирила, его часы и ранец в существующую на благотворительность школу, которая была расположена неподалеку от их дома в здании представительства фирмы Веджвуд. Торжественное отбытие, что подтверждалось и всем видом и поведением Сирила! Констанции хотелось поцеловать его, но она воздержалась. Ему бы это не понравилось. Она следила за ними из окна. Сирил ростом почти догнал отца, то есть был уже немного выше его плеча. Она чувствовала, что на эту пару смотрит сейчас весь город. Она была очень счастлива и взволнована.
Ощущение торжества появилось еще во время обеда, а к чаю, когда Сирил вернулся домой в академической квадратной шапочке, с ранцем, полным новых учебников, и головой, полной новых идей, триумф достиг высшей точки. Мальчика определили в третий класс, и он заявил, что скоро станет первым учеником. Он был в восторге от школьной жизни — ему понравились соученики, а он, по-видимому, понравился им. Не было сомнения, что он со своими новыми серебряными часами и коробкой ирисок вступил на новую стезю при самых благоприятных обстоятельствах. Кроме того, он обладал качествами, которые обеспечивают успех в школе. Он был крупным физически и уживчивым, с обаятельной улыбкой и явными способностями усваивать то, чему мальчишки хотят научить новичков. Он был сильным, смелым и не тщеславным.
В нижней гостиной стали привыкать к новому словарю, состоящему из таких выражений, как «ребята», «оставили без обеда», «зубрежка», «чушь», «здорово». У родителей, особенно у мистера Пови, возникло желание возразить против употребления некоторых слов, но они не могли возражать, как-то не появлялось для этого возможности, их уносил стремительный поток, и следует признать, что их возбуждение и радость, вызванные чрезвычайной романтической новизной существования, были не менее сильными и почти столь же искренними, как и у их сына.
Сирил убеждал их, что, если ему не разрешат ложиться спать попозже, у него не хватит времени на приготовление домашних уроков, и тогда он не сможет занять в школе то место, на какое ему дают право его способности. Мистер Пови предложил, правда с неохотой, чтобы он вставал утром пораньше. Предложение не имело успеха. Все знали и были убеждены, что только требования чрезвычайной необходимости или невероятные обстоятельства, как, например, в то утро, могут вытащить Сирила из постели раньше, чем до него донесется аромат бекона. Для приготовления уроков был предназначен стол в нижней гостиной. Все в доме знали, что «Сирил сейчас делает уроки». Отец внимательно просмотрел новые учебники, а Сирил покровительственным тоном объяснил ему, что все другие отвергнуты и никуда не годятся. Отец сумел, во всяком случае внешне, сохранить душевное равновесие, но матери это не удалось: она, которая научила его, под руководством отца, почти всему, что он знал, теперь сдалась, и Сирил, минуя ее, перелетел в такие сферы знания, где, как стало понятно, у нее не остается надежды сопровождать его.
Когда уроки были сделаны и Сирил обтер пальцы кусочками промокательной бумаги, а отец авторитетно одобрил сделанное и ушел в лавку, Сирил с очаровательной нерешительностью, какая иногда находила на него, обратился к матери.
— Мама.
— Что, детка?
— Мне бы хотелось, чтобы вы кое-что сделали для меня.
— Что же именно?
— Нет, вы пообещайте мне.
— Сделаю, если смогу.
— Но вы можете. Дело не в том, что делать, а в том, чего не делать.
— Ну говори же, Сирил!
— Я не хочу, чтобы вы приходили посмотреть на меня, когда я сплю.
— Глупыш, какая тебе разница, когда ты уже спишь?
— Я не хочу. Получается, что я еще маленький. Вам ведь все равно придется со временем прекратить это, так пусть это случится теперь.
Он надеялся таким образом расстаться с детством.
Она улыбнулась. Непостижимо, но она ощутила прилив радости и продолжала улыбаться.
— Так вы обещаете мне, мама?
Она ласково, слегка ударила его по голове наперстком. Он воспринял этот жест как знак согласия.
— Ты совсем дитя, — тихо проговорила она.
— Теперь я поверю вам, — сказал он, не обращая внимания на ее слова. — Скажите «честное слово».
— Честное слово.
С какой безграничной нежностью смотрела она на него, когда он поднимался к себе в спальную на своих длинных, крепких ногах! Она была счастлива, что школа не оказала пагубного влияния на ее обожаемого непорочного младенца. Если бы она могла на сутки превратиться в Эми, она, возможно, не была бы в этом столь уверена.
В ту ночь мистер Пови и Констанция допоздна вели тихую беседу. Спать они не могли, да им и не хотелось. На лице Констанции муж читал: «Я всегда заступалась за мальчика, несмотря на твои строгости, и ты видишь, что я была права». А на лице у мистера Пови было написано: «Ты теперь видишь, какой блестящий успех принесла моя система. Ты видишь, что мои теории воспитания оправдались. Никогда раньше он не посещал школу, если не считать этой злополучной школы для девочек, а теперь движется прямо к вершине третьего класса, и это в свои девять лет!» Они обсуждали его будущее. Они понимали, что обсуждать его ближайшее будущее вполне разумно, но строить планы отдаленного будущего для ребенка девяти лет от роду рассудительным родителям не подобает. Однако они оба умирали от желания обсудить именно его далекое будущее. Первой, как и положено, поддались искушению Констанция. Мистер Пови высмеял ее, но потом, чтобы сделать ей приятное, тоже сдался. И вопрос подвергся надлежащему обсуждению. Констанция почувствовала облегчение, обнаружив, что мистер Пови вовсе не собирается готовить Сирила к работе в лавке. Нет, мистер Пови не желает размениваться на мелочи. Их сын должен и может подняться к высотам благополучия. Врач! Стряпчий! Адвокат! Нет, адвокат — это недостижимо. Они спорили почти полчаса, и наконец мистер Пови внезапно заявил, что этот разговор не соответствует их житейскому здравому смыслу, и погрузился в сон.
II
Никто, правда, не надеялся, что подобное, почти идеальное положение вещей сохранится навсегда, оно, несмотря на столь блестящее начало, непременно будет нарушаться трудностями и даже временно переносить крушения. Но нет! Сирил как будто был создан для школы. Не успели мистер Пови и Констанция привыкнуть к тому, что они родители «взрослого парня», не успел Сирил несколько раз разбить стекло своих чудесных часов, как завершился летний триместр и наступили волнения в связи с присуждением наград, как тогда называли эту церемонию, потому что в те времена небольшие школы еще не набрались наглости прозвать процедуру окончания занятий «актовым днем». Присуждение наград принесло особую радость мистеру и миссис Пови. Хотя, как стало известно, наград было мало, частично, чтобы поднять их ценность, частично, чтобы уменьшить расходы (фонд пожертвований был невелик), Сирил удостоился награды в виде готовальни; кроме того, он оказался в числе лучших учеников класса и был переведен в труднейший четвертый класс. В этот летний день Сэмюела и Констанцию пригласили в большую залу представительства Веджвуда, и они увидели всех членов Совета попечителей, поднявшихся на помост, а среди них, в центре — престарелого и знаменитого сэра Томаса Уилбрэема Уилбрэема, бывшего члена парламента, последнего почтенного представителя древнего рода, который со своим аристократическим лондонским произношением назвал предметы, стоявшие перед ним, «жалким набором наград». Сэр Томас вручил Сирилу готовальню и пожал ему руку. Сэмюел, учившийся лишь в народной школе, вспомнил повседневные невзгоды своего детства и преисполнился гордости — ведь, без сомнения, из всех присутствовавших там родителей он принадлежал к самым богатым. Когда в неразберихе, наступившей после раздачи наград, Сирил робко подошел к родителям, они, в соответствии со своими принципами, постарались не выказывать восторга по поводу его успехов, но из этого ничего не вышло. Стены залы были увешаны образцами творчества юных талантов, и все заметили, что директор школы обратил внимание сильных мира сего на географическую карту, нарисованную Сирилом. Конечно, это была карта Ирландии, ибо все школьники, занимающиеся рисованием карт и располагающие свободой выбора, выбирают карту Ирландии. Карту Сирила признали шедевром для третьеклассника, а в искусстве штриховки гор он сотворил чудеса. Было вслух заявлено, что никогда ранее ни один из учеников школы не изображал горную гряду Макгилликади Рикс со столь удивительной изысканностью, как юный Пови. Из естественного чувства гордости, из естественной боязни, чтобы остальные родители в душе не обвинили их в кичливости, они не подошли к карте. Вообще же они много недель думали только об этих событиях, и Сэмюел (который окончательно решил, что сын должен уважать его) соскреб с карты пятнышко с такой тщательностью, что самый пытливый взгляд не обнаружил бы даже следа от него.
Успех карты в совокупности с готовальней и силой воли Сирила предрекали ему будущность художника. Сирил всегда любил рисовать карандашом и малевать красками, и учитель рисования у него в школе, бывший одновременно директором Художественной школы, предложил, чтобы мальчик посещал и эту школу один раз в неделю вечером. Однако Сэмюел и слышать об этом не желал. Сирил слишком мал, считал он. Сирил действительно был слишком мал, но на самом деле Сэмюел просто не хотел, чтобы Сирил по вечерам выходил один из дому. Переубедить его было невозможно.
Совет попечителей недавно сделал открытие, что хорошей школе необходимо спортивное отделение, и арендовал в Бликридже поле для игры в крикет, футбол и бейсбол, это новшество свидетельствовало, что город не отстает от быстротекущего времени. В июне поле было открыто для игр после школьных уроков до восьми часов, а также по субботам. Хозяин поля обнаружил, что у Сирила есть способности к крикету, поэтому Сирил пожелал упражняться в этой игре по вечерам и был готов поклясться на Библии, что будет вставать чуть свет, чтобы успеть сделать домашние уроки. Он не надеялся, что отец согласится на это, потому что он никогда ни на что не соглашался, но был вынужден просить у него разрешения. Сэмюел поставил его в затруднительное положение, ответив, что в хорошую погоду по вечерам, когда он сможет покинуть лавку, они будут ездить в Бликридж вместе. Сирила это ни в какой мере не устраивало. Все же можно было попробовать. Как-то вечером они и вправду поехали, причем в вагончике с паровым двигателем, заменившем конку, который шел до самого Лонгшо, об этом городе Сирил только слышал. Сэмюел рассказывал ему об играх, которыми Пять Городов увлекались в дни его молодости, об игре титанов в «салки и классики», когда одна команда под звуки барабанов и дудок преследует представителя другой, причем в разгаре погони убегающий игрок имеет право прыгнуть в канавку — «домик» и спастись там от погони. В крикет Сэмюел никогда не играл.
Сэмюел с совсем юным внуком Фэн (ныне покойной) гордо восседал на траве и в течение полутора часов (в это время Констанция занималась лавкой и следила за процедурой ее закрывания) наблюдал за своим игроком в крикет. Затем Сэмюел отвез сына домой. Через два дня отец, по собственному почину, предложил повторить поездку, но Сирил отказался. Все эти дни в школе раздавались насмешливые намеки, что он-де грудной младенец.
Однако, как ни странно, в других вопросах Сирил иногда одерживал победы. Например, однажды он пришел домой с сообщением, что настоящей собакой можно считать только бультерьера, все остальные породы звания собаки недостойны. Внук Фэн скончался в расцвете юных сил, проглотив куриную косточку, пронзившую его внутренности, и Сирилу удалось настоять, чтобы отец купил бультерьера. Животное оказалось воплощением отталкивающего уродства, но отец и сын состязались в непреклонных и решительных восхвалениях его непревзойденной красоты, а Констанция по доброте душевной присоединилась к этому измышлению. Его нарекли именем Лев, а двери лавки после одного-двух досадных происшествий закрылись перед ним навсегда.
Но самая поразительная победа Сирила была связана с проблемой, где провести осенние каникулы. Он принялся говорить о море, как только стал школьником. Выяснилось, что его полное незнакомство с морем вредно отражается на его положении в школе. Кроме того, он давно уже полюбил море, он нарисовал сотни трехмачтовых кораблей с поднятыми лиселями и знает разницу между бригом и бригантиной. Когда он впервые сказал: «Послушайте, мама, почему бы нам в этом году не поехать вместо Бакстона в Лландадно{43}?» — мать решила, что он сошел с ума. Одна лишь мысль о том, чтобы не поехать в Бакстон, казалась непостижимой! Разве не испокон веку они ездили в Бакстон? Что скажет хозяйка дома, который они арендуют? Как они смогут посмотреть ей в глаза после такого? Потом… вообще!.. Изрядно испуганные и не понимая, как произошел этот переворот, они поехали в Лландадно. Все-таки поехали. И принудила их поступить так сила воли Сирила, Сирила, который ничего не смыслил в теоретических построениях.
III
Переезд школы Сирила в более просторное здание, а именно — в Шопорт-Холл, старинный дом, окруженный пятью акрами земли, не очень-то обрадовал Сэмюела и Констанцию. Они понимали преимущества Шопорт-Холла с точки зрения гигиены, но он находился на расстоянии трех четвертей мили от Площади св. Луки, в лощине, отделяющей Берсли от его пригорода Хиллпорта, а до представительства Веджвуда от их дома была всего одна минута ходьбы. У них появилось ощущение, что, уходя утром в Шопорт-Холл, Сирил ускользает из сферы их влияния. Он удалялся от них на огромное расстояние, и они не ведали, что он там делает. Кроме того, из-за необходимости тратить больше времени на дорогу туда и обратно сокращался обеденный час, да и к чаю он приходил поздно, можно сказать, часто приходил даже очень поздно; таким образом, нарушался весь режим питания. Сэмюел и Констанция придавали подобным материям громадное значение, и им казалось, что опасности подвергаются самые основы существования. Но со временем они привыкли к новому порядку, и, проходя иногда мимо представительства фирмы Веджвуд и Птичьего двора с его нездоровым воздухом, некогда бывшего единственным местом, где играли мальчики, они удивлялись, как это школе раньше удавалось разместиться в столь узком пространстве.
Сирил, хотя и продолжал по-прежнему преуспевать в занятиях, приобретать все больший вес в школе, неукоснительно приносить отличные отзывы и награды, дома вел себя все хуже. Время от времени его оставляли без обеда, и хотя отец делал вид, что, по его мнению, такое наказание порочит честь их незапятнанной семьи, Сирила, этого неисправимого грешника, потерявшего стыд, продолжали оставлять без обеда. Но это было еще не самое худшее. Худшим, без сомнения, было то, что Сирил превращался в грубияна. Ему нельзя было предъявить какого-нибудь четкого обвинения. Нарушение правил приличия носило всеобъемлющий, расплывчатый, постоянный характер, оно проявлялось во всем, что он делал и говорил, в каждом жесте и движении. Он ерничал, свистел, пел, топал ногами, натыкался на мебель, толкался. Он исключил из употребления такие общепринятые слова, как «да» и «пожалуйста», и перестал пользоваться носовым платком. Он отвечал резко или небрежно на вежливый вопрос или не отвечал вовсе, пока вопрос не повторят, а если благоволил ответить, то делал это с отсутствующим видом, который отнюдь не был искренним. Шнурки на его башмаках являли собой жалкое зрелище, его ногти испугали бы благопристойную даму; волосы у него имели столь же неприличный вид, сколь его поведение, но он даже под дулом пистолета едва ли согласился бы смазать их бриллиантином. Короче говоря, он перестал быть тем милым мальчиком, каким был раньше. Он несомненно испортился. Печально! Но чего можно ждать, когда ваш мальчик вынужден месяц за месяцем и год за годом находиться в обществе других мальчиков? Но, в конце концов, он же хороший мальчик, часто говорила Констанция себе и изредка Сэмюелу. Для Констанции обаяние сына вечно обновлялось. Его улыбка, частые проявления простодушия, его забавные, смущенные повадки, когда ему хотелось перехитрить ее — все это сохранилось, как сохранилось и его доброе сердце, она видела это в его глазах. Сэмюел относился с неприязнью к его увлечению спортом и успехам в нем. А Констанция гордилась ими. Она любила прикасаться к нему, подолгу глядеть на него, вдыхать слабый запах пота, исходивший от его одежды.
Таков он был, когда достиг серьезного возраста — тринадцати лет. А его отец и мать, считавшие себя бдительными родителями, были на самом деле наивными людьми; они не подозревали, что его душа, которая в их представлении оставалась чистой, превратилась в расползающуюся, отвратительную, гниющую массу.
Однажды в лавку зашел директор школы. А ведь появление директора, который прошел через весь город в часы школьных занятий, — событие не менее пугающее, чем встреча с привидениями. У мистера Пови бешено колотилось сердце, когда он, потирая руки, вел директора к своему уголку, где стояла его конторка. Он чуть не сказал директору: «Чем могу быть полезен?», но спохватился. Дело было явно не в этом. Директор очень тихо говорил с мистером Пови около четверти часа, затем разговор закончился. Мистер Пови проводил его к выходу, а директор сказал обычным голосом: «Ничего особенного в этом, конечно, нет, но мой опыт подсказывает, что осторожность никогда не мешает, и я решил поговорить с вами. Предупрежден — значит вооружен. Мне нужно повидать еще некоторых родителей». У двери они обменялись рукопожатием. Мистер Пови шагнул на тротуар и на глазах у всей Площади задержал не расположенного к этому директора еще на минуту.
Когда он вернулся в лавку, лицо у него пылало. Мастерицы еще ниже согнулись над своей работой. Он не бросился сразу в нижнюю гостиную, чтобы рассказать обо всем Констанции. У него давно уже вошло в привычку совершать многие действия по собственному разумению, без посторонней помощи. С годами его уверенность в своих возможностях окрепла. Кроме того, внутренним взором он видел себя руководителем правящей партии, а Констанцию и Сирила — постоянными членами оппозиции. Он никому бы не открыл своих видений, ибо был глубоко предан своей жене, но такие образы не оставляли его. Эти никому не ведомые фантазии явились одной из нескольких причин, которые способствовали усилению его врожденной склонности к макиавеллизму и скрытности. Он ничего не сказал ни Констанции, ни Сирилу, но, встретив Эми в мастерской, ощутил потребность тщательно допросить ее. В результате допроса он и рыдающая Эми спустились в подвал. Эми получила приказание держать язык за зубами. Поскольку она смертельно боялась мистера Пови, его приказ был исполнен.
В течение нескольких дней не произошло ничего из ряда вон выходящего. Но как-то утром (это был день рождения Констанции; детям всегда ужасно не везет с выбором дней для грехопадения) мистер Пови, совершив несколько таинственных передвижений по лавке после ухода Сирила в школу, нахлобучил шляпу и побежал вслед за Сирилом. Он догнал его с еще двумя мальчиками на углу Олдкасл-стрит и Эйкр-Пэсидж.
Сирил остолбенел.
— Вернись домой! — сурово произнес мистер Пови и из-за присутствия посторонних добавил: — Пожалуйста.
— Но я опоздаю в школу, папа, — попытался слабо воспротивиться Сирил.
— Не имеет значения.
Они вместе прошли через лавку, вызвав скрытое, но сильнейшее возбуждение у присутствующих, а потом своим появлением в нижней гостиной потрясли Констанцию. Констанция была занята нарезанием соломки и ленточек, чтобы сделать соломенную рамку для акварели, изображающей мускусную розу, которую ей преподнес ко дню рождения ее добросердечный сын.
— Как… Что?.. — воскликнула она, но умолкла, ибо, увидев лица мужчин, поняла, что предстоят ужасающие события.
— Сними ранец, — холодно приказал мистер Пови, — и свою академическую шапочку, — добавил он с особой интонацией, словно довольный тем, что может таким образом подтвердить принадлежность Сирила к числу тех невоспитанных мальчишек, которым нужно напоминать, чтобы они, входя в дом, снимали головной убор.
— Что случилось? — шепотом произнесла Констанция, когда Сирил исполнил приказание отца. — Что случилось?
Мистер Пови не торопился с ответом. Он командовал происходящим судебным разбирательством и стремился руководить им с достоинством и завершить его полной победой. Этот коротенький, толстый человечек, которому было уже за пятьдесят, с увядшим лицом, седыми волосами и седой бородой, волновался, как юноша. Сердце выскакивало у него из груди. А Констанция, дородная матрона, которой было уже за сорок, волновалась, как девушка. У Сирила кровь отхлынула от лица. Все трое ощущали физическую дурноту.
— Сколько денег у тебя в кармане? — задал первый вопрос мистер Пови.
Сирил, у которого не было возможности подготовиться, хранил молчание.
— Ты слышал, что я спросил? — обрушился на него мистер Пови.
— Три монетки по полпенса, — угрюмо пробормотал Сирил, уставившись в пол. Нижняя губа у него отвисла, и казалось, вот-вот оторвется от десны.
— Где ты их взял?
— Это часть того, что мне дала мама.
— Я в самом деле дала ему на прошлой неделе монету в три пенса, — виноватым тоном подтвердила Констанция. — У него к тому времени давно не было денег.
— Достаточно того, что это ты дала ему, — быстро проговорил мистер Пови и обратился к мальчику.
— Это все, что у тебя есть?
— Да, отец.
— Ты уверен?
— Да, отец.
Сирил вел крупную игру, рискуя всем и находясь в чрезвычайно невыгодном положении, которое стремился улучшить. Он охранял свои интересы, как умел.
Мистер Пови счел необходимым пойти на серьезный риск.
— Тогда выложи все из карманов.
Сирил, понимая, что на этот раз он проиграл, опорожнил карманы.
— Сирил, — сказала Констанция, — я без конца повторяю, чтобы ты чаще менял носовые платки! Посмотри-ка на этот!
Удивительное создание! Она переживала муки ада из-за дурных предчувствий и при этом говорила о таких пустяках!
За носовым платком последовали обычные для школьника запасы полезных и волшебных предметов, а затем, в последнюю очередь, серебряный флорин!
Мистер Пови почувствовал облегчение.
— О, Сирил! — всхлипнула Констанция.
— Отдай его матери, — сказал мистер Пови.
Мальчик неуклюже шагнул вперед, и Констанция, рыдая, взяла монету.
— Посмотри, пожалуйста, на нее, мать, — сказал мистер Пови, — и скажи, нацарапан ли на ней крестик.
Слезы застилали Констанции глаза, и ей пришлось их вытереть.
— Да, — еле слышно пролепетала она. — Что-то на ней есть.
— Так я и думал, — заметил мистер Пови. — Откуда ты ее стащил? — спросил он.
— Из кассы, — ответил Сирил.
— А до этого ты воровал деньги из кассы?
— Да.
— Что это за «да»?
— Да, отец.
— Вынь руки из карманов и стань прямо, если можешь. Как часто ты это делал?
— Не… не знаю, отец.
— Я сам виноват, — честно признался мистер Пови. — Я сам виноват. Кассу нужно всегда держать запертой. Все кассы должны быть всегда заперты. Но мы считали, что можем доверять мастерицам. Если бы мне сказали, что мне не следует доверять тебе, если бы мне сказали, что мой сын — вор, я бы ответил… сам не знаю, что бы я ответил!
У мистера Пови были основания обвинять себя. Дело в том, что к кассе относились по старинке, а ему следовало бы решительно изменить такое положение. Но он настолько привык к нему, что ему это и в голову не приходило. Во времена Джона Бейнса касса с тремя углублениями в ней — двумя для серебряных монет и одним для медных (золотые туда никогда не клали) — никогда не запиралась. Тот из хозяев, кто в данный момент наблюдал за работой в лавке, брал из кассы мелочь для мастериц или поручал сделать это одной из них. Золотые монеты хранились в льняном мешочке, запертом в ящике конторки. Содержимое кассы не подвергалось учету по какой-нибудь бухгалтерской системе, ибо таковой не существовало. Когда все денежные операции, как расход, так и приход, производятся наличными (а Бейнсы никогда никому не бывали должны ни единого пенса, не считая платы по счетам за оптовые покупки, которую они каждые три месяца немедленно вручали агенту фирмы), бухгалтерский учет не обязателен. Касса стояла непосредственно у входа в лавку из жилой части дома, в самой ее темной части, и злополучному Сирилу, отправляясь в школу, нужно было каждое утро проходить мимо нее. Этот маршрут отлично способствовал воспитанию юных преступников.
— А на что ты тратил деньги? — спросил мистер Пови.
Сирил вновь сунул руки в карманы, но, заметив свою оплошность, вынул их.
— Конфеты.
— Что еще?
— Конфеты и разные мелочи.
— Ах вот как! — произнес мистер Пови. — Что ж, можешь теперь спуститься в подвал для угольной золы и принести коробочку со всеми мелочами, которая стоит в углу. Отправляйся!
И Сирил отправился. Ему предстояло пройти через кухню с храбрым видом.
— Что я вам говорила, мастер Сирил? — неблагоразумно пожелала осведомиться Эми. — На этот раз вы здорово попались, как следует.
Слову «попались» она научилась у Сирила.
— Отстань, старая ведьма! — прорычал Сирил.
Когда он вернулся из погреба, Эми гневно заявила:
— Я говорила тебе, что скажу отцу, если еще раз назовешь меня так, вот теперь и скажу. Запомни.
— Ябеда! Ябеда! — крикнул он. — Думаешь, я не знаю, кто ябедничает? Ябеда! Ябеда!
Наверху, в гостиной, Сэмюел объяснял жене все обстоятельства дела. В школе вспыхнула настоящая эпидемия курения. Директор обнаружил ее и, как ему кажется, покончил с ней. Но больше, чем курение, его беспокоило то, что у нескольких мальчиков нашли довольно дорогие трубки и мундштуки для сигар и сигарет. Директор вероломно не конфисковал их, а лишь сообщил о происшедшем родителям мальчиков. По его мнению, эти вещи появились из одного источника — от щедрого вора. Он предоставил родителям возможность определить, кто из них произвел на свет вора.
Дальнейшие сведения мистер Пови вытянул из Эми, и у него не осталось сомнений, что Сирил обеспечивал своих однокашников принадлежностями для курения на средства, изымаемые из кассы. Сирил сказал Эми, что вещи, которые он спрятал в подвале, ему подарили его приятели. Но мистер Пови этому не поверил. Во всяком случае, он три ночи подряд помечал каждую серебряную монету в кассе, а по утрам наблюдал за кассой, прячась за штабелем мериносовой шерсти, и флорин на столе гостиной свидетельствовал о его успехах в роли сыщика.
Констанция чувствовала себя виноватой из-за Сирила. Пока мистер Пови излагал всю эту историю, она не могла избавиться от необъяснимого ощущения своей греховности или, по меньшей мере, — особой ответственности. Ей казалось, что Сирил принадлежит только ей, а никак не Сэмюелу. Она избегала смотреть мужу в глаза, и это было очень странно.
Когда вернулся Сирил и положил рядом с флорином поддельную пенковую трубку, кисет, сигару, обугленную с одного конца и не обрезанную с другого, и наполовину пустую пачку сигарет без ярлыка, на лицах родителей появилось выражение строгого спокойствия.
От мистера Пови ничего нельзя было скрыть. Подробности дела причиняли мучительную боль.
— Итак, Сирил — лжец и вор, не говоря уже о том, что он курит! — сделал заключение мистер Пови.
Тон у него был такой, как будто Сирил первым в мире изобрел неслыханные и чудовищные грехи. Но в тайниках души тихий голос утверждал, что курению мальчик научился у него. Мистер Бейнс никогда не курил. Мистер Кричлоу никогда не курил. Курили лишь мужчины из породы Дэниела.
Пока что мистер Пови был удовлетворен тем, как он провел судебное разбирательство: он доказал наличие преступления и вынудил Сирила признаться в содеянном. Дело было раскрыто. Ну, а что дальше? Сирилу следовало терзаться угрызениями совести, нечто невероятное должно было произойти, но Сирил просто стоял с угрюмым видом, опустив голову и не проявляя подобающих чувств.
Мистер Пови решил, что дабы не произошло осложнений, нужно исправить положение.
— Торговля с каждым днем все больше приходит в упадок, — сказал он (что соответствовало действительности), — а ты грабишь родителей ради того, чтобы безобразничать и портить своих товарищей! Удивляюсь, что твоя мама до сих пор тебя не раскусила!
— Но мне ничего подобного и в голову не приходило! — с горечью произнесла Констанция.
Следует добавить, что молодой человек, которому хватает ума, чтобы ограбить кассу, может догадаться, как скрыть курение, а для этого всего лишь и нужно пососать пилюли кешу и не хранить табак и прочее в карманах.
— Еще неизвестно, сколько денег ты украл, — заявил мистер Пови. — Вор!
Если бы Сирил украл пирожное, варенье, тесьму, сигары, мистер Пови ни за что не назвал бы сына вором, как сделал это сейчас. Но деньги! Деньги — это совсем иное, а касса — это не буфет и не кладовая. Касса — это касса. Сирил пошатнул устои общества.
— И это в день рождения мамы! — продолжал мистер Пови. — Я знаю, что нужно сделать! — воскликнул он. — Я сожгу все это. Все, построенное на лжи! Как ты посмел?
И он кинул в огонь — не орудия преступления, а акварельный рисунок мускусной розы, и соломку, и голубую ленту для бантиков на углах картинки.
— Как ты посмел?
— Вы никогда не давали мне денег, — пробормотал Сирил.
Он считал пометки на монетах бесчестным подвохом, а слова об упадке торговли и дне рождения матери разбудили таившегося в нем и хорошо ему известного черта, который обычно спокойно спал у него в груди.
— Что ты там говоришь? — почти выкрикнул мистер Пови.
— Вы никогда не давали мне денег, — повторил черт слова Сирила, однако более громким голосом.
(Так оно и было. Но Сирилу «нужно было только попросить», и он получил бы все ему необходимое.)
Мистер Пови вскочил. В мистере Пови таился собственный черт. Два черта на мгновение уставились друг на друга, а потом, заметив, что Сирил выше мистера Пови, старший черт овладел собой. Мистер Пови внезапно добился того накала страстей, какого желал.
— Марш в постель! — величественно приказал он.
Сирил с дерзким видом отправился восвояси.
— Держать его на хлебе и воде, мать, — сказал в заключение мистер Пови. В общем, он был собою доволен.
Попозже днем Констанция со слезами сообщила ему, что, когда она поднялась к Сирилу, он плакал. Это говорило в пользу Сирила. Но, чувствовали они все, прежняя жизнь ушла безвозвратно. В последующие годы их существования эта неописуемая трагедия будет во всем своем отвратительном обличии не раз вставать между ними. Никогда еще Констанция не была столь несчастлива. Иногда, оставаясь одна, она ненадолго внутренне восставала, как восстаешь в душе против фиглярства, в котором вынужден принимать участие. «В конце концов, — говорила она себе, — пусть он даже взял несколько шиллингов из кассы! Что с того? Какое это имеет значение?» Но подобные приступы духовного бунта против общества и мистера Пови носили преходящий характер. Они начинались и исчезали в одно мгновение.
Глава V. Еще одно преступление
I
Однажды ночью того же года, примерно через шесть месяцев после трагедии с флорином, Сэмюела Пови разбудило прикосновение к плечу и шепот: «Отец!»
Около кровати стоял вор и лжец в ночной рубашке. Сонный Сэмюел с трудом различил его в густом мраке.
— Что такое… что такое? — спросил отец, постепенно приходя в себя. — Что ты здесь делаешь?
— Я не хотел будить маму, — прошептал мальчик. — Кто-то уже давно бросает не то куски грязи, не то что-то другое в наши окна.
— Что? Что?
Сэмюел пристально всмотрелся в плохо различимую фигуру вора и лжеца. Не по возрасту высокий мальчик показался ему теперь совсем маленьким ребенком, маленьким «существом» в ночной рубашке с детскими манерами и детской речью и с детской милой, смешной боязнью разбудить маму, которая последнее время мало спала из-за болезни Эми, требовавшей ухода. Уже давно мальчик не вызывал у отца подобных чувств. В этот момент его уверенность, что Сирил надолго останется парией, рассеялась. Правда, время уже в значительной мере поколебало ее, а решение, что, каков бы ни был Сирил, летние каникулы нужно провести, как обычно, и вовсе ее расшатало. И хотя Сэмюел и Констанция так привыкли к общению с преступником, что нередко надолго забывали о его прегрешениях, Сэмюела все же до сих пор преследовала мысль о нравственном падении сына, но сейчас эта мысль с удивительной быстротой улетучилась, что принесло ему облегчение.
В окно градом стучали мелкие камешки.
— Слышите? — спросил Сирил театральным шепотом. — И в мое окно так же стучат.
Сэмюел встал с постели.
— Иди к себе в комнату! — приказал он таким же театральным шепотом, но не как отец, обращающийся к сыну, а как заговорщик, обращающийся к другому заговорщику.
Констанция спала. К ним доносилось ее ровное дыхание.
Старший в накинутом халате последовал за младшим, и оба, без обуви, спустились по двум скрипучим ступенькам, отделявшим комнату Сирила от спальной родителей.
— Тихо притвори дверь! — распорядился Сэмюел.
Сирил выполнил приказание.
Затем Сэмюел зажег газ в комнате Сирила, откинул штору, открыл задвижку на окне и принялся отворять его, изо всех сил стараясь не шуметь. В этом доме иметь дело с оконными рамами было трудно. Сирил стоял рядом с отцом, не сознавая, что дрожит, потрясенный тем, что отец не велит ему тотчас отправиться в постель. Несомненно, в жизни Сирила это был самый счастливый момент. Они были крайне возбуждены не только таинственными обстоятельствами этой ночи, но и совершенно необычной ситуацией: двое мужчин — отец и сын — занимаются неким делом втайне от женщины, знающей решительно все о них.
Сэмюел выглянул в окно.
Внизу стоял человек.
— Это ты, Сэмюел? — раздался тихий голос.
— Да, — осторожно, чтобы никого не разбудить, ответил Сэмюел. — Это ты, кузен Дэниел?
— Ты мне нужен, — коротко ответил Дэниел Пови.
После небольшой паузы Сэмюел сказал:
— Сейчас выйду.
Сирил наконец получил приказ немедленно лечь в постель.
— Что случилось, папа? — спросил он веселым голосом.
— Не знаю. Мне нужно одеться и выйти посмотреть, в чем дело.
Он затворил окно, чтобы в комнату не проник даже легкий ветерок.
— Побыстрее, пока я не закрыл газ, — предупредил сына Сэмюел, держа руку на кране.
— Утром вы мне все расскажете, да, папа?
— Да, — сказал мистер Пови, подавив привычное желание сказать «Нет».
Он на цыпочках вернулся в спальную, чтобы ощупью найти свое платье.
Когда он спустился в нижнюю гостиную, зажег газ и отворил боковую дверь, чтобы пригласить кузена Дэниела, того около дома не оказалось. Однако вскоре он заметил, что на углу Площади стоит человек. Он свистнул — он обладал замечательными способностями к свисту, чему завидовал его сын, — и Дэниел поманил его к себе. Он прикрутил газ и без шапки выскочил на улицу. Он надел почти все, что полагается, кроме белого воротничка и галстука, воротник пальто был поднят.
Дэниел, не дожидаясь его, зашагал к своей кондитерской. Занимая часть самого новомодного здания на Площади, лавка Дэниела была оснащена механическим железным ставнем, при помощи которого движением, каким заводят стоячие часы, можно было закрыть лавку, вместо того чтобы навешивать двадцать ставен один за другим, как в шестнадцатом веке. Небольшая дверь в металлическом панцире была открыта настежь, и Дэниел шагнул в темноту. В эту минуту появился полицейский, обходивший свои владения, и отрезал мистера Пови, идущего сзади, от Дэниела.
— Доброй ночи, офицер! Б-р-р, — проговорил мистер Пови, стараясь приободриться и делая вид, что привык прогуливаться холодными — ноябрьскими ночами по Площади св. Луки без головного убора и воротничка. Он вел себя так потому, что понимал: если бы Дэниелу понадобились услуги полицейского, он бы сам заговорил с ним.
— Добрночь, сэр, — узнав его, невнятно ответил полицейский.
— Который час? — осмелев, спросил Сэмюел.
— Четверть второго, сэр.
Полицейский, оставив Сэмюела у открытой двери, двинулся через освещенную Площадь, а Сэмюел вошел в лавку кузена.
Дэниел Пови стоял за дверью и, когда появился Сэмюел, затворил ее пугающе резким рывком. В лавке было темно, лишь слабо мерцал газ. Ночью она казалась пустой, как и другие лавки толковых кондитеров и булочников. Около ларя с мукой поблескивали большие медные весы; стеклянные витрины с забытым кое-где пирожным отражали неровный слабый свет газа.
— Что случилось, Дэниел? Что-нибудь плохое? — спросил Сэмюел, испытывая, как всегда в присутствии Дэниела, мальчишескую неловкость. Представительный седой мужчина так сжал ему одной рукой плечо, что Сэмюел еще раз убедился в своей хрупкости.
— Послушай, Сэм, — произнес он своим приятным низким голосом, несколько изменившимся от волнения. — Ты небось знаешь, что моя жена пьет?
Он вызывающе посмотрел на Сэмюела.
— Н-н-нет, — ответил Сэмюел. — Ну, то есть, никто мне не говорил…
Это было правдой. Он не знал, что миссис Дэниел Пови в свои пятьдесят лет окончательно пристрастилась к крепким напиткам. Ходили, конечно, слухи, что она слишком рьяно выпивает стаканчик-другой, но слово «пьет» означало нечто более серьезное.
— Она пьет, — продолжал Дэниел Пови. — И занимается этим делом уже два года.
— Мне очень тяжело слышать это, — проговорил Сэмюел, до глубины души потрясенный таким грубым сбрасыванием покрова благопристойности.
Все всегда делали вид, что его жена не отличается от других жен, а Дэниел делал такой же вид перед всеми. И теперь человек своими руками в одну секунду разорвал покров, который ткал в течение тридцати лет.
— Но если бы только это! — задумчиво прошептал Дэниел, немного отпустив плечо Сэмюела.
Сэмюел был полностью выведен из душевного равновесия. Его кузен затронул такие материи, которых он никогда не касался даже в разговорах с Констанцией, столь отвратительны они были; материи, которые нельзя обсуждать вслух, которые висят, как тучи, на общественном небосклоне, о знакомстве с которыми сообщают не словами, а едва заметным намеком во взгляде или интонации. Нечасто городок, подобный Берсли, бывает облагодетельствован пребыванием такой дамы, как миссис Дэниел Пови.
— Но что же произошло? — спросил Сэмюел, стараясь сохранить самообладание.
«Что же действительно произошло? — спросил он себя. — Что все это означает, да еще во втором часу ночи?»
— Послушай, Сэм, — вернулся к разговору Дэниел, вновь сжав ему плечо. — Я поехал сегодня на ливерпульский хлебный рынок, опоздал на последний поезд и приехал из Круи{44} почтовым. И что я застаю дома? Дик, почти голый, сидит в темноте на лестнице.
— Сидит на лестнице? Дик?
— Ага! Вот, что я нашел дома!
— Но…
— Погоди! Он уже дня два лежал в постели из-за лихорадки, которую схватил потому, что поспал в сырых простынях, которые его матушка забыла просушить. Вечером она не принесла ему ужина. Он зовет ее. Ответа нет. Тогда он встает, чтобы сойти вниз и посмотреть, что случилось, поскальзывается на лестнице и не то ломает, не то вывихивает коленку. Просидел там, видно, несколько часов! Не мог двинуться ни вверх, ни вниз.
— Ну, а твоя жена… а миссис… была?..
— Мертвецки пьяная валялась в нижней гостиной, Сэм.
— А прислуга?
— Прислуга! — Дэниел засмеялся. — Мы не можем держать прислугу. Она не желает оставаться у нас. Ты-то это знаешь.
Да, он знал. Уж во всяком случае, порядки и особенности ведения хозяйства в доме миссис Дэниел Пови можно было обсуждать свободно, что и происходило.
— Что же ты сделал?
— Что сделал? Схватил его, конечно, на руки и отнес наверх. Хорошая работенка, не правда ли? Сюда! Иди сюда!
Дэниел стремительно пересек помещение лавки, благо крышка прилавка была поднята, и открыл дверь в задней стене. За ним последовал Сэмюел. Никогда в жизни так глубоко не проникал он в тайны кузена. Слева, в дверном проеме, виднелась окутанная мраком лестница, справа была закрытая дверь, а впереди — открытая дверь, ведущая во двор. В противоположном конце двора он различил слабо освещенное здание, внутри которого странным образом двигались обнаженные люди.
— Что это? Кто это там? — резко спросил он.
— Это пекарня, — ответил Дэниел, как бы удивленный подобным вопросом. — Сегодня они работают в ночь.
Ни разу за оставшийся ему краткий срок жизни Сэмюел не мог съесть кусочка обыкновенного хлеба, не вспомнив об этом ночном видении. Он прожил уже полвека и всегда ел хлеб не задумываясь, как будто печеные булки растут на деревьях.
— Слушай! — приказал ему Дэниел.
Он напряженно вслушался и уловил слабый, жалобный плач, доносившийся с верхнего этажа.
— Это Дик! Это он! — воскликнул Дэниел Пови.
Казалось, плачет отчаявшийся ребенок, а не предприимчивый молодой человек лет двадцати четырех.
— Но ему, наверное, больно? Ты не послал за доктором?
— Нет еще, — ответил Дэниел с отсутствующим выражением лица.
Сэмюел пристально взглянул на него. Дэниел показался ему очень старым, беспомощным и жалким человеком, не соответствующим тому положению, в каком он оказался, и кроме того, несмотря на благородную седину, трагически непрактичным. Сэмюела вдруг озарило: «Это ему не под силу. Он почти лишился рассудка. Вот в чем дело. Кто-то должен взять на себя всю ответственность, и это сделаю я». И вся присущая ему отважная решительность сосредоточилась на возникшем критическом положении. То, что он без воротничка, в шлепанцах, с кое-как пристегнутыми подтяжками, тоже казалось частью этого критического положения.
— Я сбегаю наверх и взгляну на него, — деловым тоном заявил Сэмюел.
Дэниел ничего не ответил.
На верхней площадке лестницы тускло мерцал свет. Сэмюел поднялся, нашел газовый рожок и открутил кран до предела. Перед ним открылся закопченный, грязный, замусоренный коридор — настоящее преддверие беды. Услышав стоны, Сэмюел вошел в спальную, которая была в ужасном беспорядке и освещалась огарком свечи. Возможно ли, чтобы хозяйка дома до такой степени потеряла уважение к себе? Сэмюел вспомнил о своей тщательно и безупречно «выхоленной» обители, и у него в душе вспыхнул гнев против миссис Дэниел.
— Это вы, доктор? — послышался голос из постели, стоны прекратились.
Сэмюел приподнял свечу.
На кровати лежал Дик, его лицо, не бритое уже несколько дней, искаженное страданием, блестело от пота, взъерошенные каштановые волосы слиплись.
— Где же, черт побери, доктор? — грубо спросил юноша. Его, видимо, не удивило присутствие Сэмюела, поразило его лишь то, что вместо врача тут оказался Сэмюел.
— Сейчас придет, сейчас придет, — успокаивающе сказал Сэмюел.
— Если он тотчас не придет, я подохну, — с обидой и бессильным гневом сказал Дик. — Могу вас заверить.
Сэмюел поставил свечу на место и побежал вниз.
— Слушай, Дэниел! — воскликнул он с раздражением и дрожа от спешки. — Все это и впрямь нелепо. Ну почему ты не привел врача, пока ждал меня здесь? Где хозяйка?
Дэниел Пови медленно высыпал зерна кукурузы из кармана куртки в один из больших ларей, стоявших позади прилавка в той части лавки, где продавали хлеб. Он запасся кукурузными зернами, чтобы насыпать их между оконными рамами в спальной Сэмюела, теперь он возвращал остатки на место.
— Ты пойдешь за Гарропом? — нерешительно спросил он.
— Ну конечно! — воскликнул Сэмюел. — Где хозяйка?
— Сходи-ка да посмотри сам, — ответил Дэниел Пови. — Она в нижней гостиной.
Он пошел впереди Сэмюела к закрытой двери справа. Когда он отворил ее, пред ними открылась ярко освещенная гостиная.
— Вот! Заходи! — сказал Дэниел.
Испуганный Сэмюел переступил порог. В комнате, столь же грязной и отвратительной, что и спальная, на потертой волосяной софе, неловко вытянувшись, лежала миссис Дэниел Пови с откинутой назад головой, белым лицом, выпученными глазами, слюнявым зияющим ртом — зрелище кошмарное. Сэмюел содрогнулся, его одолели ужас и отвращение. Жужжащий газ безжалостно освещал эту страшную фигуру. Жена и мать! Хозяйка дома! Средоточие порядка! Целебное начало! Бальзам, исцеляющий скорбь, и утешительница в несчастье! Она была гнусна. Ее редкие желтовато-седые волосы были грязны, шея — в копоти, руки — омерзительны, черное платье — истрепано. Она обесчестила свой пол, свое положение, свой возраст. Она являла собою воплощение такого непристойного бесстыдства, какого неопытный Сэмюел не мог и представить себе. А у двери стоял ее муж — изящный, опрятный, почти величественный, человек, который в течение тридцати лет подавлял в себе сильнейшее чувство собственного достоинства, чтобы терпеть эту женщину, весельчак, смеявшийся в любых обстоятельствах. Сэмюел помнил их женитьбу. Он помнил также, что через много лет после свадьбы она все еще была такой же миловидной, лицемерной, кокетливой и неуступчивой в капризах особой, какой бывает молодая распутная женщина, когда видит у своих ног глупца. Время и постепенно нарастающий гнев божий изменили ее.
Он взял себя в руки, подошел к ней и остановился.
— Но… — начал было он.
— Ах, Сэм, дружище! — произнес старик, стоявший в дверях. — Боюсь, я убил ее! Я схватил и тряхнул ее. Схватил ее за шею. И не успел сообразить, что я делаю, как все было кончено. Больше она уже не выпьет бренди. Вот чем все кончилось!
Сэмюел отошел в сторону.
Когда мощная волна душевного потрясения прокатилась через все его существо, он задрожал всем телом. Казалось, кто-то нанес ему удар невообразимой силы. Сердце его содрогалось, как содрогается корабль при столкновении с громадными водяными валами. Он был ошеломлен. Ему хотелось плакать, умереть, исчезнуть, его тошнило. Но внутренний голос шептал: «Ты должен пройти через это. Ты взял на себя ответственность». Он подумал о своих жене и ребенке, спящих сном праведников в целомудренной чистоте его дома. Он ощутил, как трет ему шею грубый воротник пальто и как ненадежно закреплены брюки. Он вышел из комнаты и затворил дверь. Он взглянул во двор и вновь увидел те же обнаженные фигуры, как бы принимающие различные позы в пекарне. А сверху доносились гневные крики Дика, доведенного болью до однообразного, бессмыссленного богохульства.
— Пойду за Гарропом, — грустно сказал он кузену.
Дом врача находился менее чем в пятидесяти ярдах от кондитерской, на дверях был ночной звонок, и хотя доктор выглядел много старше своего отца в таком же возрасте, он откликнулся на звонок без промедления. Стучать в дом врача кукурузным початком не пришлось! Пока Сэмюел разговаривал с доктором через окно, его беспрерывно терзала мысль: «Как быть с оповещением полиции?»
Но когда, не дожидаясь Гарропа, он вернулся в лавку Дэниела — подумать только! — полицейский, которого они раньше встретили, вновь обходил дозором свой участок, и Дэниел разговаривал с ним у маленькой двери. Поблизости не было ни души. Вниз по Кинг-стрит, вдоль Веджвуд-стрит до Площади и по пути к Брогем-стрит не было видно ничего, кроме газовых фонарей, горящих с бесконечным терпением, и блеклых фасадов лавок. Лишь на третьем этаже здания банка, в верхней части Площади, сквозь штору таинственно пробивался свет. Кто-нибудь болен там, наверное!
Полицейский был в состоянии крайнего нервного возбуждения. С ним случилось такое, чего никогда не случалось. Из шестидесяти полицейских Берсли именно ему выпало на долю попасть в ловушку, расставленную судьбой. Он был испуган.
— Что это, что это, мистер Пови? — стремительно повернулся он к Сэмюелу. — Чего это господин советник мне городит?
— Зайдите в дом, сержант, — сказал Дэниел.
— Если я войду, — обратился полицейский к Сэмюелу, — вам, мистер Пови, придется пройти по Веджвуд-стрит и привести моего товарища. Он сейчас должен быть на Утином береге.
Удивительно, как быстро покатился сдвинутый с места камень. Через полчаса Сэмюел уже расстался с Дэниелом у полицейского управления, расположенного позади бойни, и кинулся домой, чтобы разбудить жену и послать ее присмотреть за Диком, пока его не отправят в Пайрхиллский лазарет, о чем, осмотрев его, только что распорядился старый Гарроп.
— О! — рассуждал он в душевном смятении. — Бога не обманешь! — Эта идея была для него главной. Бога не обманешь! Дэниел был хорошим малым, честным, незаурядным, видной фигурой в обществе. Ну, а что толку от его вольных разговоров? Что толку от частых визитов в бары? (Как же случилось, что он опоздал на ливерпульский поезд? Как?) Многие годы для него, Сэмюела, Дэниел был живым отрицанием истинности предсказанных в Библии бедствий за грехи человеческие. И все же он был неправ! Бога не обманешь! И Сэмюел ощутил в себе отвращение к строгой, возведенной в принцип праведности, о которой он в душе стал уже забывать.
Но при всем этом, когда он будил жену и пытался тактично и спокойно сообщить ей о случившемся, он ощущал свою значительность, ибо ему выпало на долю стать участником самого потрясающего события во всей истории города.
II
— А твой шарф… сейчас принесу, — сказала Констанция. — Сирил, сбегай наверх и возьми папин шарф. Ты ведь знаешь, в каком он ящике.
Сирил убежал. В то утро всем надлежало действовать быстро и умело.
— Спасибо, мне шарф не нужен, — заявил Сэмюел, стараясь подавить кашель.
— Но, Сэм… — настаивала Констанция.
— Пожалуйста, не приставай! — сказал Сэмюел холодным тоном, не терпящим возражений. — С меня вполне хватит!.. — Он не закончил фразы.
Констанция вздохнула, когда ее муж в тревоге, но стремясь к своей цели, перешагнул порог боковой двери и вышел на улицу. Было раннее утро, не пробило и восьми, поэтому лавку еще не открывали.
— Папа не мог больше ждать, — сказала Констанция Сирилу, когда он ворвался, грохоча тяжелыми школьными башмаками. — Дай его мне, — и она ушла, чтобы положить шарф на место.
Все в доме разладилось, а Эми до сих пор болела! Обычный ход жизни нарушился; у Констанции смутно мелькала мысль, что нужно бы приняться за многие, не привычные для нее дела, но подумать могла только о том, что надо сделать сейчас, сию минуту, поэтому и занялась шарфом. Пока она была наверху, Сирил уже убежал в школу, это он-то, известный увалень. Причина заключалась в том, что он не мог долее таить в себе новости о прошедшей ночи и, главное, о том, что он первым услышал сигналы убийцы — стук в окно. Это неотложное сообщение следовало передать кому-нибудь тотчас же, раньше, чем новость потрясет всю школу, и Сирил кинулся на поиски чуткого и достойного наперсника. После ухода отца он не пробыл дома и пяти минут.
На Площади св. Луки в ноябрьской слякоти недвижно стояли толпой человек двести. Тело миссис Дэниел Пови уже унесли в отель «Тигр», а юного Дика Пови в это время везли в крытой коляске в Пайрхиллский лазарет, расположенный по ту сторону реки Найп. Лавка, где свершилось преступление, была заперта, а шторы на окнах спущены. Ничего и никого не было здесь видно, даже полицейского. Однако толпа с поразительно настойчивым вниманием глазела на роковой дом на Боултен-Терес. Загипнотизированная его мощным кирпичным фасадом, она, очевидно, позабыла о земных делах и, не думая ни о завтраке, ни о заработке, приняла решение глядеть на этот дом, пока он не рассыплется или не откроет своей тайны каким-либо иным способом. В большинстве своем эти люди были без пальто и согревались, кутаясь в шейные платки и засовывая руки поглубже в карманы. Затем они начали поднимать то одну, то другую ногу. Время от времени некоторые менее целеустремленные зрители бочком выбирались из толпы, стыдясь собственного непостоянства. Но непрерывно поступали свежие подкрепления. И для новоприбывших приходилось бесконечно повторять прежние слухи: те же вопросы, те же ответы, те же предсказания циркулировали во всех концах Площади с пугающим однообразием. Хорошо одетые люди вступали в беседу с записными лодырями, ибо эта беспримерная и поразительная сенсация, исключительность которой с каждой минутой производила все более сильное впечатление, разбудила у всех в душах присущее людям чувство братства. Все испытывали странное ощущение, что этот день был не воскресным и не обычным, а каким-то восьмым днем недели. Однако на расположенном неподалеку крытом рынке св. Луки торговцы открывали свои палатки, как будто была суббота, как будто городской советник не убил своей жены! Ходили слухи, что Бриндли, занимавший второе место как пекарь и кондитер и имевший палатку на рынке, взял на себя продажу товаров мистера Пови. Столь же часто повторялась философская истина, что нет смысла зря терять хорошие продукты.
Появление Сэмюела взволновало толпу. Но он шел вверх по Площади углубившись в раздумье, и ему, отягощенному чрезвычайно трагическими заботами, возможно, казалось, что он идет по совершенно пустынной Площади. Он быстро миновал банк и спустился по Тернхилл-роуд к собственному дому «Молодого Лотона», сына покойного «Адвоката Лотона». Молодой Лотон унаследовал профессию отца, и был, как и его отец, самым преуспевающим стряпчим в городе (хотя ученые соперники считали его дураком), но обычай называть людей соответственно их профессии вымер вместе с конкой. Сэмюел застал молодого Лотона за завтраком и вскоре отправился с ним в его кабриолете к полицейскому участку, где их появление вызвало волнение в толпе, столь же многолюдной, сколь и на Площади св. Луки. Затем они вместе покатили в Хенбридж, чтобы неофициально ввести в курс дела адвоката; Сэмюел, не получивший разрешения присутствовать на первой стадии переговоров между стряпчим и адвокатом, покорился торжественности юридического этикета.
Все это показалось Сэмюелу игрой. Весь этот вздор насчет полиции, полицейских камер и разных формальностей казался ему лицемерным. Дело его кузена не похоже ни на какое другое, и хотя формальности, возможно, необходимы, нелепо делать вид, что оно похоже на какое-нибудь другое дело. В вопрос о том, чем оно отличается от других дел, Сэмюел глубоко не вникал. Он считал, что молодой Лотон слишком самонадеян, а Дэниел слишком робок в их беседах, и стремился показать собственной достойной манерой поведения, что, по его мнению, обе стороны еще не нашли для переговоров надлежащего тона. Он не мог понять поведения Дэниела, ибо у него не хватало воображения, чтобы представить себе, через что прошел Дэниел. В конце концов Дэниел не убийца, смерть его жены — результат несчастного случая, просто беда.
Но в переполненном и смрадном зале судебных заседаний, расположенном в Городской ратуше, Сэмюелу стало дурно. Как раз в этот день в Берсли находился полицейский судья. Он сидел в одиночестве, потому что ни один из мировых судей не пожелал занимать свое место, когда будет рассматриваться дело городского советника. Недавно назначенный полицейский судья был молодым человеком родом из южной части графства, и советник города Берсли значил для него не больше, чем мелкий торговец для светского денди. Он относился к достоинству и беспристрастности английского правосудия с юношеским горением и вел себя так, как будто вся ответственность за безопасность этой системы лежит на его плечах. Еще в Кембридже между ним и защитником из Хенбриджа произошла историческая ссора, и манера, с какой они обращались друг к другу, являла собой для плебеев пример сдержанной и совершенной вежливости. Молодой Лотон, учившийся в Оксфорде, в душе презирал их обоих, но, занявшись деятельностью адвоката-советника, он, бесспорно, потерял возможность совершенствовать искусство красноречия, что его весьма огорчало. Сия троица составляла аристократию местного суда; это знали они сами, это знал Сэмюел, это знали и чувствовали все. Защитник исполнял свои обязанности с безукоризненным рвением: он в надлежащих выражениях отозвался о характере Дэниела и его высоком положении в городе, но нельзя было не заметить, что и для него этот клиент — лишь мелкий торговец, обвиняемый в обычном убийстве. Полицейский судья, естественно, должен был показать, что перед законом все люди равны — городской советник и простой пьяница, и ему это удалось. Полицейский дал свои показания, а инспектор под присягой подтвердил, что именно сказал Дэниел Пови, когда ему предъявили обвинение. Слушание протекало так гладко и быстро, что походило на никчемную процедуру, к которой Дэниел касательства не имеет. Судья с успехом сумел создать впечатление, что для него убийство, совершенное городским советником на Площади св. Луки, — дело обычное. О том, чтобы отпустить обвиняемого на поруки, и речи быть не могло, и, поскольку у адвоката не было возможности предложить какое-либо основание для того, чтобы судья отправил дело на дополнительное расследование — и действительно такого основания не существовало, — Дэниела Пови привлекли к судебной ответственности и отправили в Стаффордский суд присяжных для судебного разбирательства. Полицейский судья немедленно перешел к рассмотрению сомнительного нарушения Фабричного законодательства крупной местной фирмой, производящей гончарные изделия. Молодой судья неправильно определил свое призвание. С его железным самообладанием, с его полным равнодушием к слабому роду человеческому, ему следовало бы стать главой ордена иезуитов.
Дэниела увели — сам идти он не мог, его тащили два полицейских без головных уборов. Сэмюел хотел заговорить с ним, но у него не хватало сил. Потом, когда Сэмюел стоял в подъезде ратуши, из коридора вышел Дэниел под охраной тех же двух полицейских, но уже надевших каски. Внизу, где кончалась широкая лестница, по которой обычно вечерами поднимались гости, чтобы потанцевать на балу по подписному листу, теснилась густая толпа, сдерживаемая другими полицейскими; позади толпы виднелась черная тюремная карета. Дэниела, показавшегося кузену похожим на Христа меж двух разбойников{45}, торопливо провели мимо привилегированных бездельников, занявших места в коридоре, а потом вниз по широкой лестнице. По толпе прокатилась волна ропота. Нечесаные лентяи и праздношатающиеся в плисовых бриджах подпрыгивали, как тигры, а полицейские яростно отталкивали их назад. Дэниел и охрана с трудом проталкивались через толпу. Быстрее! Быстрее! Ибо арестант — фигура более неприкосновенная, чем даже сам мессия. За него несет ответственность закон! И Дэниел, словно по воле фокусника, исчез в темных недрах кареты. Громко и победоносно хлопнула дверца, щелкнул кнут. Толпу постигло разочарование. Можно было подумать, что эти люди жаждали крови Дэниела, а верные констебли спасли его от их домогательства.
Да, Сэмюелу было дурно. К горлу подступала тошнота.
Мимо прошли пожилой офицер полиции и пожилой священник англиканской церкви. Никогда раньше этот священник не разговаривал с отщепенцем Сэмюелом, но сейчас он заговорил с ним, сжав его руку.
— О, мистер Пови! — горестно воскликнул он.
— Бо… боюсь, это серьезно! — запинаясь, ответил Сэмюел. Ему очень не хотелось признавать, что это серьезно, но слова вырвались невольно.
Он взглянул на офицера полиции, надеясь услышать от него уверения, что это не серьезно, но офицер лишь вздернул короткий обросший подбородок и ничего не сказал. Священник качнул головой и стряхнул старческую слезу.
После еще одного разговора с молодым Лотоном Сэмюел, во имя Дэниела, сбросил маску прямодушного человека, с которым приключилась всего лишь неприятность и который решил со снисходительной гордостью потворствовать всем причудам закона и быть большим роялистом, чем сам король. Он понял, что с законом надо бороться его же оружием, что нельзя поступаться ни одним своим преимуществом и за любое преимущество нужно держаться из всех сил. Он искренне удивлялся самому себе, что мог раньше носить такую маску. Глаза его открылись, он увидел, как обстоят дела в действительности.
Он возвращался домой через Площадь, которая проявляла небывалый интерес к дому его кузена. Для того чтобы поглазеть на фасад этого дома, сюда начали съезжаться люди из Хенбриджа, Найпа, Лонгшо, Тернхилла и из деревень, таких, как Мурторн. Зеваки громко читали выпуск «Сигнала», в котором был напечатан полный отчет о том, что говорили друг другу полицейский судья и адвокат.
У себя в лавке он застал покупателей, столь погруженных в свои мелочные заботы, как если бы ничего не произошло. Он был поражен, его возмутило их бессердечие.
— Я очень занят, — резко ответил он одному из обратившихся к нему клиентов.
— Сэм, — тихо позвала его жена. Она стояла около кассы.
— Что такое? — Он был готов задавить все и вся, особенно навязчивую болтовню в лавке. Он решил, что жена намерена незамедлительно дать волю своему женскому любопытству.
— В нижней гостиной тебя ждет мистер Хантбеч, — сказала Констанция.
— Мистер Хантбеч?
— Да, из Лонгшо. — Она перешла на шепот. — Он кузен миссис Пови. Приехал, чтобы позаботиться о похоронах и прочем, о… ходе следствия, я полагаю.
Сэмюел ответил не сразу.
— Ах, так! Он приехал! — произнес он вызывающим тоном. — Ну что ж, я приму его. Если он желает встретиться со мной, я приму его.
В тот вечер Констанция узнала, с каким ожесточением он относится к памяти покойной, чьи пороки привели Дэниела Пови в стаффордскую тюрьму, а Дика в Пайрхиллский лазарет. В последующие дни он вновь и вновь рассказывал, какой отвратительный беспорядок он обнаружил в доме Дэниела. Он питал вражду ко всем ее родственникам, и когда после следствия, в ходе которого он дал полные негодования показания, ее похоронили, он вздохнул с гневным облегчением и сказал: «Наконец-то она убралась прочь». Он дал себе торжественную, как обет, клятву с этой минуты посвятить жизнь защите и спасению Дэниела. Он отдал всего себя выполнению этих обязательств, во вред своему здоровью и своим делам. Он не думал ни о чем, кроме предстоящего судебного процесса, на подготовку которого тратил деньги не считая. Лишь об этом он думал и говорил. Это дело полностью поглотило его. Шли недели, и он все больше верил в успех, все сильнее верил, что вернется с Дэниелом в Берсли после суда, одержав победу. Он был убежден, что «ничего такого» с Дэниелом случиться не может — слишком ясны обстоятельства, слишком неодолимо говорят они в пользу Дэниела.
Когда Бриндли, считавшийся лучшим булочником и кондитером после Дэниела, предложил заняться торговыми делами Дэниела, Сэмюел сначала пришел в ярость. Потом Констанция, адвокат и Дэниел (которого он посещал при каждой возможности) — все вместе — убедили его, что, если решение не будет принято безотлагательно, торговое заведение Дэниела пойдет прахом. Тогда он от имени Дэниела дал согласие на временный договор, соответственно которому Бриндли открывает его лавку и управляет ею на определенных условиях, пока, в конце января, Дэниел вновь не обретет свободу. Он не желал слушать печальных утверждений Дэниела, что ему вовсе не хочется, чтобы его видели в Берсли. Он с презрением отвергал их. Он яростно возражал, доказывал, что весь город охвачен сочувствием к Дэниелу, и так оно было на самом деле. Он стал ангелом-хранителем Дэниела, спасая кузена от охвативших его слабости и равнодушия. Он сам как бы перевоплотился в Дэниела.
Однажды утром ставень на лавке Дэниела был поднят, и Бриндли с самодовольным видом расхаживал под вывеской Дэниела Пови, надутый от важности. Торговля хлебом, пирожными и мукой восстановилась. Судя по всему, волны времени вздыбились и накрыли Дэниела и все, что ему принадлежало: жена его лежала в земле, сын, не способный стать на ноги, влачил жалкое существование в Пайрхилле, а он сам томился в темнице. Судя по всему, в повседневной суете Площадь забыла Дэниела. Но душа Сэмюела Пови его не забыла. Там, перед алтарем, воздвигнутым в честь мученика, со стойкой неколебимостью горел священный огонь новой религии. Седеющий Сэмюел обрел в свои зрелые годы вечную молодость апостола.
III
В то хмурое зимнее утро, когда Сэмюел отправлялся на страшный суд, Констанция не стала спрашивать его, какие он думает принять меры, чтобы оградить себя от капризов погоды. Она молча выбрала особую пару нижнего белья, и Сэмюел молча натянул на себя это особое белье, стоя в спальной у горящего камина, огонь в котором она неустанно поддерживала уже несколько дней. Затем он с придирчивой тщательностью надел свой лучший костюм. Не было произнесено ни слова. Не то чтобы между ними возникла отчужденность, но их отношения дошли до состояния лихорадочного возбуждения. Простуда терзала впалую грудь Сэмюела уже много недель, и никакие средства, изобретенные Констанцией, не помогали. Несомненно, несколько дней, проведенных в постели или хотя бы в комнате при постоянной температуре, способствовали бы выздоровлению. Однако Сэмюел не только не оставался в комнате, он не оставался в доме, и даже в Берсли. Свой раздирающий грудь кашель он возил с собой в холодных поездах, идущих на Стаффорд. Он не воспринимал голоса разума, он просто ни к чему не прислушивался, ибо находился в состоянии отрешенности. После Рождества наступил резкий перелом к худшему. Констанцию охватило отчаяние. Как-то ночью, когда Констанция, собравшись с силами, потребовала, чтобы он не выходил из дому, пока не выздоровеет, между ними разгорелась битва. В этой битве Констанция предстала изменившейся до неузнаваемости. Она умышленно впала в истерику, в ней не осталось и следа мягкости и нежности, она осыпала его ядовитыми упреками, она вопила, как настоящая фурия. Кажется почти невероятным, чтобы Констанция зашла столь далеко, но она поступила именно так. Всхлипывая, она обвиняла его в том, что кузен для него дороже, чем жена и сын, что его не беспокоит, не останется ли она вдовой из-за его упрямства. Под конец она истошно выкрикнула, что говорить с ним, все равно что головой биться об стену. Сэмюел отвечал тихо и холодно. Он заявил, что нечего ей выходить из себя, потому что он будет поступать так, как сочтет нужным. Это была совершенно невообразимая сцена, единственная во всей истории их совместной жизни. Констанция потерпела поражение. Она признала его, постепенно уняла рыдания и заговорила тоном побежденной. Она смиренно поцеловала его. Он ответил сдержанным поцелуем.
С тех пор она на собственном опыте узнала, сколько ужасного и унизительного страдания может принести упорство, когда приходится существовать рядом с ним. Она была совершенно уверена, что муж рискует жизнью, и не могла ничего сделать, она натолкнулась на главную черту его характера. Она поняла, что до поры до времени у нее в доме поселился сумасшедший, к которому нельзя подходить с обычными мерками. Непрерывное напряжение состарило ее. Беседы с Сирилом оставались для нее единственным источником отдохновения. Она говорила с ним откровенно, и слова «твой отец», «твой отец», звучавшие как жалоба, непрерывно слетали у нее с языка. Да, она изменилась до неузнаваемости. Часто, оставаясь одна, она плакала.
Однако она нередко забывала, что потерпела поражение. Она не имела представления, что значит вести войну благородно. Она вечно начинала все сызнова, стреляла во время перемирия и поэтому была чрезвычайно трудным противником. Сэмюел был вынужден, оставаясь твердым в главном вопросе, идти с ней на компромисс при разрешении менее важных проблем. Она тоже умела быть непреклонной, и когда губы складывались у нее особым образом, а глаза сверкали, он готов был надеть хоть сорок шарфов, если бы она приказала. Так что именно она предусмотрела все детали решающей поездки мужа в Стаффорд. Сэмюелу предстояло доехать до Найпа в экипаже, чтобы избежать невзгод, связанных с поездкой из Берсли по окружной дороге, и ожидания на холодных платформах. В Найпе ему надлежало сесть в экспресс и отправиться в путь первым классом.
В то утро, одеваясь при свете газа, он убедился, как тщательно она подготовила его отъезд. Завтрак был особым завтраком, и он должен был съесть его без остатка. Затем появился наемный экипаж, и он заметил, как Эми кладет в него горячие кирпичи. Констанция собственными руками надела ему галоши на башмаки, причем не потому, что было сыро, а потому, что резина хорошо сохраняет тепло. Затем она собственными руками обмотала ему шею шарфом и сунула под воротничок рубашки шерстяную фланельку. Собственными руками Констанция согрела его шерстяные перчатки и упаковала его в самое теплое пальто.
Потом Сэмюел заметил, что Сирил собирается выйти из дому.
— Куда это ты? — спросил он.
— Он едет с тобой до Найпа, — строго сказала Констанция. — Он посадит тебя в поезд и вернется домой в этом же экипаже.
Она оглушила его этим унизительным решением, свирепо глядя на него. Сирил посматривал на них обоих с притворной смелостью. Сэмюелу пришлось подчиниться.
Таким образом, в зимней мгле, ибо еще не рассвело, Сэмюел, в сопровождении сына, отправился на суд. Последним, что слышала Констанция, были раскаты ужасающего кашля, доносившиеся из экипажа.
Большую часть дня Констанция провела в лавке, в «углу мисс Инсал». Двадцать лет тому назад этот угол принадлежал ей. Но теперь он был отгорожен от остальной части прилавка не большими шляпными коробками в оберточной бумаге, а нарядной ширмой красного дерева с матовым стеклом, и внутри отгороженного пространства находились все приспособления, необходимые для деятельности мисс Инсал. Однако здесь по-прежнему было самое холодное место в лавке, о чем свидетельствовало состояние пальцев мисс Инсал. Констанция устроилась там не столько из необходимости наблюдать за лавкой, хотя и обещала Сэмюелу присматривать за ней, сколько из желания чем-то заняться, в чем-то принять участие. Мисс Инсал, чей трон оказался узурпированным, была вынуждена сесть у печки рядом с особами менее значительными; ей это было неприятно, что не замедлило отразиться на ее подчиненных.
День тянулся бесконечно. Приближалось время чаепития. Сирил должен был вот-вот вернуться из школы, как вдруг, ко всеобщему удивлению, появился мистер Кричлоу. Правда, его появление удивило мисс Инсал и остальных мастериц значительно меньше, чем Констанцию, ибо последнее время он от случая к случаю стал забегать во время чаепития, чтобы поболтать с мисс Инсал. Мистер Кричлоу никак не поддавался времени. Его высокая, тонкая фигура оставалась по-прежнему стройной. Черты лица не изменились. Он был седым еще много лет назад и больше поседеть не мог. На нем был длинный белый передник, а сверху толстый бушлат. В тонких, узловатых пальцах он держал газету «Сигнал».
Он явно не ожидал, что в углу окажется Констанция. Она шила.
— Ах, это вы! — произнес он своим неприятным, скрипучим голосом, даже не взглянув на мисс Инсал. Он пользовался репутацией самого грубого старика в Берсли. Но вообще-то в его манере держаться ощущалось скорее безразличие, чем грубость. Он как бы говорил: «Вам следует принимать меня таким, каков я есть. Может, я себялюбец, безжалостный, злобный и закоренелый, но тем, кому это не нравится, придется потерпеть. Мне все равно».
Он оперся локтем о верхушку ширмы и помахал «Сигналом».
— Мистер Кричлоу! — строго произнесла Констанция, она переняла от Сэмюела неприязнь к нему.
— Началось! — воскликнул он с тайным ликованием в голосе.
— Уже? — нетерпеливо отозвалась Констанция. — Уже есть в газете?
Ее гораздо больше беспокоило здоровье мужа, чем судебное дело по обвинению Дэниела Пови в убийстве, но, без сомнения, она проявляла к процессу огромный интерес. А сообщение о том, что суд начался, потрясло ее.
— Ай-яй-яй! — воскликнул мистер Кричлоу. — Вы, что ж, не слыхали, как газетчик орал только что на всю Площадь?
— Нет, — ответила Констанция. — Для нее газет не существовало. Ей и в голову не приходило хоть когда-нибудь развернуть газету. Свое любопытство (если таковое возникало) она всегда удовлетворяла без помощи всемогущей прессы. И даже в этот день у нее не возникло мысли, что стоило бы заглянуть в «Сигнал».
— Ай-яй-яй! — повторил мистер Кричлоу, — судя по всему, слушание началось в два часа или около того. — Его отвлекло шипение газового светильника, и он тщательно прикрутил его.
— Что там пишут?
— Пока ничего! — ответил мистер Кричлоу; и они прочли несколько коротких фраз, напечатанных под крупным заголовком, в которых описывалось официальное открытие судебного разбирательства по делу об убийстве Дэниелом Пови его жены.
— Некоторые тут говорили, — заметил он, сдвинув очки на лоб, — что суд присяжных изменит формулу обвинения или что-то в этом роде! — Он рассмеялся, как человек, с отвращением допускающий подобную нелепость. — Ох! — задумчиво добавил он, повернув голову, чтобы посмотреть, слушают ли его мастерицы. Они слушали. Не хватало еще требовать от них в такой день строгого соблюдения этикета, принятого в лавке.
За последнее время Констанция слышала многое о суде присяжных, но ничего не поняла, да и не пыталась понять.
— Я очень рада, что все началось так быстро, — сказала она, — то есть в некотором смысле, конечно! Я боялась, что Сэма задержат в Стаффорде на много дней. Как вы думаете, это долго продлится?
— Нет уж! — уверенно ответил мистер Кричлоу. — Нечего там тянуть.
Наступила тишина, ее нарушали лишь мастерицы, прокалывая ткань. Констанция предпочла бы не вести разговоров со стариком, но желание, чтоб ее утешили, чтоб заглушили ее страх, вынудило ее продолжить беседу, хотя она хорошо знала, что от него-то как раз можно меньше всего ждать моральной поддержки, если ему известно, что в такой поддержке нуждаются.
— Я уверена, что все будет в порядке! — тихо сказала она.
— Все будет в порядке! — радостно воскликнул он. — Все будет в порядке, только не для Дэна.
— Что вы хотите этим сказать? — с возмущением спросила она.
«Ничто, подумала она, не может вызвать сочувствия у этого человека, даже такая трагедия, как у Дэниела». Она очень сожалела, что заговорила с ним.
— Ну, так вот, — громко проговорил он, подчеркивая, что обращается не только к Констанции, но также и к девушкам, сидевшим вокруг печки. — Будьте спокойны, я уж слыхивал в нынешнем году некоторые умные доводы! Кое-кто говорил, что Дэн вовсе не собирался сотворить такое. Все может быть. Но уж если это причина, чтоб человека не повесить, тогда, значит, смертная казнь у нас отменяется. Он, видите ли, «вовсе не собирался!». Много их таких, которые «вовсе не собирались»! А еще мне толкуют, что она, мол, за мужчинами бегала и хозяйка была никудышная и больше пила, чем трезвая была. Мне это ни к чему. Если душить жену за то, что она много пьет, не подметает пол и не сушит белье — просто справедливое наказание, то Дэну ничего не угрожает. Но не думаю, что судья Линдли скажет такое присяжным. Я сам был присяжным у судьи Линдли, и не раз, и не представляю, чтоб он такое сказал! — Он помолчал, стоя с открытым ртом, и опять заговорил: — Ну, а эти вельможи с самим священником во главе, которые покатили в Стаффорд, чтобы поклясться на Библии, что Дэн пользуется преотличной репутацией, лучше бы поклялись, что Дэна в ту ночь не было дома или что он был у черта на куличках, тогда от их поездки был бы толк. А так сидели бы дома и не лезли не в свои дела. Видит Бог! Ведь Сэм хотел, чтоб я поехал!
Он опять рассмеялся, прямо в лицо потрясенным и возмущенным женщинам.
— Вы удивляете меня, мистер Кричлоу! Просто удивляете! — воскликнула Констанция.
А мастерицы поддержали ее нечленораздельными возгласами. Мисс Инсал встала и поворошила угли в печке. Все до единого, кто находился в лавке, были убеждены в том, что Дэниела Пови оправдают, и любое сомнение в таком исходе рассматривалось, как ужасное преступление. Вера, а не разум, породила эту убежденность, и споры, нисколько не нарушая ее, вызывали лишь раздражение.
— Вас, может, и удивляет! — радостно согласился Кричлоу. Он был весьма доволен.
Он направился было к выходу, когда в дверях появился Сирил.
— Добрый день, мистер Кричлоу, — с застенчивой вежливостью сказал Сирил.
Мистер Кричлоу уставился на мальчика, потом несколько раз качнул головой, как бы говоря: «Еще один дурак растет! Так одно поколение следует за другим!» На приветствие он не ответил и удалился.
Сирил бросился в уголок, где сидела мать, и, проходя мимо ступенек, ведущих в мастерскую, швырнул на них свою сумку. Сняв шапку, он поцеловал мать, а она холодными пальцами расстегнула на нем пальто.
— Зачем приходил этот Мафусаил? — спросил он.
— Тише! — мягко заметила ему Констанция. — Он пришел, чтобы сообщить мне, что суд начался.
— О, я уже знаю об этом. Один мальчик купил газету, и я заглянул в нее. Послушайте, мама, а про папу напишут в газете? — и потом совсем другим тоном: — Мама, а что у нас к чаю?
Когда мальчик насытился тем, что было к чаю, он стал не закрывая рта говорить о судебном процессе, проявляя к нему беспредельный интерес. Он не сел за уроки, сказав: — Ничего не выйдет, мама. Не могу. — Они вместе вернулись в лавку, и Сирил каждую минуту подходил к двери, чтобы не пропустить крика газетчика. Вскоре он решил, что мальчишки, вероятно, объявляют о специальном выпуске «Сигнала» около ратуши, предав забвению Площадь св. Луки. И несмотря на уговоры, он решил пойти туда и убедиться во всем лично. Он отправился без пальто, пообещав, что будет бежать бегом. Все в лавке пребывали в состоянии тревожного ожидания. Своим беспрерывным движением по лавке мальчик создал там крайне напряженную обстановку. Казалось, жители города страшатся новых известий, но вместе с тем страстно желают получить их. Констанция рисовала в своем воображении Стаффорд, которого никогда не видела, и зал суда, которого никогда не видела, и мужа и Дэниела на суде. И ждала.
Прибежал Сирил.
— Нет! — объявил он, еле переводя дыхание. — Ничего еще нет!
— Не простудись, ты разгорячился, — предостерегла его Констанция.
Но он стоял у двери и немного спустя вновь убежал.
Не успел он уйти, как послышался, сначала издалека, слабый и неясный, потом, приблизившись, громкий и отчетливый крик продавца «Сигнала».
— А вот и газета! — сказала ученица.
— Ш-ш-ш! — прошептала Констанция, прислушиваясь.
— Ш-ш-ш! — повторила мисс Инсал.
— Да, да, это газета! — сказала Констанция. — Мисс Инсал, пойдите и возьмите газету. Вот — полпенни.
Монета быстро перешла из одной руки в наперстке в другую. Мисс Инсал засеменила к двери.
Она вернулась, с торжественным видом неся газету, которую Констанция схватила дрожащими руками. Она сперва никак не могла найти нужное сообщение. Мисс Инсал указала на него и прочла: «Заключительная речь судьи» — Ниже, ниже! — «После совещания, длившегося тридцать минут, совет присяжных вынес вердикт о виновности подсудимого в убийстве, присовокупив рекомендацию о помиловании. Судья надел черную шапочку{46} и провозгласил смертный приговор, добавив, что передаст рекомендацию в надлежащее место».
Вернулся Сирил.
— Нет еще! — начал он, но увидел на прилавке газету и сразу упал духом.
После закрытия лавки Констанция и Сирил долго сидели в нижней гостиной в ожидании хозяина дома. Констанция испытывала безысходное отчаяние. Вокруг себя она видела одну лишь смерть. Ее мучила мысль: беда никогда не приходит одна. Почему Сэмюел еще не вернулся? Она приготовила к его приезду все, что только могло подсказать ей воображение: еду, лекарства, согревающие средства. Эми не разрешили лечь спать — вдруг в ней возникнет нужда. Констанция даже не заикалась о том, чтобы Сирил отправился в постель. Часы на камине отсчитывали тяжкие, грозные минуты, и наконец, осталось всего пять минут, они пройдут, и Констанция вовсе уж не будет знать, как ей поступить.
Было двадцать пять минут двенадцатого. Если в половине двенадцатого Сэмюел не появится, значит, сегодня он не приедет, разве только последний поезд из Стаффорда прибудет с немыслимым опозданием.
Звук подъезжающего экипажа! Затих! Мать и сын вскочили.
Да, это был Сэмюел! Она вновь узрела его. Моральное и физическое состояние мужа привело ее в ужас. Его рослый, крепкий сын и Эми помогли ему подняться по лестнице. «Спустится ли он еще когда-нибудь по этой лестнице?» — такая мысль пронзила сердце Констанции. Боль мгновенно прошла, но нанесла рану ее здравому смыслу, который обычно противился истерическим страхам и даже немного их презирал. Когда она, задыхаясь под собственным весом, поднялась по лестнице, ей понадобилась огромная сила воли, чтобы обрести свойственную ей приятную веселость; ей казалось, что со всех сторон к ней подбираются ужасные беды.
Может быть, послать за доктором? Нет. Это было бы уступкой паническому настроению. Она сама отлично знала, что происходит с Сэмюелом: у него сильнейший, запущенный кашель, и ничего более. Она частенько говорила своим собеседникам: «По-настоящему он никогда не болеет». И все же, каким слабым и хрупким он выглядел, когда она укладывала его в постель и поила горячим молоком с сахаром и вином! Он был так измучен, что даже не сказал ничего о суде.
«Если завтра ему не полегчает, я все-таки пошлю за доктором!» — молча решила она. Она поклялась себе, что, если он попытается встать, она удержит его в постели силой.
IV
На следующее утро она встала довольная и гордая тем, что не поддалась страху, — ему стало просто до удивления лучше. Ночью он крепко спал, да и ей удалось немного поспать. Правда, Дэниел приговорен к смерти! Но оставив Дэниела на произвол судьбы, она почувствовала, что сердце ее полнится радостью. Как нелепо было спрашивать себя, «спустится ли он еще когда-нибудь по этой лестнице».
Из заброшенной в то утро лавки ей сообщили, что к мистеру Пови пришел мистер Лотон. Сэмюел собрался было встать, но она запретила ему, да еще таким тоном, каким говорит женщина, когда становится опасной, и Сэмюел проявил благоразумие. Он сказал, что мистера Лотона надо пригласить наверх. Она оглядела спальную. Все было на месте, в полном соответствии с ее представлением о комнате больного. Она согласилась впустить сюда человека другого круга и, пробыв здесь положенные минуты, оставила их вдвоем. Визит молодого Лотона наглядно подтверждал значительность Сэмюела и обсуждаемого ими дела. Столь торжественное событие требовало соблюдения этикета, а этикет гласил: жена должна покинуть общество мужа, когда ему предстоит заняться делами, выходящими за пределы ее компетенции.
Во время этой встречи возникла идея направить прошение министру внутренних дел, и еще до захода солнца она облетела весь город, все Пять Городов, и появилась в «Сигнале». «Сигнал» назвал Дэниела Пови «обреченным человеком». Это выражение заставило весь округ с возмущением требовать отсрочки приведения смертного приговора в исполнение. Округ вдруг осознал, что городской советник, видная фигура, честный коммерсант с незапятнанной репутацией, сидит взаперти в одиночной камере и ждет, когда его повесят. Округ решил, что этого быть не может и не должно. Как же так! Ведь Дэн Пови был одно время председателем Городского общества по борьбе с преступниками, этой ассоциации, члены которой ежегодно встречались за пиршественным столом, в шутку называя друг друга «преступниками»! Невероятно, чудовищно, чтобы экс-председатель «Преступников» оказался злодеем, приговоренным к смерти!
В общем, бояться нечего. Ни один министр внутренних дел не посмеет пойти против рекомендации суда присяжных и волеизъявления всего округа. Кроме того, племянник министра внутренних дел был членом парламента от Найпа. Вердикт присяжных о виновности был, безусловно, неизбежен. Теперь это признавали все. Даже Сэмюел и самые ярые сторонники Дэниела Пови признавали это. Они высказывались так, будто все время предвидели подобный исход, хотя лишь накануне утверждали обратное. Без колебаний или стыда они вдруг изменили свою точку зрения. Как это часто бывает, здание слепой веры рухнуло под натиском реальной действительности, а извращенные, не свойственные англичанам взгляды, которые, будь они изложены на сутки раньше, привели бы к изгнанию их носителя из общества, теперь внезапно оказались просто банальными убеждениями Площади и рынка.
Подать прошение нужно было немедленно, потому что в распоряжении осужденного оставалось всего три воскресенья. Но задержка произошла уже в самом начале, ибо ни молодой Лотон, ни его коллеги не имели представления, по какой форме принято писать прошения об отсрочке приведения в исполнение смертного приговора на имя министра внутренних дел. Никто не помнил, чтобы в этом округе когда-нибудь было написано подобное прошение. Сначала молодому Лотону нигде, ни в Пяти Городах, ни в других округах, не удавалось взглянуть на такое прошение или получить его на руки. Несомненно, такая форма должна существовать, и, несомненно, применить нужно только эту форму. Ни у кого не хватало смелости предложить, чтобы молодой Лотон начал прошение словами: «Благороднейшему маркизу Вельвину, кавалеру ордена Бани. Да будет благоугодно Вашей Светлости…» и завершил его словами: «Ваши просители будут вечно молиться за Вас!», а между этими фразами вставил бы просьбу об отсрочке приведения в исполнение смертного приговора с указанием мотивов. Нет! Нужно непременно найти форму, освященную традицией. И после того как Дэниел на полтора дня приблизился к своему концу, ее нашли. У адвоката из Эника оказался образец прошения, в ответ на которое убийце из Нортумберленда смертную казнь заменили двадцатью годами каторжных работ. Главные инициаторы обращения к министру уверовали, что Дэниел почти спасен. Были напечатаны сотни бланков для подписей, потом эти бланки разложили на прилавках всех крупных торговых заведений не только в Берсли, но и в других городах. Их можно было также найти в редакции «Сигнала», в комнатах ожидания на вокзалах и в различных читальных залах, а во второе воскресенье, предоставленное Дэниелу, они были выставлены на папертях англиканских и неангликанских храмов и часовен. Церковные старосты и служители приходили к Сэмюелу и с тупым однообразием задавали один и тот же вопрос: «А как насчет перьев и чернил, сэр?» У этих должностных лиц был такой вид, как будто они бесстрашно нарушают вековую традицию во имя того, чтобы совершить благодеяние.
Здоровье Сэмюела постепенно восстанавливалось. Кашель стал слабее, а аппетит улучшился. Констанция разрешила ему расположиться в гостиной, где камин давал особенно много тепла. Отсюда, сидя в старом зимнем пальто, он руководил великим сражением за петицию, которое ширилось с каждым днем. Сэмюел мечтал собрать двадцать тысяч подписей. На каждом листе помещалось двадцать подписей, и он несколько раз в день пересчитывал эти листы; однажды бланков не хватило, и Констанции пришлось лично посетить печатников, чтобы заказать дополнительные экземпляры. Беззаботность типографщиков привела Сэмюела в неистовство. Он пообещал Сирилу по шесть пенсов за каждый заполненный подписями лист, который ему удастся получить. Сначала Сирил стеснялся собирать подписи, но отец пристыдил его, и через несколько часов Сирил превратился в настойчивого сборщика. Однажды он не пошел в школу и целый день занимался сбором подписей. Он уже заработал пятнадцать шиллингов, причем совершенно честно, если не считать того, что нашел себе компаньона, который подделал две-три подписи, не указав адреса в конце последней страницы, и получил щедрое вознаграждение в шесть пенсов, то есть плату за целый лист.
Когда Сэмюел получил тысячу листов с двадцатью тысячами подписей, он возжелал добиться двадцати пяти тысяч. Он также объявил, что твердо намерен сопровождать молодого Лотона с прошением в Лондон. Таким образом, это прошение оказалось одним из самых примечательных прошений современности. Во всяком случае, такое определение дал ему «Сигнал». «Сигнал» ежедневно помещал на своих страницах отчет об успехах в сборе подписей, успехи были поразительными. На некоторых улицах прошение подписали все домовладельцы. Первые листы были оставлены для подписей членов парламента, священнослужителей, гражданских сановников, мировых судей и т. п. Эти листы были великодушно заполнены. Первым свою подпись поставил пожилой священник англиканской церкви в Берсли, после него, как и положено, — мэр Берсли, а потом — разные члены парламента.
Из гостиной вышел Сэмюел. Он пошел в нижнюю гостиную, а потом в лавку, но ничего худого не воспоследовало. Кашель у него не совсем, но почти прекратился. Погода стояла для этого времени года удивительно теплая. Он повторил, что должен ехать с петицией в Лондон, и поехал. Констанции не удалось найти веских доводов для возражений. Она тоже была несколько увлечена историей с прошением, которое весило значительно более ста фунтов. В Лондоне была своевременно получена венчающая документ подпись члена парламента от Найпа, и единственным разочарованием для Сэмюела послужило то, что до задуманных двадцати пяти тысяч подписей не хватало нескольких десятков. Их можно было бы получить, если бы столь настоятельно не торопило время. Сэмюел вернулся из Лондона знаменитым, уверенным в себе человеком, но кашель у него вновь усилился.
Его убежденность в силе общественного мнения и в присущей правосудию справедливости могла бы оказаться уместной, если бы тогдашний министр внутренних дел не был одним из пресловутых человеколюбивых должностных лиц. В правящих кругах маркиз Вельвин славился своими человеколюбивыми побуждениями, которые вели постоянную борьбу с его чувством долга. К сожалению, чувство долга, которое он унаследовал от многих поколений своих предков, почти при всех стычках оказывало разрушающее действие на его человеколюбивые побуждения. Говорили, что впоследствии он ужасно страдает. Страдали и другие, ибо не было известно ни одного случая, когда он рекомендовал бы отменить наказание розгами. Некоторые смертные приговоры он заменил другими наказаниями, но в отношении Дэниела Пови он этого не сделал. Он не мог допустить, чтобы на него оказала влияние волна народных чувств, а тем более — подпись его племянника. Он подверг это дело, как и все другие, терпеливому, беспристрастному изучению. Он провел ночь без сна, пытаясь найти основания для того, чтобы уступить своим человеколюбивым побуждениям, но безуспешно. Как отметил судья Линдли в своем конфиденциальном сообщении, единственными аргументами в пользу Дэниела были всеобщее возбуждение и его прежняя превосходная репутация, но эти аргументы несостоятельны. Общее возбуждение — аргумент совершенно непригодный, а прежняя превосходная репутация как аргумент может лишь вызвать недоумение, поскольку к делу никакого касательства не имеет. Так что еще раз человеколюбивые побуждения маркиза потерпели поражение, и он ужасно страдал.
V
В воскресенье утром Констанция и Сирил стояли рядом у окна большой спальной: накануне «Сигнал» опубликовал меню последнего завтрака Дэниела Пови и точные сведения об установленной для него палачом длине веревки. На мальчике был его лучший костюм, но одежда Констанции отнюдь не выглядела нарядной. На старое, ставшее ей тесным платье она надела большой передник. Лицо у нее было бледное, вид — больной.
— Ой, мама! — внезапно воскликнул Сирил. — Слышите? По-моему, играет оркестр.
Она остановила его безмолвным движением губ, и они оба с беспокойством взглянули на кровать, откуда не доносилось ни звука, при этом Сирил жестом извинился за то, что забыл о необходимости соблюдать тишину.
Звуки оркестра, двигавшегося в направлении церкви св. Луки, доносились с Кинг-стрит. Казалось, они надолго задержались где-то вдалеке, но потом приблизились, стали громче, и городской оркестр Берсли, награжденный серебряным призом, прошел мимо окна торжественным шагом под звуки траурного марша из «Саула» Генделя. Под влиянием этого реквиема, исполненного своей особой красоты, связанного с тягостными традициями, из глаз Констанции потекли слезы, и она рухнула на стул. Хотя щеки у трубачей были надуты, хотя барабанщику приходилось выставлять живот и отклоняться назад, чтобы не наткнуться на свой барабан, поступь оркестра оставалась величественной. От дроби барабана, заполняющей паузы в игре оркестра, сердце щемила тоска, но тоска возвышенная, и погребальная мелодия, казалось, сплетала пурпурную пелену, предохраняющую от всего дурного.
Не все музыканты были в черном, но все прикрепили на рукав креп и повязали крепом свои инструменты. К шляпам были приколоты карточки с траурной каймой. Сирил держал в руках одну из таких карточек. Она гласила:
Памяти
ДЭНИЕЛА ПОВИ
Городского советника этого города
Убиенного по приговору суда в 8 часов утра 8-го февраля 1888
«Грех, совершенный против него, тяжелее его грехов»
Вслед за оркестром шел с обнаженной головой пожилой приходский священник англиканской церкви в стихаре, надетом поверх пальто; его редкие седые волосы растрепал легкий ветерок, резвившийся в нежарких лучах солнца; скрестив руки, он прижимал к себе книгу с золотым обрезом. За ним следовали второй священник, церковные старосты и их помощники. А за ними, тяжело ступая по черной грязи и извиваясь, тянулась процессия, которой, казалось, нет конца, состоявшая из огромного множества лиц мужеского пола; все они были в трауре, и у всех, кроме господ более аристократического происхождения, к шляпам были приколоты траурные карточки. Фланеры, женщины и дети сгрудились на просыхающих тротуарах, а в окне, как раз напротив Констанции, красовались лица всех членов семьи хозяина «Солнечных погребов». В большой пивной зале буфетчик вытянул шею над деревянной перегородкой, которая обеспечивала посетителям покой и уединение. Процессия двигалась нескончаемой вереницей, то поднимаясь на вал Кинг-стрит, то исчезая за углом Площади св. Луки; время от времени мелькали священник англиканской церкви, пастор-диссентер, городской глашатай, кучка штейгеров или несколько стрелков добровольческого стрелкового корпуса. По мере удлинения процессии увеличивалась толпа зрителей. Потом послышались звуки другого оркестра, исполнявшего тот же марш из «Саула». Первый оркестр уже добрался до верхней части Площади, и на Кинг-стрит его почти не было слышно. Искристое сверкание траурных карточек, приколотых к шляпам, создавало на солнце причудливый образ невероятной серебристой змеи, плутающей по городу. Хвост змеи показался лишь через три четверти часа, к нему прилипла толпа чумазых мальчишек, заполнившая всю улицу.
— Я подойду к окну гостиной, мама, — сказал Сирил.
Она кивнула головой и на цыпочках вышла из спальной.
Площадь св. Луки превратилась в море шляп и траурных карточек. Большинство обитателей Площади вывесило приспущенные флаги, приспущенный флаг развевался и над находившейся в отдалении ратушей. Во всех окнах стояли зрители. В верхней части Площади оба оркестра соединились, а позади них на платформе, принадлежавшей Северной стаффордширской железной дороге, стоял одетый в белое священник англиканской Церкви и несколько фигур в черном. Священник говорил, но его слабый голос был слышен лишь тем, кто стоял близ платформы.
Таков был бурный протест Берсли против жестокой, по мнению города, несправедливости. Казнь Дэниела Пови вызвала в городе самое искреннее негодование. Эта казнь явилась не только выражением несправедливости, но и оскорблением, унизительной пощечиной. И самым худшим оказалось то, что вся остальная страна не проявила сочувственного отношения к этой истории. Более того, некоторые лондонские газеты, мимоходом освещая это событие, осудили нравственный облик и поведение Пяти Городов, заявив, что округ нарушил Десять заповедей. Это привело жителей Берсли в состояние ярости и способствовало бурному взрыву чувств, достигшему высшей точки на Площади св. Луки, которую заполнили люди с траурными карточками на шляпах. Вряд ли демонстрацию организовали заранее, она возникла стихийно в молитвенных домах и некоторых клубах. Демонстрация оказалась чрезвычайно успешной. На Площади находилось семь или восемь тысяч людей; досадно, что на это зрелище не удалось взглянуть всей Англии. После казни слона не произошло ничего, что так сильно потрясло бы Берсли. У Констанции, которая вскоре перешла из спальной в гостиную, мелькнула мысль, что смерть и похороны почтенного деда Сирила, хотя и были примечательным событием, не вызвали и десятой доли того волнения, какое она наблюдала сейчас. Но ведь Джон Бейнс никого не убивал.
Все ощутили, что священник говорит слишком долго. Но, в конце концов, он завершил свою речь. Оркестры исполнили славословие{47}, и огромные толпы людей стали растекаться по восьми улицам, расходившимся от Площади. В это время часы пробили один удар, и с обычной замечательной точностью открылись трактиры. Добропорядочные горожане, естественно, не обращали внимания на трактиры и торопились домой, не поспевая к обеду. Но в городе, где живет более тридцати тысяч душ, всегда хватает шалопаев, чтобы заполнить трактиры под влиянием возбуждения, вызванного ритуальными церемониями. Констанции был виден пивной зал Погребов, до отказа набитый особами, которые не обладали идеальным чувством благопристойности. Буфетчику, хозяину и членам его семьи с огромным трудом удавалось утолить жажду, вызванную похоронами. Констанция во время легкого обеда в спальной стала невольной свидетельницей этой оргии. Особенно бросался в глаза стоявший у прилавка музыкант из оркестра со своим серебряным инструментом. Без пяти минут три Погреба изрыгнули толпу кутил, которые двигались по тротуару, как по канату, среди них был и музыкант со своим серебряным инструментом, кое-как засунутым в чехол из зеленой саржи. Он приобрел устойчивость, лишь оказавшись в канаве. Никто не обратил бы на это особого внимания, если бы он не был музыкантом. Буфетчик и хозяин вытолкали пьянчугу на улицу и заперли дверь на засов (до шести часов) как раз тогда, когда мимо проходил полицейский. Это был первый полицейский, показавшийся в тот день на улице. По слухам, подобные же сцены происходили и у дверей других питейных заведений. Благоразумных людей это очень огорчило.
VI
Когда препирательство между полицейским и музыкантом, валявшимся в канаве, достигло апогея, Сэмюел Пови стал проявлять признаки беспокойства, но, поскольку он почти не шевелился, когда играли оркестры, встревожили его, по-видимому, не крики пьяницы.
На подготовку великого шествия он обратил весьма мало внимания. Пламя, пылавшее у него в душе в связи с делом Дэниела Пови, казалось, разгорелось в день накануне казни, а потом погасло. В канун казни он отправился в Стаффорд, чтобы, имея на то разрешение начальника тюрьмы, в последний раз увидеться со своим кузеном. Его состояние тогда было, несомненно, близким к маниакальному. Широко распространенное выражение «помешанный» не раз вспыхивало в мозгу Констанции, когда она думала о душевном состоянии мужа, но она старалась выкинуть его из головы, оно было очень грубым, особенно учитывая все обстоятельства. Она лишь допускала, что вся эта история «подействовала ему на нервы». Ошеломляющим доказательством странности его состояния послужило его предложение взять с собой Сирила, чтобы мальчик свиделся с обреченным человеком. Он пожелал, чтобы Сирил повидал Дэниела; он сурово заявил, что, по его мнению, Сирил должен посетить его. Предложение было чудовищным, необъяснимым, или же объяснимым только тем, что его рассудок если не помутился, то, во всяком случае, временно нарушился. Констанция категорически возражала, и поскольку он ослаб во всех отношениях, победа осталась за ней. Что касается Сирила, то в нем шла борьба между страхом и любопытством. Вообще же, Сирил, возможно, сожалел, что не сможет рассказать в школе, как он беседовал с самым знаменитым убийцей века накануне его казни.
Сэмюел вернулся из Стаффорда в совершенно истерическом состоянии. Его рассказ о происшедшем, который он вел чрезвычайно громким голосом, звучал весьма нелепо, хотя и трогательно, и явно искажал истину из-за ошибок памяти. Когда он перешел к рассказу о появлении Дика Пови, который все еще находился в лазарете и которого по такому случаю привезли в Стаффорд и доставили в тюрьму, он безутешно разрыдался. Видеть его муки было совершенно невыносимо.
Кашель у него опять утих, но он по собственному желанию лег в постель. А на следующий день, то есть в день казни, он оставался в постели и после обеда. Вечером англиканский священник пригласил его к себе, чтобы обсудить предполагаемое шествие. На другой день, в субботу, он сказал, что останется лежать в постели. Холодные ливни затопляли город, и после вечернего визита к священнику кашель у него резко усилился, но Констанция не испытывала опасений за него — самая тяжелая часть зимы миновала и нечего было толкать его на проявление неучтивости. Она спокойно уверяла себя, что ему следует лежать в постели, сколько захочется, что он должен как можно дольше отдыхать после тех физических и душевных страданий, кои выпали на его долю. Кашель стал резким и сухим, но не таким мучительным, как раньше, лицо горело, было сумрачным и унылым; его слегка знобило, пульс и дыхание были учащенными — все это свидетельствовало, что простуда возобновилась. Он провел ночь без сна, лишь изредка ненадолго погружаясь в дремоту, во время которой что-то говорил. На рассвете он поел горячего, спросил, какой сегодня день недели, нахмурился и, по-видимому, сразу уснул. В одиннадцать часов он отказался от еды, дремал с краткими перерывами все время, пока шла демонстрация и ее полный разнузданности финал.
Констанция, приготовив ему еду, подошла к постели и наклонилась над ним. Лихорадка несколько усилилась, дыхание участилось, губы покрылись мелкими лиловыми бугорками. Когда она заговорила о еде, он с отвращением слабо покачал головой. Именно из-за его упорного нежелания поесть она впервые ощутила серьезное беспокойство. Ей в душу закралось неприятное подозрение: не случилось ли с ним что-нибудь страшное?
Что-то, трудно сказать, что именно, заставило ее наклониться пониже и приложить ухо к его груди… Она услышала, как в этой таинственной клетке быстро следуют друг за другом слабые сухие, хрустящие звуки, подобные тем, какие бывают, когда потрешь над ухом прядку волос. Хрустящий хрип прекратился, затем возобновился, и она заметила, что он появляется при вдохе. Сэмюел закашлялся, и эти звуки усилились; лицо его исказила гримаса боли, и он приложил руку к боку.
— Бок болит! — с трудом прошептал он.
Констанция зашла в гостиную, где Сирил что-то рисовал.
— Сирил, — сказала она, — сходи к доктору Гарропу и попроси его немедленно прийти. Если его нет, пусть придет его новый коллега.
— К папе?
— Да.
— А что случилось?
— Пожалуйста, делай, что я сказала, — резко ответила Констанция и добавила. — Не знаю, что случилось. Может быть, ничего. Но мне как-то неспокойно.
Почтенный доктор Гарроп произнес слова «воспаление легких». У Сэмюела оказалось острое двустороннее воспаление легких. В течение трех самых суровых месяцев этого года ему удалось избегнуть опасностей, грозящих человеку с впалой грудью и хроническим кашлем, который не обращает внимания ни на свое здоровье, ни на погоду. Но прогулка к священнику, жившему в пятистах ярдах от них, переполнила чашу. Дом священника находился столь близко от лавки, что Сэмюел не стал кутаться так тщательно, как для поездки в Стаффорд. Он остался в живых после кризиса, но скончался от осложнения, вызванного тем, что сердце не справилось со своей работой — как следует гнать кровь. Нечаянная смерть, которую после пресловутого бурного шествия почти никто не заметил! Кроме того, Сэмюел Пови никогда не производил особого впечатления на жителей своего города. Он был лишен индивидуальности. Он не обладал значительностью. Я часто посмеивался над Сэмюелом Пови. Но он мне нравился, и я уважал его. Он был очень честным человеком. Мне всегда было приятно думать, что в конце жизни судьба обратила к нему свой лик и открыла людям тот источник величия, который таится в каждой душе без исключения. Он взял на себя дело защиты, проиграл его и из-за него умер.
Глава VI. Вдова
I
Констанция в одиночестве стояла у накрытого стола в нижней гостиной, кого-то ожидая. Траура на ней не было; после смерти отца они с матерью обсуждали разные неприятные стороны траура; мать носила траур неохотно и лишь потому, что страшилась несколько устаревшего общественного мнения. Констанция тогда решительно, с юношеской горячностью сказала: «Если я когда-нибудь останусь вдовой, то траура не надену», а миссис Бейнс ответила: «Надеюсь, детка, тебя это минует». С тех пор прошло двадцать лет, но Констанция помнила все совершенно отчетливо. И вот теперь она — вдова! Какой странной и беспокойной оказалась жизнь! Она сдержала свое слово, правда, не так решительно, не без колебаний, ибо, хотя времена изменились, Берсли все же оставался самим собой, но сдержала.
Был первый понедельник после похорон Сэмюела. Жизнь в доме возобновилась, но на том новом уровне, на каком ей предстояло продолжаться в дальнейшем. Констанция надела к чаю черное шелковое платье и приколола оставшуюся от матери брошь из черного янтаря. Руки, которые она только что тщательно вымыла, казались ей грязными, погрубевшими от целого дня возни с разным скарбом. Она «перебирала» вещи Сэмюела и свои и раскладывала их по-новому. Удивительно, как мало вещей скопилось у человека за полстолетия. Вся его одежда уместилась в двух длинных и одном коротком ящиках. У него был удивительно малый запас предметов мужского туалета, а также — белья, потому что он, как правило, брал из лавки все, что ему требовалось, и никогда не интересовался дальнейшей судьбой этих вещей. У него не было драгоценностей, если не считать золотых запонок, кольца для галстука и обручального кольца, которое сошло с ним в могилу. Однажды, когда Констанция предложила ему взять золотые часы и цепочку ее отца, он вежливо отказался, сказав, что предпочитает свои — серебряные часы (на черном шнурке), которые ходят очень точно; впоследствии он посоветовал ей сохранить золотые часы и цепочку для Сирила до его совершеннолетия. Кроме этих мелочей, полупустого ящичка сигар и пары очков после него не осталось никакого личного имущества. Некоторые мужчины оставляют после себя кучу вещей, разгребать и распределять которые приходится в течение многих месяцев. Но у Сэмюела отсутствовало маниакальное чувство собственности. Констанция сложила его одежду в коробку, с тем чтобы постепенно раздать ее (все, кроме пальто и носовых платков, которые могли пригодиться Сирилу), заперла на ключ часы на черном шнурке, очки и кольцо для галстука, отдала Сирилу золотые запонки; потом забралась на стул и спрятала на шкафу ящичек сигар; от Сэмюела почти не осталось и следа!
В соответствии с его желанием, похороны прошли, насколько это возможно, просто и неофициально. Прибыли и отбыли два дальних родственника, которых Констанция почти не знала и которые, вероятно, больше ни разу не приедут, пока не умрет она сама. И вот — дело было сделано! Быстрота, с какой прошли похороны, удовлетворила бы даже Сэмюела, сильнейшее чувство собственного достоинства которого было надежно спрятано за такой внешней преградой, что никто не мог полностью уловить его. Даже Констанции не было известно истинное мнение Сэмюела о самом себе. Констанция знала, что у него есть странные черты, что больше всего ему недостает внешней представительности. Даже в гробу, где большинство людей выглядят, несмотря ни на что, достойно, он не производил должного впечатления со своей причудливой седой бородкой, упорно задиравшейся кверху.
Его образ в гробу, когда на жалкую бородку опускалась крышка, там, на кладбище, что в конце Кинг-стрит, часто вставал пред внутренним взором вдовы, как нечто неправдоподобное и даже фантасмагорическое. Ей приходилось повторять себе: «Да, он там на самом деле! Вот почему я испытываю такое странное чувство». Он представал перед ней печальным и задумчивым, но не величественным. И все же она была искренне убеждена, что не было на свете другого мужа, столь честного, столь справедливого, столь надежного, столь доброго, как Сэмюел. Каким он был совестливым! Как старался всегда быть к ней милосердным! Все двадцать лет, вспоминала она, он непрерывно прилагал усилия, чтобы вести себя по отношению к ней, как положено. Она припоминала много случаев, когда он явно сдерживал себя, стремясь подавить свойственную ему холодную резкость и угрюмость, дабы выказать ей подобающее жене уважение. Каким он был верным и преданным! Она могла во всем положиться на него! Насколько он был лучше нее (подумала она с должной скромностью)!
Его смерть отняла часть ее самой. Но она перенесла ее стойко. Горе не согнуло ее. Она не предавалась мысли, что жизнь ее кончена, наоборот, она упорно отодвигала ее от себя, сосредоточив все помыслы на Сириле. Она не потворствовала расслабляющей неге страдания. Сразу же после тяжелой утраты она решила, что ее предназначение — терпеть удары судьбы. Она потеряла отца и мать, а теперь и мужа. Ее жизнь, казалось, изобилует потерями. Но вскоре здравый смысл стал подсказывать ей, что большинство людей теряет родителей, что в конце всякого брака должны появиться вдовец или вдова и что жизнь любого человека изобилует потерями. Разве не на ее долю выпало счастливое супружество, длившееся почти двадцать один год? (Как промелькнули эти годы!) Внезапное воспоминание о том, сколь наивно они воспринимали жизнь, когда поженились, вызвало у нее слезы. А какой мудрой и многоопытной стала она теперь! И разве нет у нее Сирила? По сравнению со многими женщинами она просто счастливица.
Одним из самых тяжких испытаний для нее было исчезновение Софьи. Но умри Софья, было бы еще хуже, значит, то испытание не столь уж страшно, ведь можно надеяться, что Софья еще вернется из небытия. Удар, нанесенный побегом Софьи, казался тогда и много позже беспримерным, он как бы отделил стеной позора семью Бейнсов от всех остальных. Но в свои сорок три года Констанция уже знала, что подобные происшествия иногда не обходят стороной и другие семьи, и нередко удивительные последствия этих событий становятся им известны. Часто думая о Софье, она страстно и неизменно на что-то надеялась.
Она взглянула на часы, и ее охватило волнение: а вдруг Сирил в этот первый день, начинающий их новую жизнь вдвоем, нарушил свое обещание. Но в ту же минуту он ворвался в комнату, как интервент, по пути опустошивший лавку.
— Я не опоздал, мамочка! Я не опоздал! — с гордостью воскликнул он.
Она ласково улыбнулась, своим появлением он подарил ей счастье, утешение и исцеление. Он не подозревал, что в этой хорошо знакомой, грузной фигуре, стоявшей перед ним, таится чувствительная, трепетная душа, которая исступленно хватается за него, как за единственное реальное создание во всей вселенной. Он не понимал, что эта вечерняя трапеза, в которой он неспешно участвовал после того, как школа отпустила его к матери, должна была знаменовать собой их тесный союз, а также служить доказательством того, что они «друг для друга — все»; его же занимала только еда, как будто в доме ничего не стряслось.
Однако он смутно ощутил, что создавшаяся обстановка требует чего-то необычного, и поэтому постарался проявить перед матерью все свое мальчишеское обаяние, а она подумала: «какой он хороший». Будущего он не боялся и был в нем уверен, потому что под ее обычной маской здравомыслия и беспристрастности сумел разглядеть явное желание во всем ему потакать.
После чая она с сожалением оставила его за приготовлением уроков, чтобы пойти в лавку. Судьба лавки стала серьезной проблемой, требующей разрешения. Что ей делать с лавкой? Продолжать дело или продать лавку? Благодаря наследству от отца и тетки и двадцатилетней экономии, она располагала достаточными средствами. Она была по-настоящему богатой, во всяком случае, по меркам Площади; нет, пожалуй, и вообще весьма богатой! Поэтому у нее не было материальной необходимости держать лавку. Кроме того, держать лавку означало бы лично управлять ею и нести за нее бремя ответственности, что совершенно противоречило ее бездеятельному складу характера. С другой стороны, продать лавку означало бы прервать все связи и оставить дом, что тоже было для нее неприемлемо. Молодой Лотон, хотя его не спрашивали, посоветовал ей продать лавку. Но ей продавать не хотелось. Ей хотелось невозможного: чтоб дела в будущем шли так же, как в прошлом, и чтобы смерть Сэмюела не сказалась ни на чем, кроме ее сердца.
Не следует забывать, сколь неоценимыми качествами обладала мисс Инсал. Констанция прекрасно разбиралась в деятельности одной половины лавки, а мисс Инсал — в деятельности обеих половин, да еще и в финансовых вопросах. Мисс Инсал могла бы с успехом, если не с блеском, управлять всем заведением, чем она в настоящее время и занималась. Однако Констанция в этом отношении завидовала мисс Инсал, она сознавала, что питает легкую неприязнь к этой преданной помощнице. Ей вовсе не хотелось оказаться во власти мисс Инсал.
Около прилавка со шляпами стояли две-три покупательницы. Они поздоровались с Констанцией, тактично храня скорбный вид. Столь же тактично они не заговорили о ее потере. Но своим тоном, взглядами на Констанцию и друг на друга, героически подавляемыми вздохами они посыпали все кругом пеплом. Мастерицы тоже вели себя с бедной одинокой вдовой особым образом, что ее очень раздражало. Ей хотелось оставаться такой, какая она есть, и это удалось бы ей, если бы они явно не сговорились сделать ее желание невыполнимым.
Она перешла в другой конец лавки, к конторке Сэмюела, за которой он обычно стоял, рассеянно глядя через окошко на Кинг-стрит и в то же время шепотом производя какие-то подсчеты. Она зажгла газовый светильник, направила свет, куда ей было нужно, а потом подняла большую откидную крышку конторки и вытащила несколько бухгалтерских книг.
— Мисс Инсал! — произнесла она тихим, чистым голосом с оттенком высокомерия. Эту позу, до смешного не вяжущуюся с обычной для Констанции доброжелательностью, она приняла умышленно, из чего явствует, какое влияние оказывает зависть даже на самый мягкий характер.
Мисс Инсал откликнулась на ее зов. У нее не было другого выхода. Она и виду не подала, что возмущена тоном хозяйки. Но мисс Инсал вообще редко проявляла чувства, присущие роду человеческому.
Покупательницы, одна за другой, удалились, их с подобострастной любезностью поторапливали мастерицы, которые в соответствии с вековой традицией сразу же несколько убавили газ, а потом, когда они при тусклом свете ставили коробки на место, до их ушей донеслись сначала размеренная беседа, которую полушепотом вели у конторки две женщины, а затем — звон золотых монет.
Внезапно кто-то вошел в дом. Одна из мастериц невольно рванулась к светильнику, но, увидев, что нарушителем спокойствия оказалась всего лишь неряшливая девица, простоволосая и неопрятная, она решила не прибавлять света и приняла надменный и вместе с тем недоверчивый вид.
— Можно мне поговорить с хозяйкой, пожалуйста? — запыхавшись, спросила девушка.
Это была толстая и некрасивая девица лет восемнадцати, в голубом рваном платье и грубом коричневом фартуке, прикрепленном одним уголком к талии. Обнаженные до локтя руки имели кирпичный оттенок.
— Кто ты такая? — спросила мастерица.
Мисс Инсал повернула голову и посмотрела в другой конец лавки, где стояла девица. — Это, должно быть, дочь Мэгги… дочь миссис Холлинз! — прошептала она.
— Что же ей нужно? — удивилась Констанция и, отойдя от конторки, обратилась к девушке, которая стояла в стороне от кучки мастериц с видом полной независимости. — Ты дочка миссис Холлинз, да?
— Да, мэм.
— Как тебя зовут?
— Мэгги, мэм. Очень прошу вас… мама велела попросить у вас траурную карточку… будьте так добры.
— Траурную карточку?
— Да. О мистере Пови. Она ждала, что получит, а потом решила, что, может, вы позабыли, раз не пригласили на похороны.
Девушка умолкла.
Констанция поняла, что своим невниманием нанесла чувствам Мэгги-старшей тяжкую рану. По правде говоря, она и не подумала о Мэгги. А ей следовало бы помнить, что траурные карточки составляли почти единственное украшение в отвратительном жилище Мэгги.
— Да, да, конечно, — после паузы ответила она. — Мисс Инсал, в конторке ведь осталось несколько карточек? Положите, пожалуйста, одну в конверт для миссис Холлинз.
Она вручила украшенный широкой каймой конверт покрасневшей девчонке, та завернула его в фартук и убежала, торопливо и смущенно бормоча благодарности.
— Скажи маме, что я с удовольствием послала ей карточку, — проговорила Констанция девушке вдогонку.
Странность жизненных поворотов ввергла ее в задумчивость. Она, всегда видевшая в Мэгги старуху, вдова, а у Мэгги муж, хоть и больной, да жив и довольно крепок. Она понимала, что Мэгги борется за жизнь в грязи и нищете, но при этом по-своему, пусть в затхлости и небрежении, счастлива.
Погруженная в мысли, она вернулась к своим счетам.
II
Когда под ее придирчивым и строгим надзором лавку заперли, она погасила последний светильник и вернулась в нижнюю гостиную, размышляя, где бы ей найти какого-нибудь по-настоящему надежного мужчину или подростка, который вечером закрывал бы, а утром открывал ставни. Обычно Сэмюел делал это сам, а в исключительных случаях и во время их отъездов с неповоротливыми ставнями сражались мисс Инсал и одна из ее подчиненных. Но теперь исключительное положение превратилось в постоянное, и нельзя было ожидать, что мисс Инсал будет бесконечно выполнять мужскую работу. Констанция была не прочь нанять мальчика-рассыльного, хотя против такой роскоши всегда возражал Сэмюел. Ей и в голову не приходило, что она может попросить сильного, как Геркулес, Сирила закрывать и открывать лавку.
Он, по-видимому, уже закончил домашние уроки. Учебники были отодвинуты в сторону, а он делал в альбоме наброски карандашом. По правую сторону камина, над софой, висела гравюра с картины Ландсира{48} — одинокий олень входит в озеро. Олень то ли уже напился, то ли намеревался напиться досыта, а Сирил срисовывал его. Он уже изобразил стаю птиц, летящих вдалеке, а начал он с птиц потому, что легче рисовать неясно различимых птиц, чем тщательно выписанных оленей.
Констанция положила руку ему на плечо и, поглаживая его по спине, тихо спросила:
— Уроки сделал?
Раньше, чем ответить, Сирил с серьезным выражением лица, нахмурившись, посмотрел на картину, а потом рассеянным тоном сказал:
— Да, — помолчал и добавил: — кроме арифметики. Сделаю утром перед завтраком.
— О, Сирил! — с упреком произнесла она.
Прежде у них существовало строгое правило: никакого рисования, пока не сделаны уроки. Когда был жив отец, Сирил ни разу не осмелился нарушить его.
Он склонился над альбомом, делая вид, что с головой погружен в свое дело. Рука Констанции соскользнула у него с плеча. Ей хотелось решительно приказать ему закончить уроки, но она не могла. Она боялась, что возникнет спор; она не была уверена в себе. А ведь так мало времени прошло со смерти его отца!
— Ты сам знаешь, что утром ничего не успеешь! — сказала она нерешительным тоном.
— Ну, мама, — несколько резко и высокомерно ответил он, — не беспокойся. — А потом умоляющим голосом добавил: — Я давным-давно хочу нарисовать этого оленя.
Она вздохнула и села в качалку. Он продолжал рисовать, стирать что-то резинкой, время от времени издавая странные укоризненные звуки, относившиеся то ли к карандашу, то ли к бессмысленным сложностям, изобретенным сэром Эдвином Ландсиром. Один раз он встал и повернул газовый светильник, свирепо глядя на гравюру, как будто она совершила преступление.
Вошла Эми, чтобы накрыть стол к ужину. Он не обратил на нее внимания.
— Ну, мастер Сирил, будьте любезны, теперь этот стол займу я! — бесцеремонно заявила она, пользуясь привилегией служанки, много лет проработавшей в доме, и женщины, которой уже далеко за тридцать.
— До чего же ты несносная, Эми! — грубо ответил он. — Послушайте, мама, а нельзя, чтобы Эми застелила скатертью только половину стола? У меня работа в самом разгаре. Здесь достаточно места для двоих. — Он, по-видимому, не заметил, что словами «достаточно места для двоих» бестактно коснулся их общей потери. Но ведь на самом деле для двоих места хватало.
Констанция торопливо ответила:
— Ладно, Эми. Пусть будет так на этот раз.
Эми что-то проворчала, но подчинилась. Констанции пришлось дважды потребовать, чтобы он оторвался от работы и поел. Он ел быстро, беспрерывно бросая, прищурившись, взгляды на картину. Поужинав, он вновь наполнил стакан водой и поставил его рядом с альбомом.
— Надеюсь, ты не собираешься заняться рисованием так поздно! — с удивлением воскликнула Констанция.
— Как раз собираюсь, мама! — раздраженно возразил он. — Еще не поздно.
Одно из строгих правил его отца заключалось в том, что после ужина надо идти спать, а не заниматься посторонними делами. Отходить ко сну разрешалось не позднее девяти часов. Сейчас до этого момента оставалось менее четверти часа.
— До девяти остается всего двенадцать минут, — объявила Констанция.
— Ну и что?
— Послушай, Сирил, — сказала она, — хочу надеяться, что ты будешь хорошим мальчиком и не станешь огорчать маму.
Но она произнесла эти слова слишком добрым голосом.
Он ответил угрюмо:
— А я полагаю, что вы могли бы разрешить мне закончить набросок. Я уже начал его, и много времени мне не потребуется.
Она совершила ошибку, отклонившись от главной темы и спросив:
— Разве возможно правильно подобрать цвета при газовом освещении?
— А я буду делать его сепией, — торжествующим тоном ответил он.
— Больше чтоб такое не повторялось, — сказала она.
Он возблагодарил Бога за хороший ужин и кинулся к фисгармонии, где лежал его альбом. Эми убрала со стола. Констанция принялась за вышивание на пяльцах. Воцарилось молчание. На часах пробило девять, потом половину десятого. Она вновь и вновь напоминала ему о времени. Без десяти десять она произнесла решительно:
— Сирил, когда часы пробьют десять, я тотчас же закрою газ.
Часы пробили десять.
— Секундочку, секундочку! — закричал он. — Готово! Готово!
Рука ее застыла на месте.
Прошло еще четыре минуты, и он вскочил.
— Вот! — с гордостью произнес он, показывая ей альбом. Его движения были полны изящества и желания снискать похвалу.
— Очень хорошо, — довольно равнодушно отозвалась Констанция.
— Не думаю, что вас это очень интересует, — заметил он с упреком, однако широко улыбаясь.
— Меня интересует твое здоровье, — сказала ома. — Погляди на часы!
Он неспешно уселся во вторую качалку.
— Ну же, Сирил!
— Мамочка, надеюсь, вы разрешите мне снять башмаки? — Он произнес эти слова с насмешливым добродушием.
Он поцеловал ее на ночь так нежно, что ей захотелось прильнуть к нему, но она не могла освободиться от воспитанной в ней с самого детства сдержанности, которую сохранила на всю жизнь. Неспособность поступить так, как хочется, глубоко опечалила ее.
Оставшись одна в спальной, она стала прислушиваться, как он раздевается. Дверь между их комнатами не была заперта. Констанции приходилось сдерживать себя, чтобы не приоткрыть дверь и не взглянуть на него. Ему бы это не понравилось. Он мог бы нежданно и без ущерба для себя даровать покой ее сердцу, но он не знал, сколь велика его сила. Она не смогла прильнуть к его груди, но прильнула к нему сердцем своим, когда в одиночестве степенно ходила по комнате. Ее взгляд проникал сквозь прочную дверь. Наконец она грузно опустилась на кровать. Со сдержанной тревогой она размышляла: «Мне нужно быть твердой с Сирилом». И вместе с тем думала: «Он непременно должен оставаться хорошим мальчиком. Непременно должен». И пылко, без стыда, льнула к нему! Одиноко лежа в темноте, она могла по велению сердца отбросить сдержанность и стать по-девичьи свободной. Теперь, когда она освободилась от напряжения, перед ней предстал образ его отца сначала в гробу, потом работающим за конторкой. Она постаралась удержать и это видение ради сладостной боли, которую оно причиняло.
III
В последующие дни Сирил не вызывал в ней беспокойства. Он не склонен был к повторению того беспримерного непослушания, которое допустил в понедельник вечером, и возвращался домой к чаю вовремя; более того, он сотворил поразившее ее чудо — во вторник утром встал рано и сделал урок по арифметике. Чтобы выразить свое одобрение, она смастерила весьма замысловатую рамку из соломки для наброска — копии с гравюры сэра Эдвина Ландсира, и повесила его у себя в спальной, а Сирил оценил оказанную ему честь. Она была счастлива настолько, насколько может быть счастлива женщина, страдающая от недавней потери; по сравнению с долго длившимся страхом из-за маниакального состояния Сэмюела и его болезни, ее нынешнее существование казалось милосердным покоем.
Сирил, как она полагала, понял, какое значение в ее глазах имеет церемония чаепития, этот вечерний час в его обществе, ставший для нее самой радостной порой суток. Она так верила в его послушание, что заливала кипятком чай от Хорнимана еще до его прихода, большего свидетельства уверенности быть не могло. Но вот в ближайшую пятницу он опоздал! Он вернулся, когда уже стемнело, и состояние его одежды не оставляло сомнений в том, что он играл в футбол на покрытом грязью поле, которое летом зарастало густой травой.
— Тебя задержали, сынок? — спросила она для видимости.
— Нет, мама, — небрежно ответил он. — Мы немного побросали мяч. Я опоздал?
— Пойди-ка приведи себя в порядок, — сказала она, не отвечая на вопрос. — В таком виде нельзя садиться за стол. А я заварю свежий чай, этот уже не годится.
— Ага, прекрасно.
Священное чаепитие — традиция, которой она стремилась твердо придерживаться и которая должна была для нее и ее сына занимать первое место среди всего остального, беспечно принесена в жертву киданию мяча в грязи! А еще не прошло и десяти дней, как похоронили его отца! Ей нанесена тяжелая рана — глубокая, чистая, опасная рана, не источающая крови. Она старалась радоваться тому, что он не солгал, хотя мог бы без труда солгать, сказав, что его оставили в школе за какую-то провинность и он опоздал. Нет! Он не склонен ко лжи, он мог бы, как любой человек, солгать, когда того требуют особые обстоятельства, но он не лжец, его можно без сомнения назвать правдивым мальчиком. Она старалась не огорчаться, но ей это не удавалось. Она предпочла бы, чтобы он солгал.
Эми проворчала что-то в связи с необходимостью опять кипятить воду.
Он вернулся в нижнюю гостиную, соскоблив лишь грязь с обуви, и Констанция ждала, что он извинится перед ней, как обычно по-мальчишески, намеками, или хотя бы станет обхаживать и ублажать ее, дабы показать, что сознает, какую принес ей обиду. Однако он держался совсем по-иному. Он вел себя довольно бесцеремонно, властно и шумно. Он слишком быстро проглотил изрядную порцию джема и тотчас тоном монарха, требующего возврата своих владений, распорядился добавить ему еще. И, не кончив пить чай, ни с того ни с сего дерзко заявил:
— Послушайте, мама, вам придется разрешить мне поступить после Пасхи в Художественную школу.
И посмотрел на нее с вызовом.
Он имел в виду вечерние классы в Художественной школе. Его отец был решительно против этого намерения. Его отец утверждал, что это помешает его основным занятиям, он будет очень поздно ложиться спать и мало бывать дома. Последнее обстоятельство как раз и было истинной причиной возражений со стороны отца. Отец не мог поверить, что желание Сирила учиться рисованию возникло только из-за его влечения к искусству, он не мог избавиться от подозрения, что это желание — способ обрести по вечерам свободу, ту самую свободу, которой Сэмюел неизменно препятствовал. Во всех предложениях Сирила Сэмюел всегда усматривал этот тайный замысел. В конце концов он сказал, что, когда Сирил выйдет из школы и определит свое призвание, он сможет ночами заниматься искусством, но никак не раньше.
— Ты ведь знаешь, что говорил отец! — ответила Констанция.
— Но, мама! Я уверен, что папа согласился бы. Если уж мне предстоит заниматься рисованием, то не следует это откладывать. Так говорит наш учитель рисования, а он-то, я полагаю, в этом разбирается, — высокомерно завершил он свою речь.
— Пока я не могу тебе разрешить, — спокойно сказала она, — об этом не может быть и речи. Ни в коем случае!
Сначала он надулся, а потом рассердился. Между ними вспыхнула война. Иногда он был удивительно похож на свою тетушку Софью. Он не намерен был молчать и не желал выслушивать доводы Констанции. Он открыло обвинил ее в жестокости. Он требовал объяснить ему, как, по ее мнению, он может добиться успеха, если она сама мешает его столь искренним стремлениям. Он приводил в пример других мальчиков, родители которых гораздо разумнее.
— Очень мило с вашей стороны сваливать все на отца! — с презрительной насмешкой заметил он.
Он прекратил заниматься рисованием.
Когда она дала ему понять, что в его отсутствие будет одинока по вечерам, он взглянул на нее, как бы говоря: «Ну, и что?..» Казалось, у него нет сердца.
После нескольких недель тяжких страданий она спросила:
— Сколько раз в неделю тебе нужно ходить туда?
Война прекратилась.
Он вновь стал очаровательным. В одиночестве, она вновь могла мысленно прильнуть к нему. И она убеждала себя: «Раз мы можем быть счастливы вместе, только если я уступаю ему, значит, я должна уступать». Ее покорность таила в себе восторг. «В конце концов, — размышляла она, — может быть, действительно очень важно, чтобы он посещал Художественную школу». Такими мыслями она утешала себя, когда три вечера в неделю одиноко ждала его возвращения домой.
Глава VII. Дела житейские
I
Летом того же года щиты для афиш и стены некоторых домов покрылись, как инеем, множеством белых объявлений. Это событие свидетельствовало о том, что в городе происходят существенные перемены. В объявлениях повторялись таинственные сообщения и предложения, начинавшиеся торжественными словами: «По распоряжению доверенных лиц покойного Уильяма Клюса Мерикарпа, эсквайра». Мерикарп был крупным владельцем недвижимого имущества в Берсли. Прожив долгое время в Саутпорте{49}, он скончался в возрасте восьмидесяти двух лет, оставив после себя все свое имущество. В течение шестидесяти лет он был бестелесным именем, и известие о его смерти, которая, несомненно, явилась важным событием, породило среди горожан всяческие слухи, ибо они привыкли причислять его к сонму невидимых бессмертных. Констанция была потрясена, хотя никогда в жизни в глаза его не видела. («Нынче все подряд умирают!» — подумала она.) Ему принадлежали и лавка Бейнса-Пови, и аптека мистера Кричлоу. Констанция не ведала, как часто ее отец, а впоследствии ее муж возобновляли договор об аренде помещений, ныне принадлежащих ей; но она сохранила смутные детские воспоминания о том, как отец говорил матери об «арендной плате Мерикарпу», которая всегда составляла сто фунтов в год. Мерикарп заслужил репутацию «доброго хозяина». Констанция с грустью сказала: «Такого доброго у нас никогда больше не будет!» Когда ее посетил секретарь адвоката и попросил разрешения вывесить во всех окнах лавки объявления, она испугалась за свое будущее, разволновалась и пришла к заключению, что для большей верности завершит вопрос об аренде в будущем году, но тотчас же решила, что ничего решить не может.
Далее объявления гласили: «Подлежит продаже с аукциона в отеле «Тигр» в шесть тридцать до семи часов ровно». Что значит «в шесть тридцать до семи часов ровно» — никто не понял. Затем, после сообщения об имени и мандате аукциониста, объявления, наконец, переходили к предметам, подлежащим продаже: «Все нижепоименованные жилые помещения, лавки, хозяйственные постройки и земельные участки, сданные в аренду по фригольду и копигольду{50}, а именно…» Прежде в Берсли дома с аукциона никогда не продавались. Афиши об аукционе напомнили горожанам, что здания, в которых они живут, это не дома, как они ошибочно полагали, а жилые помещения. Строка со словами «а именно» была отделена чертой, после чего текст начинался заново: «Пункт I. Все это — обширные и удобные лавка и жилое помещение, хозяйственные постройки и земельный участок со службами и прочим им принадлежащим в полном объеме расположены и являются № 4 по Площади св. Луки в приходе Берсли, в графстве Стаффордшир и в настоящее время занятые госпожой Констанцией Пови, вдовой, по договору об аренде, истекающему в сентябре 1889 года». Таким образом, четко утвердив, что лавка Констанции подлежит продаже вся полностью, а не частями, объявление далее гласило: «Пункт II. Все это — обширные и удобные лавка и жилое помещение, хозяйственные постройки и земельный участок со службами и прочим им принадлежащим в полном объеме расположены и являются № 3 по Площади св. Луки в приходе Берсли, в графстве Стаффордшир и в настоящее время занятые Чарлзом Кричлоу, аптекарем, по договору о ежегодной аренде». Список состоял из четырнадцати пунктов. Объявления, дабы никто по глупости не вообразил, что столь исчерпывающее, выразительное и ясное изложение существа дела могло быть подготовлено лицами без юридического образования, были украшены подписями членов крупной адвокатской фирмы в Хенбридже. К счастью, в Пяти Городах метафизики не водились, ибо в ином случае фирме пришлось бы объяснить в «последующих разъяснениях и уточнениях», обещанных в объявлениях, как это жилой дом с хозяйственными постройками и земельным участком может «являться» тем самым предметом, где он же расположен».
Через несколько часов после появления инея из афиш, перед Констанцией, стоявшей у прилавка отдела дамских шляп, внезапно вырос мистер Кричлоу. Он размахивал объявлением.
— Ну-с! — зловеще воскликнул он. — Что дальше?
— Да, скажу я вам! — отозвалась Констанция.
— Собираетесь покупать? — спросил он. — Всем мастерицам, в том числе и мисс Инсал, этот разговор был слышен, но мистер Кричлоу на их присутствие внимания не обращал.
— Покупать? — повторила его слова Констанция. — И не подумаю! У меня и так достаточно имущества.
Как все владельцы недвижимого имущества, она всегда, говоря о своей собственности, делала вид, что с радостью заплатила бы кому-нибудь, чтобы от нее избавиться.
— А вы? — спросила она тем же резким тоном, что был у мистера Кричлоу.
— Это я-то! Покупать имущество на Площади св. Луки! — мистер Кричлоу презрительно усмехнулся и покинул лавку так же внезапно, как появился.
Презрительная ухмылка в сторону Площади св. Луки выражала его отношение к ней, которое сложилось у него за последние годы. Площадь была уже не та, что прежде, хотя у отдельных хозяев дела шли не хуже, чем раньше. Менее чем за один год было объявлено о сдаче внаем двух лавок на Площади. Один раз ее историю опозорило банкротство. Хозяева лавок, естественно, начали искать причину этого явления и, естественно, обнаружили ее, но не там, где нужно было. По их мнению, причиной был «этот чертов футбол». За последнее время Берслийский футбольный клуб превратился в достойного противника Найпского клуба, издавна славившегося своей непобедимостью. Он превратился в замкнутую группу людей, арендовал землю под футбольное поле по Вересковой дороге и построил вместительные трибуны. Берслийский ФК «встречался» с Найпским ФК на поле последнего, что рассматривалось как достижение столь значительное, что в один из понедельников ему был посвящен целый столбец в «Спортивных новостях»! Но испытывали ли коммерсанты гражданскую гордость по поводу такого успеха? Ни в какой мере! Они заявляли, что «этот чертов футбол» оттягивает по субботам людей из города, способствуя таким образом полному затуханию торговли. Они заявляли также, что все думают только об «этом чертовом футболе», и присовокупляли, что лишь шалопаи и бездельники способны увлекаться такой варварской игрой. И они ораторствовали по поводу платы за вход, ставок, профессионализма и гибели истинного спорта в Англии. Короче говоря, нечто новое вышло па передний план и подверглось испытанию проклятием.
Продажа недвижимого имущества Мерикарпа имела особое значение для тех всеми уважаемых лиц, интересы которых были тесно связаны с городом, ибо она могла определить, губит ли «этот чертов футбол» Берсли и, если губит, то в какой мере.
Констанция как-то сообщила Сирилу, что, возможно, захочет пойти на распродажу, и поскольку в назначенный для аукциона вечер Сирил был свободен, он сказал, что, возможно, тоже захочет пойти. Таким образом, они отправились туда вместе. Сэмюел обычно посещал аукционы, но жену туда никогда не брал. Констанция и Сирил прибыли в «Тигр» чуть позже семи, и их провели в залу, имевшую вид комнаты небольшого благотворительного общества. В зале уже сидело несколько джентльменов, но возмутителей спокойствия — доверенных лиц, стряпчих и аукционистов — еще не было. По-видимому, слова «шесть тридцать до семи часов ровно» означали семь часов пятнадцать минут. Констанция уселась в виндзорское кресло{51}, стоявшее в углу у двери, и указала Сирилу на соседний стул; они не смели рта раскрыть и двигались на цыпочках; Сирил неосторожно потянул стул, раздался скрип, и мальчик так покраснел, как будто осквернил храм, а мать в ужасе воздела руки. Все присутствующие повернулись в их сторону, явно огорченные подобной небрежностью. Некоторые из них поздоровались с Констанцией, но с оттенком замешательства, с несколько смущенным видом, как если бы они все собрались здесь со злым намерением совершить преступление. К счастью, вдовство Констанции уже утеряло свою трогательную новизну, так что обращенные к ней приветствия, хотя и были несколько смущенными, не выражали при этом невыносимого сострадания и не вызывали чувства неловкости.
Когда появились шумные и суетливые официальные лица с деловыми бумагами и молотком в руках, замешательство и ощущение вины у сидевших в зале усугубились. Напрасными оказались попытки аукциониста рассеять это мрачное настроение, хотя он весело жестикулировал и отпускал коллегам забавные шутки. Сирил полагал, что собрание откроется гимном, но появление буфетчика с вином убедило его, что он ошибается. Аукционист строго наказал буфетчику следить за тем, чтобы все могли утолить жажду, и тот, несколько смущенно, но рьяно занялся своим делом. Начал он с Констанции, но она, зардевшись, отказалась от вина. Тогда парень предложил стакан вина Сирилу, мальчик покраснел и, ощущая комок в горле, пробормотал «Нет»; когда буфетчик повернулся к нему спиной, он взглянул на мать с робкой улыбкой. Остальные присутствующие взяли стаканы и пригубили вино. Аукционист тоже глотнул, громко причмокнул и произнес: «А!»
В залу вошел мистер Кричлоу.
Аукционист снова произнес «А!» и добавил:
— Я всегда рад, когда приходят арендаторы. Это всегда добрый знак.
Он взглянул на аудиторию, ожидая одобрения. Но все, видимо, были слишком скованы, чтобы двигаться. Смущен был даже сам аукционист.
— Официант! Предложите вина мистеру Кричлоу! — воскликнул он, подгоняя буфетчика и как бы говоря: «Парень! Ты что ж не обращаешь внимания на мистера Кричлоу?»
— Да, сэр; сейчас, сэр, — отозвался официант, стараясь побыстрее разливать вино.
Аукцион открылся.
Взяв в руку молоток, аукционист кратко изложил биографию Уильяма Клюза Мерикарпа и, по исполнении сего благочестивого долга, предложил стряпчему огласить условия проведения аукциона. Стряпчий выполнил поручение, но с мучительной застенчивостью. Условия аукциона отличались длиннотами и были составлены явно на каком-то иностранном наречии, но аудитория выслушала это произведение ораторского искусства стоически, делая вид, что оно вызывает у них огромный интерес.
Затем аукционист начал громоздить друг на друга все эти «…лавка и жилые помещения и земельный участок со службами расположены и являются № 4 по Площади св. Луки». Констанция и Сирил вздрогнули, как будто их неожиданно обнаружили. Аукционист помянул Джона Бейнса и Сэмюела Пови тоном человека, понесшего тяжелую личную утрату, а затем выразил удовольствие по поводу присутствия «дам», имея в виду Констанцию, которая опять зарделась.
— Итак, джентльмены, что вы предлагаете за это знаменитое недвижимое имущество? Думаю, что не преувеличиваю, называя его «знаменитым».
Кто-то голосом запуганного преступника предложил тысячу фунтов.
— Тысяча фунтов, — повторил аукционист, затем сделал паузу, глотнул вина и причмокнул.
— Тысяча гиней, — произнес кто-то тоном человека, осуждающего себя за неправедное дело.
— Тысяча пятьдесят фунтов, — объявил аукционист.
Последовал долгий перерыв, усиливший нервное напряжение аудитории.
— Прошу, леди и джентльмены, — с мольбой воззвал аукционист.
Первый голос мрачно произнес:
— Тысяча сто фунтов.
Предлагаемые цены постепенно доросли до тысячи пятисот фунтов, главным образом, благодаря магнетической силе, излучаемой аукционистом. Теперь он стоял, повелевая окружающими. Он наклонился к стряпчему, и они о чем-то пошептались.
— Господа, — сказал аукционист, — рад сообщить вам, что торги открыты. — Его сдержанная, соответствующая положению, радость выразилась не столько в словах, сколько в интонации. Внезапно он с яростным шипением обратился к официанту: — Вы почему не угощаете тех джентльменов?
— Да, да, сэр, сию минуту.
Аукционист сел и, прихлебывая вино на досуге, вступил в беседу с секретарем, стряпчим и помощником стряпчего.
Он поднялся с видом победителя.
— Господа, предлагаемая цена — тысяча пятьсот фунтов. Мистер Кричлоу, прошу.
Мистер Кричлоу отрицательно покачал головой. Аукционист бросил учтивый взгляд на Констанцию, но она постаралась избегнуть его.
После многократных попыток уговорить присутствующих он с неудовольствием поднял молоток, делая вид, что намерен опустить его, и повторил этот жест несколько раз.
И тогда мистер Кричлоу сказал:
— Еще пятьдесят.
— Тысяча пятьсот пятьдесят, — сообщил аукционист, вновь напомнив официанту о его обязанностях. Сделав еще глоток, он произнес с притворной грустью: — Послушайте, господа, я надеюсь, вы не намерены отдать это великолепное хозяйство за тысячу пятьсот пятьдесят фунтов?
Но как раз это они были намерены совершить.
Молоток упал, и помощники аукциониста и стряпчего отвели мистера Кричлоу в сторону и вместе с ним начали что-то писать.
Никто не удивился, когда мистер Кричлоу купил и объект номер два, то есть свою собственную лавку.
Тотчас Констанция шепнула Сирилу, что хочет уйти. Они вышли, соблюдая неуместные предосторожности, но, как только оказались на темной улице, обрели естественные манеры.
— Ну, скажу я вам! Вот так так! — пробормотала удивленная и расстроенная Констанция.
Ей была отвратительна одна мысль, что владельцем ее дома станет мистер Кричлоу. Несмотря на принятое решение, она не могла заставить себя покинуть свой очаг.
Торги показали, что футболу не удалось полностью подорвать экономические основы общества в Берсли; проданными оказались всего два хозяйства.
II
На той же неделе, в четверг пополудни, парнишка, которого Констанция, в конце концов, наняла для закрывания и открывания ставней и для других работ, не подходящих хрупким женщинам, закрывал магазин. Пробило два часа. Все ставни уже были подняты, кроме одной, — в середине входной двери. Мисс Инсал и ее хозяйка обходили затемненную лавку, накрывая чехлами выставленные для обозрения товары; остальные мастерицы только что ушли. Бультерьер забрел в лавку, как обычно, к закрытию и примостился около угасающей печки. Здесь этот опытный сторож всегда спал; он еще не достиг почтенного возраста, но уже приближался к нему.
— Можешь закрывать, — сказала мисс Инсал подростку. Но, когда ставень поднимали вверх, на тротуаре появился мистер Кричлоу.
— Погоди, парень! — приказал мистер Кричлоу и, приподняв длинный фартук, медленно переступил через горизонтальный ставень, на котором крепились в дверном проеме вертикальные ставни.
— Вы надолго, мистер Кричлоу? — спросил парнишка, поставив ставень. — Или закрывать.
— Закрывай, парень, — решительно ответил мистер Кричлоу. — Я выйду через боковую дверь.
— Мистер Кричлоу пришел! — сообщила мисс Инсал Констанции каким-то особым тоном. И ее смуглое лицо медленно покрылось едва заметным румянцем. В сумраке лавки, куда свет пробивался лишь через несколько звездообразных отверстий в ставнях и через маленькое боковое окошко, даже самый острый глаз не различил бы этого румянца.
— Мистер Кричлоу! — тихо воскликнула Констанция. Она с негодованием относилась к тому, что он стал владельцем ее лавки. Она подумала, что он явился сюда в новой роли владельца, и решила доказать ему, что дух ее независим и свободен, что ей все равно, расстанется ли она со своим делом или сохранит его. Ей особенно хотелось обвинить его в том, что при их последней встрече он умышленно солгал относительно своих намерений.
— Вот так, сударыня! — обратился к ней старик. — Мы обо всем договорились. Может, кто и думает, что мы время зря теряли, но им-то какое дело.
Его маленькие, часто мигающие глаза были воспалены, кожа на бледном небольшом лице — покрыта сетью мельчайших морщинок, руки и ноги до того худы, что состояли, казалось, из одних углов. Уголки лиловатых губ были, как обычно, опущены, выражая некое тайное толкование мира; когда он всем своим длинным телом повернулся к Констанции, эту тайну сменила улыбка.
Констанция в полной растерянности вытаращила на него глаза. Не может быть, чтобы подтвердились те слухи, которые более восьми лет носились по Площади!
— О чем дого… — начала было она.
— О нас с ней! — Он рывком головы указал на мисс Инсал. Пес лениво направился к ним, чтобы обследовать брюки жениха, но мисс Инсал, щелкнув пальцами, поманила его к себе, наклонилась и принялась его гладить. Этот не свойственный ей поступок подтвердил правильность открытия Чарлза Кричлоу, что в Марии Инсал, пусть очень глубоко, но все же таится нечто человеческое!
Нетрудно было определить, что мисс Инсал лет сорок. Двадцать пять лет она прослужила в лавке, проводя там по двенадцать часов в сутки, исправно посещая не менее трех служб в Уэслианской церкви или в воскресной школе и деля по ночам ложе с матерью, которую она содержала. Больше тридцати шиллингов в неделю она никогда не зарабатывала, но ее положение считалось исключительно благополучным. В ветхом затхлом сумраке лавки она мало-помалу утратила ту женственность и то обаяние, коими обладала прежде. Она стала такой же тощей и плоской, как сам Чарлз Кричлоу. Казалось, в самый чувствительный период развития девушки ее грудь пострадала от долгой засухи и так и не обрела прежней формы. Единственным свидетельством того, что в жилах у нее течет кровь, была прыщавость, а прыщи на этом лице кирпичного цвета указывали на то, что кровь у нее жидкая и скверная. Руки и ноги у девушки были большие и нескладные, кожа на пальцах огрубела от частой возни с жесткой наждачной бумагой. Шесть дней в неделю она ходила в черном, на седьмой день надевала нечто похожее на скромный полутраур. Она была честна, толкова и трудолюбива, но вне пределов своей работы не проявляла ни любознательности, ни ума, ни интересов. Глубоко вкоренившиеся и непобедимые предрассудки и суеверия заменяли ей интересы, но зато она умела бесподобно продавать шелка и шляпки, подтяжки и клеенку, она никогда не делала ошибок в ширине, длине или цене товара, никогда не докучала покупателям и не давала нелепых обещаний совершить невозможное, никогда не опаздывала и не допускала небрежности или непочтительности. О ней никто ничего не знал, потому что знать было нечего. Выньте из нее продавщицу, и останется пустое место. Невежественная и духовно мертвая, она существовала только по привычке.
Но для Чарлза Кричлоу она обернулась воплощением мечты. Взглянув на нее, он узрел юность, невинность и чистоту. Целых восемь лет Чарлз, как мотылек, вился вокруг исходящего от нее яркого света, и вот теперь опалил крылья. Он мог обращаться с ней сколь угодно небрежно, на людях не смотреть в ее сторону, говорить грубости о женщинах, заставлять ее тупо в течение многих месяцев размышлять над его словами, но все его поведение бесспорно свидетельствовало, что он желает ее. Он страстно желал ее, она его очаровала, она представлялась ему чем-то красочным и роскошным, за что он готов был платить, ради чего мог совершать безрассудные поступки! Он овдовел, когда она еще не родилась; ему она казалась юной девушкой. Все относительно в этом мире. Что же касается ее, то она была натурой слишком равнодушной, чтобы отказать ему. Зачем отказывать? Устрицы не отказывают.
— От души поздравляю вас обоих, — тихо произнесла Констанция, осознав значение скупых слов мистера Кричлоу. — Надеюсь, вы будете счастливы.
— Все будет в порядке, — сказал мистер Кричлоу.
— Спасибо, миссис Пови, — сказала Мария Инсал.
Казалось, никто не знает о чем еще говорить. У Констанции на языке вертелись слова «Все это довольно неожиданно», но она промолчала, понимая, что они прозвучали бы нелепо.
— Ах! — воскликнул мистер Кричлоу, как бы вновь оценивая создавшееся положение.
Мисс Инсал потрепала собаку на прощание.
— Итак, этот вопрос решен, — заявил мистер Кричлоу. — Теперь, хозяйка, вам ведь хочется избавиться or этой лавки, не правда ли?
— Не уверена, — с сомнением в голосе ответила она.
— Ну что вы! — возразил он. — Вы, конечно, хотите избавиться от нее.
— Я прожила здесь всю жизнь.
— Не в лавке вы прожили всю жизнь. Я ведь говорю о лавке, — продолжал он. — У меня есть предложение: дом останется вам, а от лавки я вас избавлю. Ну, что? — он вопросительно посмотрел на нее.
Предложение ошеломило Констанцию своей бесцеремонностью, но смысла его она не поняла.
— Но как… — растерянно спросила она.
— Пойдите сюда, — нетерпеливо воскликнул мистер Кричлоу и шагнул к двери позади кассы, ведущей из лавки в жилую часть дома.
— Куда? Чего вы хотите? — спросила сбитая с толку Констанция.
— Сюда! — с растущим нетерпением произнес мистер Кричлоу. — Идите же за мной!
Констанция подчинилась. За ней бочком последовала мисс Инсал, а за той — собака. Мистер Кричлоу вышел через дверь и зашагал по коридору мимо комнаты закройщика справа от него. Далее коридор поворачивал под прямым углом налево и доходил до двери в нижнюю гостиную, слева от которой находилась лестница в кухню.
Мистер Кричлоу внезапно остановился около кухонной лестницы и, раскинув руки, коснулся ими противоположных стен.
— Вот! — сказал он, постучав по стене костяшками пальцев. — Вот! Если я отделю это кирпичной кладкой и то же самое сделаю наверху между мастерской и коридором, ведущим в спальную, весь дом останется вам. Вы говорите, что прожили здесь всю жизнь. Прекрасно, что же мешает вам здесь ее и закончить? Просто, — добавил он, — вместо одного дома опять станет два, как это было еще до того, как вы, сударыня, появились на свет.
— Ну а как же лавка? — воскликнула Констанция.
— Можете продать свое имущество нам согласно оценке.
Только теперь Констанция поняла его план: мистер Кричлоу останется аптекарем, а миссис Кричлоу будет хозяйкой самого крупного в городе магазина мануфактурных и новомодных товаров. Они, несомненно, вынут часть кирпичей со своей стороны общей стены, чтобы уравновесить кирпичную кладку, возведенную по эту сторону. Значит, они все подробно обдумали. Констанция возмутилась.
— Ясно, — сказала она с некоторым презрением. — А мои условия передачи дела? Их вы учтете при оценке?
Мистер Кричлоу взглянул на особу, ради которой он был готов истратить тысячи фунтов. Ее можно было бы принять за Фрину{52}, а его — за ослепленного страстью глупца. Он посмотрел на нее, как бы говоря: «Мы ждали этого и решили, что в таком случае на уступки не пойдем».
— Вон оно что! — сказал он Констанции. — Покажите мне текст ваших условий передачи фирмы. Оберните его бумагой и дайте мне, а я предъявлю его при оценке. Но не раньше, сударыня. Я делаю вам очень выгодное предложение: буду сдавать вам дом за двадцать фунтов в год и куплю ваше имущество в соответствии с оценкой. Прикиньте-ка, любезная.
Сказав то, что считал нужным, Чарлз Кричлоу сразу удалился, как было ему присуще. Он бесцеремонно вышел через боковую дверь, завернул в своем развевающемся фартуке с Кинг-стрит на Площадь и направился к собственной аптеке, где четверговые полупраздники не соблюдались. Вскоре ушла и мисс Инсал.
III
Чувство гордости понуждало Констанцию отказаться от предложения. Но на самом деле она возражала против этого плана потому, что не сама его придумала. Ибо в действительности этот план совмещал в себе ее желание остаться на месте с желанием избавиться от лавки.
— Я заставлю его прорубить новое окно в нижней гостиной, которое будет открываться! — решительно заявила она Сирилу, относившемуся к предложению мистера Кричлоу с безропотным равнодушием.
Уладив вопрос об окне, она согласилась принять предложение. Несколько недель продолжалась опись имущества, после чего пришел плотник и снял мерку для окна. Затем появились строительный рабочий и каменщик, которые осмотрели дверные проемы; Констанции казалось, что ей приходит конец. Она убрала из нижней гостиной ковер и накрыла мебель чехлами. Двадцать дней она и Сирил прожили в окружении голых досок и чехлов, но ни плотник, ни каменщик больше не появлялись. Потом, в один прекрасный день два подмастерья плотника выставили старое окно, а позже плотник притащил новое, и они втроем вставляли его до десяти часов вечера. Сирил ходил в ночном колпаке и в нем отправился спать, Констанция же ходила в кашемировой шали. Маляр пообещал, что непременно покрасит окно на следующий день. Он намеревался начать работу в шесть часов утра. Будильник Эми поставили на такое время, чтобы она успела встать и одеться до его прихода. Он явился через неделю, положил слой краски и исчез на десять дней.
Затем неожиданно пожаловали два каменщика и были потрясены, что для них ничего не приготовлено. (Целых три недели полы оставались непокрытыми, и наконец, Констанция вновь постелила ковры.) Они сорвали обои, завалили кусками штукатурки лестницу в кухню, вынули через один горизонтальные ряды кирпичей из стен и, удовлетворенные достигнутым разгромом, спешно удалились. Через четыре дня прибыли новые красные кирпичи, которые привез ни в чем не повинный подручный каменщика, никогда раньше в доме не бывавший. Констанция именно на него вылила весь запас гнева. Гнев этот, правда, не был исступленным, скорее, он был добродушным, однако на подручного он произвел сильное впечатление.
— Мой дом уже целый месяц не пригоден для жилья, — сказала она в заключение. — Если завтра эти стены не будут закончены и вверху и снизу, то и не думайте здесь появиться, никого не пущу! Притащили ваши кирпичи и все, теперь убирайтесь и передайте вашему хозяину все, что я сказала.
Разговор произвел должное впечатление. На следующий день смиренные и благопристойные рабочие всех специальностей ровно в полседьмого разбудили дом стуком, и постепенно два дверных проема были заложены кирпичом. Забавно, что, когда стена достигла уже высоты в один фут на первом этаже, Констанция вспомнила, что забыла какие-то мелочи в комнате закройщика. Подобрав юбки, она перешагнула на уже не принадлежавшую ей территорию, взяла свои вещи и перешагнула обратно. Чтобы уберечь волосы от густой пыли, она повязала голову шелковым платочком. Она была ужасно занята и поглощена никчемными делами, и для сентиментальности у нее времени не оставалось. И все же, когда рабочие добрались до самого верха и наконец скрылись за их собственным творением, а перед ней оказались лишь грубые кирпичи и известка, она потеряла самообладание, и ее затуманенные слезами глаза не различали более ни кирпичей, ни известки. Сирил, зайдя в разоренную нижнюю гостиную, застал мать, повязанную нелепым платочком, рыдающей в покрытой простыней качалке. Он смущенно присвистнул и произнес: — Послушайте, матушка, а как насчет чая? — а потом, услышав над собой грубые голоса рабочих, с облегчением ринулся вверх по лестнице. Он с радостью узнал от Эми, что чай накрыт в гостиной, и она же сообщила ему, что «ни в коем случае не привыкнет к этим новым стенам», пока не помрет.
В тот вечер он пошел в Художественную школу. Констанция, оставшись одна, не знала, чем заняться. Она пожелала, чтобы стены были возведены, и их возвели, но должно пройти еще много дней, пока их оштукатурят, а потом еще больше дней, пока их оклеят обоями. По-видимому, потребуется не меньше месяца для того, чтобы дом освободился от рабочих и был готов для ее трудов и забот. Ей оставалось лишь сидеть среди куч пыли, размышлять о разорении, вызванном переменами, и поменьше давать волю слезам. Юридически сделка еще совершена не была; небольшие объявления, извещающие о передаче торгового заведения в другие руки, лежали на прилавках для сведения покупателей. Через два дня Чарлз Кричлоу заплатит полную цену за осуществленную мечту. Старая вывеска была закрашена, и на ней мелом наметили новые буквы. В будущем ей, Констанции, если она пожелает зайти в лавку, придется входить туда, как всем посетителям, через парадную дверь. Да, она понимала, что, хотя дом по-прежнему принадлежит ей, корни ее бытия вырваны навсегда.
А этот разгром! Казалось немыслимым, что когда-нибудь можно будет избавиться от этого хаоса!
И все же до первого снега сохранилось только одно свидетельство опустошительного переворота — отпавший кусок обоев, который слишком рано наклеили на сырую штукатурку. Мария Инсал стала Марией Кричлоу. А Констанция, выйдя на Площадь, увидела преображенную вывеску и определила вкус миссис Кричлоу по оконным занавескам, но самым поразительным было то, что закопченное окошко заброшенной комнаты на верху заброшенной лестницы, рядом со спальной времен ее юности, было вымыто, и перед ним стоял стол. Она понимала, что эту комнату, в которой она ни разу не побывала, следовало бы использовать, как кладовую, но наглядное свидетельство этого превращения повлияло на нее столь странно, что она не смогла смело, как намеревалась, войти в лавку и сделать по-дружески несколько покупок. «Какая я глупая», — пробормотала она. Потом она все же отважилась войти в лавку, где была подобающим образом принята госпожой Кричлоу (такой же тощей, как всегда), которая настояла на том, чтобы открыть ей особый счет со скидкой. И она понесла эти по-дружески сделанные покупки к своей двери на Кинг-стрит. Самый обыкновенный, тривиальный случай! Не зная, смеяться ли ей или плакать, она делала и то и другое. Она осудила себя за то, что впадает в истерику, когда плачет, и в предвидении будущего постаралась не давать себе воли.
Глава VIII. Самая счастливая и гордая мать
I
В 1893 году в доме № 4 по Площади св. Луки появился новый и ни на кого не похожий человек. Многие обратили внимание на его появление. Раньше в Берсли ему подобные почти не встречались. Особенно удивлял в нем тот сложный способ, каким он обеспечивал себе безопасность при помощи цепей и цепочек. По его жилету тянулась цепь, ныряющая в петлю без пуговицы. К этому тросу были надежно прикреплены часы, с одной стороны, карандаш в футляре — с другой; кроме того, цепь служила защитой от грабителя, которому вздумалось бы сорвать с него изысканный жилет. Были на нем цепи и подлиннее, находившиеся под жилетом, частично предназначенные быть заслоном от пуль, но, главным образом, существовавшие для того, чтобы их владелец мог вытягивать перочинные ножи, портсигар, коробки спичек и ключи на кольцах из боковых карманов. Значительная часть его подтяжек, иногда различимая при игре в теннис, тоже представляла собой цепь, а верхняя и нижняя запонки соединялись цепочками. Время от времени его можно было встретить прикованным цепью к собаке.
Возможно, это был возврат к средневековому типу? Да, но в то же время и образец сверхсовременной моды! Чисто внешней причиной этого явления послужило то, что несколько лет тому назад самый знаменитый в Берсли мужской портной разрешил своему сыну поступить учеником к лондонскому портному. Отец скончался, а сыну хватило ума вернуться в Берсли и разбогатеть, создав у себя в городе новую моду, одним из самых дешевых, хотя, возможно, и самых бросающихся в глаза атрибутов которой были многочисленные цепочки. До этого знаменательного года, когда молодой портной ввел новую моду, всякая шапка, например, считалась в Берсли шапкой, а всякий воротничок воротничком. Но с упомянутого года шапка перестала быть шапкой, а воротничок воротничком, если они полностью не соответствовали по фасону и материалу неким священным шапкам и воротничкам, которые юный портной хранил в задней комнате своей мастерской. Никто не знал, почему эти священные головные уборы и воротнички священны, но таковыми они были; их святость сохранялась примерно полгода, а потом вдруг, опять же никто не знал почему, их низвергали с трона и предавали забвению, а престол занимали другие. Мода, созданная молодым портным, распространялась не только на головные уборы и воротнички, но и на другие предметы мужского туалета — на все, кроме обуви. К сожалению, портной обувью не торговал и поэтому не навязывал своим ближним мистического взгляда на нее. И это печально, ибо городские сапожники не были так охвачены страстью к созданию новой моды, как портной, и из-за этого модный фасон внезапно обрывался у нижнего края брюк, пошитых портным.
У человека из дома № 4 по Площади св. Луки были сравнительно небольшие и узкие ступни, что давало ему некоторое преимущество перед другими, и поскольку он был наделен какой-то общей, неопределенной привлекательностью, ему удавалось, несмотря на вечно растрепанные волосы, выделяться среди модников. Несомненно, часто видя его у себя, Констанция испытывала за него гордость, и ее взгляд останавливался на нем почти всегда с удовольствием. Он появился в доме до удивления неожиданно, вскоре после того, как Сирил кончил школу и поступил по контракту учеником к главному художнику фирмы «Пил», замечательной старинной мануфактуры, производящей фаянсовую посуду. Вначале присутствие этого мужчины у нее под крышей приводило Констанцию в замешательство, но она быстро привыкла, поняв, что мужчина всегда ведет себя как мужчина и ничего другого ждать от него не следует. По правде говоря, этот мужчина во всем поступал так, как ему заблагорассудится. Родители всегда считали Сирила очень крупным, поэтому можно было предполагать, что этот новый мужчина станет гигантом, но, как ни странно, он вырос стройным юношей ростом чуть повыше среднего. Ни фигурой, ни чертами он не походил на того Сирила, которого заменил. Он более легко и быстро двигался, в нем не осталось и следа прежней неуклюжести, он утерял безграничную любовь Сирила к сладкому, а также отвращение к перчаткам, цирюльникам и мылу. Он был гораздо более мечтательным, чем Сирил, и более занятым. Фактически Констанция встречалась с ним только во время еды. День он проводил в фирме «Пил», а вечера — в Художественной школе. Иногда он задремывал даже во время еды; и хотя он почти не затрагивал этой темы, создавалось впечатление, что он самый занятой человек в Берсли, окутанный делами и заботами, как покрывалом, сквозь которое Констанции проникнуть не удавалось.
Констанции хотелось угождать ему, она жила только тем, чтобы ему угождать, однако угодить ему было чрезвычайно трудно, и не потому, что он проявлял излишнюю придирчивость или требовательность, а потому, что принимал все с полным равнодушием. Дабы удовлетворить свое желание угодить ему, Констанции приходилось делать десятки попыток в надежде, что он заметит хоть одну из них. Он был хорошим человеком, весьма трудолюбивым, если только Констанции удавалось поднять его утром с постели, не склонным к порокам, добрым, кроме тех случаев, когда Констанция допускала ошибку и пыталась ему перечить, обаятельным, со своеобразным чувством юмора, который она не совсем понимала. Констанция относилась к нему с несомненным пристрастием и искренне не видела в нем почти никаких недостатков. Но, хотя он составлял всю ее вселенную, в его вселенной она занимала неприметное место на заднем плане. Время от времени он вдруг с присущей ему мягкой, изящной насмешливостью замечал ее, как бы восклицая: «А, вы еще здесь?»
Констанция не могла общаться с ним на уровне его интересов, а он не подозревал, с какой силой страсти она погрузилась в ту незначительную область его жизни, которая была расположена на уровне ее интересов. Его не трогало ее одиночество, он не догадывался, что, улыбнувшись ей или обменявшись с ней словом за ужином, он расплачивался с матерью за трехчасовое одинокое сидение в качалке весьма скудно.
Хуже всего было то, что она оказалась совершенно неизлечимой. Личный опыт не излечил ее от привычки надеяться, что он заметит такие мелочи, каких никогда не замечал. Однажды, прервав молчание, он спросил:
— Кстати, отец не оставил каких-нибудь сигар? — Она поднялась к себе в спальную и сняла с пыльного верха гардероба ящичек, который поставила туда после похорон Сэмюела. Вручая ему коробку, она совершала великий подвиг. Он достиг девятнадцати лет, и этот торжественный дар означал, что она разрешает ему курить, хотя и в столь раннем возрасте. Несколько дней он не обращал на ящичек внимания. Она робко спросила его:
— Ты попробовал эти сигары?
— Нет еще, — ответил он. — Как-нибудь попробую.
Через десять дней, в воскресенье, случилось так, что он не пошел на прогулку со своим аристократическим другом Мэтью Пил-Суиннертоном, а остался дома и наконец открыл ящичек и вынул сигару.
— Ну-с, — лукаво произнес он, обрезая конец сигары, — посмотрим, миссис Подкови!
Он часто шутя называл ее миссис Подкови, а она непременно замечала: «Я не миссис Подкови». Он медленно курил, сидя в качалке, откинув назад голову и пуская в потолок кольца дыма. А потом изрек:
— Отцовы сигары не так уж плохи.
— Неужели! — колко ответила она, как мать, не одобряя столь небрежно покровительственного тона. Но в глубине души она ощутила восторг. Что-то прозвучавшее в благоприятной оценке, которую сын дал отцовским сигарам, вызвало у нее сильное волнение.
Она посмотрела на него. Нет, найти сходство между ним и отцом невозможно! О! Он создание гораздо более яркое, образованное, сложное и обольстительное, чем его простодушный отец! И все же… Если бы отец его был жив, как бы они относились друг к другу? Посмел бы мальчик в свои девятнадцать лет не таясь курить в доме?
Она неустанно старалась вникать, в той мере, в какой он разрешал, в его художественные занятия и их результаты. Мансарда на третьем этаже была превращена в студию — пустое помещение с запахом масляной краски и сырой глины. На ступеньках часто виднелись следы глины. Он попросил мать сшить ему блузу для работы с глиной, и она сшила, взяв за образец настоящую блузу, которую купила у деревенской женщины, торговавшей на Крытом рынке яйцами и сливочным маслом. Целую неделю она украшала верхнюю часть блузы вышивкой, руководствуясь рисунками из старинной книги. Однажды, заметив, как она весь день трудится над блузой, он сказал ей, когда она после ужина отдыхала в качалке:
— Надеюсь, мамаша, вы не забыли о блузе, которую я просил, а? — Она понимала, что он над ней подшучивает, но, прекрасно сознавая нелепость своего поведения, она, как всегда, сделала вид, что воспринимает его слова серьезно, и сразу взяла в руки лежавшую на софе блузу. Когда блуза была закончена, он внимательно осмотрел ее и с удивлением воскликнул:
— О небо! Как красиво! Где вы нашли такой рисунок? — Он продолжал разглядывать блузу, улыбаясь от удовольствия. Он перелистал «Руководство по вышиванию» с тем же выражением детского, восхищенного удивления и унес книгу в студию. — Я должен показать это Суиннертону, — сказал он.
Ей же показалось странным, что он назвал «красивой» простую вышивку по образцу, какой она занималась всю жизнь. Что касается его «искусства», то она перестала его понимать. Единственным украшением студии был японский эстамп, который, по ее мнению, как картина просто противоречил здравому смыслу. Она же предпочитала ранние рисунки сына, изображавшие мускусные розы и живописные замки, к которым он сам относился теперь с безжалостным презрением. Некоторое время спустя он обнаружил, что она кроит еще одну блузу.
— Это еще зачем? — спросил он.
— Ну как же, — ответила она, — тебе ведь не хватит одной блузы. Как ты обойдешься, когда эта пойдет в стирку?
— В стирку? — неуверенно повторил он. — А ее не надо стирать.
— Сирил, — заявила она, — не испытывай моего терпения! Я собиралась сшить тебе полдюжины.
Он присвистнул.
— Со всей этой вышивкой? — спросил он, пораженный ее намерением.
— А почему бы нет? — сказала она. В годы ее молодости любая вышивальщица делала не менее полдюжины вещей, чаще — даже дюжину, а иногда полдюжины дюжин.
— Что же, — пробормотал он, — должен признаться, упорства вам не занимать!
Она вела себя таким же образом во всех случаях, когда он выражал удовольствие по какому-нибудь поводу. Если он хвалил некое блюдо, употребляя принятое в этих краях выражение «я бы еще куснул!», или просто облизывался, она, поглядывая на него, кормила его до полного пресыщения.
II
Жарким августовским днем, перед самым их отъездом на остров Мэн{53}, где они собирались с месяц отдохнуть, Сирил пришел, вспотевший и бледный, домой и бросился на диван. На нем был серый костюм из альпаги, и он, несмотря на растрепанные, влажные от пота волосы и на жару, являл собой образец изысканной элегантности. Он громко вздыхал, прислонившись головой к покрытой салфеткой спинке дивана.
— Итак, матушка, — уставившись в потолок, произнес он с деланным спокойствием, — я получил его.
— Что получил?
— Право учиться бесплатно. Национальную стипендию. Суиннертон говорит, это чистое везение. Но я таки получил его. Слава Берслийской художественной школе!
— Право учиться бесплатно? — повторила она. — А что это? Что это такое?
— Но, матушка! — с некоторой горячностью упрекнул он ее. — Не хотите же вы сказать, что я ни слова не говорил об этом?
Он закурил, пытаясь скрыть чувство неловкости, возникшее из-за того, что он заметил, как она взволнована.
Даже смерть мужа не нанесла ей такого страшного удара, как тот, который она получила от своего, погруженного в грезы сына.
Это известие было для нее почти неожиданным. Правда, несколько месяцев тому назад, он, как обычно, между прочим что-то сказал о праве на бесплатное учение. Рассказывая о созданной им чаше, он упомянул, что директор Художественной школы хорошо отозвался о ней и предложил ему стать соискателем стипендии, а поскольку он и по другим причинам имеет право попасть в число соискателей, то может послать кубок в лондонский музей в Саут-Кенсингтоне{54}. Сирил добавил, что Пил-Суиннертон насмехался над этой затеей, называя ее нелепой. Тут-то она поняла, что право на бесплатное учение влечет за собой постоянное проживание в Лондоне. Ей следовало бы еще тогда погрузиться в пучину страха, потому что Сирилу была свойственна крайне огорчительная манера как бы между прочим упоминать такие вопросы, которые он сам считал очень важными и на которые обращал серьезное внимание. По натуре он был скрытен, а строгость отца еще усугубила эту черту. Он действительно говорил о соискательстве столь небрежно, что она вскоре перестала тревожиться, полагая, что это событие едва ли произойдет или произойдет не скоро, и поэтому не стоит о нем думать. Она просто почти забыла о тех своих волнениях. Лишь изредка она испытывала мимолетный приступ тупой боли, подобный вестнику рокового недуга. Но, как всякая женщина на ранней стадии болезни, она спешила утешить себя: «Какая глупость! Ничего серьезного быть не может!» А теперь она обречена. Она знала это. Она знала, что взывать к нему бесполезно. Она знала, что ждать милосердия от ее доброго, трудолюбивого, мечтательного сына можно с тем же успехом, что и от тигра.
— Значит, буду иметь фунт в неделю, — сказал Сирил. Молчание матери и ужас, написанный у нее на лице, усиливали его смущение. — И учиться, конечно, бесплатно.
— Сколько времени это будет продолжаться? — собравшись с силами, спросила она.
— Ну, — ответил он, — это зависит от обстоятельств. Официально — один год. Но если работать как следует, то обычно три года.
Если он останется там на три года, то уже никогда не вернется обратно — в этом сомнений нет.
Как яростно и отчаянно взбунтовалась она против этой нежданной жестокости судьбы. Она была убеждена, что до сих пор он всерьез и не думал об отъезде в Лондон. Но то, что правительство предоставит ему возможность учиться бесплатно, да еще добавит по фунту в неделю, в какой-то мере толкнуло его на эту поездку. Однако ведь не отсутствие средств воспрепятствовало бы его отъезду в Лондон. Почему же именно предложение средств для учения заставляет его поступить так? В этом не было никакой логики. Вся история носила зловеще нелепый характер. Случайно, совершенно случайно учитель рисования в Институте Веджвуда предложил послать кубок в Саут-Кенсингтон. И в результате этой игры случая она оказалась обреченной на пожизненное одиночество. Слишком чудовищно, невероятно жестоко!
С какой бесплодной и мучительной ненавистью повторяла она мысленно: «Если бы… Если бы…». Если бы детские склонности Сирила не поощрялись! Если бы он удовольствовался продолжением дела отца! Если бы она отказалась подписать контракт с фирмой «Пил» и оплачивать учение! Если бы он не сменил карандаш на глину! Если бы учителю рисования не пришла в голову роковая «идея»! Если бы она воспитала Сирила в традициях послушания и предпочла бы постоянную безопасность временным перемириям!
В конце концов он не может уехать без ее согласия. Он еще не достиг совершеннолетия. И ему потребуется много денег, которые он может получить только у нее.
Она могла бы отказать… Нет! Отказать она не может. Он — ее господин, тиран. Она с самого начала уступала ему ради сохранения повседневного уютного покоя. Она принесла вред и себе и ему. Она была испорчена сама и испортила его. А теперь он готов отплатить, подвергнув ее вечным страданиям, и ничто не собьет его с этого пути. Так всегда ведут себя испорченные дети! Разве она не наблюдала такого в других семьях и не читала им нравоучений?
— Вас не очень-то радует все это, мама! — сказал он. Она вышла из комнаты. Его ликование по поводу разлуки с Пятью Городами и с нею, хотя он его и скрывал, обнаруживалось более явно, чем она могла перенести.
На следующий день «Сигнал» опубликовал особое сообщение, посвященное этому событию. Выяснилось, что уже в течение одиннадцати лет Пять Городов ни разу не удостаивались национальной стипендии. Жителей округа просили не забывать, что мистер Пови добился успеха в честном соревновании с самыми одаренными юношами во всем королевстве, причем в той области, которою он заинтересовался совсем недавно; при этом не надо забывать, что правительство назначает ежегодно только восемь стипендий. Имя Сирила Пови переходило из уст в уста. Все, встречавшие Констанцию на улице или в лавке, непременно говорили ей, что она должна гордиться таким сыном, но что, по правде сказать, они нисколько не удивлены… и как горд был бы его бедный отец! Некоторые с сочувствием давали ей понять, что материнская гордость — это роскошь, которая может стоить слишком дорого.
III
Отдых на острове Мэн, естественно, был для нее совершенно испорчен. Она с трудом передвигалась из-за ощущения, что носит в груди кусок свинца. Это ощущение не покидало ее даже в самые солнечные дни. Кроме того, она страдала от чрезмерной тучности. В иных обстоятельствах они могли бы пробыть там больше месяца. Ученик по контракту не связан по рукам и ногам, как обычный ученик. Кроме того, при желании контракт можно расторгнуть. Но Констанции вовсе не хотелось здесь оставаться. Ей надлежало подготовиться к отъезду Сирила. Ей надлежало сложить хворост для своего мученического костра.
В этих приготовлениях она проявила такую глупость, такое отсутствие дара предвидения, о каких может лишь мечтать, как о поводе для мягкой иронии, даже идеальный сын. Ее забота о пустых мелочах соответствовала лучшим традициям преданнейшего материнства. Однако небрежные, насмешливые высказывания Сирила не оказывали на нее действия, кроме одного случая, когда она разгневалась, что очень его испугало; он вполне справедливо и проницательно отнес этот беспримерный взрыв гнева на счет ее издерганных нервов и простил ее. К счастью, трудности подготовки переезда Сирила в Лондон несколько смягчались тем, что юный Пил-Суиннертон досконально знал столицу, имел брата в Челси{55}, обладал сведениями, где можно снять приличную квартиру, то есть мог заменить путеводитель по городу, да к тому еще собирался провести в Лондоне часть осени. Если бы не это, вся подготовка, которую мать сопровождала бы рыданиями и истериками, оказалась бы для Сирила несколько утомительной. До отъезда оставалась ровно неделя. Констанция стойко изображала радость в связи с этой перспективой. Она сказала:
— А что, если я поеду с тобой?
Он улыбнулся, посчитав эту шутку довольно сносной. Тогда и она улыбнулась, как бы соглашаясь, что шутка не плоха.
В течение последней недели он продолжал посещать своего портного. Многие молодые люди заказали бы себе новое платье не до отъезда в Лондон, а по прибытии туда, но Сирил доверял только своему портному.
В день отъезда все домочадцы находились в состоянии крайнего возбуждения. Ему предстояло уехать рано. Он и слышать не хотел о плане матери проводить его до Найпа, где окружная дорога соединялась с главным железнодорожным путем. Она получила разрешение сопровождать его не дальше местного вокзала. Она было взбунтовалась, но он лишь намеком выказал жестокость своей натуры, и она немедленно покорилась. Во время завтрака она не плакала, но выражение ее лица заставило его высказаться.
— Послушайте, матушка! Не забывайте, что на Рождество я вернусь. Остается всего три месяца. — И он закурил.
Она промолчала.
Эми тащила кожаный саквояж вниз по винтовой лестнице. Сундук уже стоял около двери на смятом ковре и сдвинутой циновке.
— Ты не забыла положить головную щетку, Эми?
— Н… н… нет, мастер Сирил, — прорыдала она.
— Эми! — резко заметила ей Констанция, когда Сирил побежал наверх. — Неужели вы не можете сдержаться?
Эми едва слышно извинилась. Хотя к ней относились, как к члену семьи, ей не следовало ни на минуту забывать, что она прислуга. Какое право она имела плакать над вещами Сирила? Именно этот вопрос прозвучал в замечании Констанции.
Прикатил кеб. Сирил с подчеркнутой беспечностью сбежал с лестницы и с такой же подчеркнутой беспечностью пошутил с кучером.
— Ну, мама! — крикнул он, когда погрузили его багаж. — Уж не хотите ли вы, чтобы я опоздал на поезд? — Однако он знал, что времени у него еще много. Просто таков был стиль его шуток.
— Нет, нет, не нужно меня торопить! — сказала она, поправляя шляпку. — Эми, как только мы уйдем, можете убрать со стола.
Она тяжело взобралась в кеб.
— Вот так! Ломайте, ломайте пружины! — поддразнивал ее сын.
Лошадь сильно хлестнули кнутом, чтобы напомнить ей, как серьезна жизнь. Было прекрасное, свежее осеннее утро, и кучеру очень хотелось передать бьющую в нем энергию кому-нибудь или чему-нибудь. Они пустились в путь, а Эми, стоя у двери, глядела им вслед. Все было так замечательно предусмотрено, что они прибыли на станцию за двадцать минут до отхода поезда.
— Не огорчайтесь! — насмешливо успокаивал мать Сирил. — Лучше приехать на двадцать минут раньше, чем опоздать на одну минуту, не правда ли?
Его приподнятое настроение требовало выхода.
Минуты утекали, и синевато-серую пустынную платформу заполнили люди, которые за всю жизнь привыкли к этому поезду и к окружной железной дороге и изучили все их капризы.
Послышался свисток поезда, отправлявшегося от Тернхилла. Сирил обменялся последними словами с носильщиком, который занимался его багажом. Он выглядел великолепно, и в кармане у него лежало двадцать фунтов. Когда он вернулся к Констанции, она шмыгала носом, и он заметил сквозь вуаль, что глаза у нее покраснели. Она же сквозь вуаль ничего не видела. Подошел поезд и с грохотом остановился. Констанция подняла вуаль и поцеловала его, вложив в этот поцелуй всю свою душу. Он ощутил аромат ее крепа. На мгновение он почувствовал себя очень близким ей, ему показалось, что он глубоко проник в ее тайны, что он задыхается от сильного душевного волнения, вызванного этим крепом. У него закружилась голова.
— Пожалуйста, сэр! Второе купе для курящих! — позвал его носильщик.
Постоянные пассажиры вошли в поезд с обычным отвращением.
— Я напишу вам, как только приеду! — крикнул Сирил, движимый добрыми побуждениями. Лучших слов нельзя было найти.
С каким изяществом он приподнял шляпу!
Мягкий толчок, облако пара, и она осталась на опустевшей платформе в обществе молочных бидонов, двух носильщиков и крикливого мальчишки из фирмы Смита!
Она с трудом, медленно побрела домой. Кусок свинца давил на сердце еще сильнее. И горожане видели, как бредет домой самая гордая мать.
«В конце концов, — сердито и раздраженно спорила она сама с собой, — разве ты могла надеяться, что мальчик поступит по-другому? Он серьезно учился, добился блестящих успехов, не мог же он оставаться привязанным к твоей юбке? Такая мысль просто нелепа. Как будто он какой-нибудь бездельник или плохой сын. Ни у одной матери не может быть лучшего сына. Хорошенькое дело, чтобы он всю жизнь просидел в Берсли только потому, что ты не хочешь оставаться в одиночестве!»
К сожалению, спорить с собственной душой то же самое, что спорить с ослом. Ее душа продолжала монотонно нашептывать: «Я старая одинокая женщина. Мне больше не для чего жить, и я никому не нужна. Когда-то я была молодой и гордой. И вот, к чему я пришла. Это — конец!»
К ее возвращению домой Эми еще не убрала со стола после завтрака, ковер оставался смятым, а циновка — сдвинутой с места. В состоянии безысходного отчаяния после мучительного кризиса она поднялась наверх, вошла в его разоренную комнату и увидела перевернутую вверх дном постель, на которой он недавно спал.