Повесть о старых женщинах — страница 7 из 8

Глава I. Побег

I

Днем первого июля 1866 года в ожидании выхода на улицу она сидела в комнате лондонской гостиницы, одетая в несколько провинциальное неяркое нарядное платье; однако ни в выражении ее прелестного лица, ни в манере держаться не было и следа провинциальности, смущения или высокомерия, а нетерпеливая душа ее парила где-то вне времени и пространства.

Это была гостиница Хэтфилда на Солсбери-стрит, между Стрэндом и рекой. Ни улицы, ни гостиницы теперь уже не сохранилось, они затерялись среди огромных зданий отелей «Савой» и «Сесил», однако одряхлевшее подобие гостиницы Хэтфилда все еще влачит жалкое существование на Джермин-стрит. В 1866 году эта гостиница с ее темными коридорами, кривыми лестницами, свечами, коврами и прочими, истрепанными до неузнаваемости вещами, узкой столовой, где за длинным столом дружно питались сотни жужжащих мух, с ее спертым воздухом и раздражающим ощущением, что все щели забиты грязью, — эта гостиница пользовалась заслуженной славой приличного современного отеля. На фоне покрытой старческими тускло-коричневыми пятнами спальной особенно ярко выделялась сверкающая юность Софьи. Она одна блистала чистотой.

Послышался стук в дверь, стук беспечный и бодрый. Но она не без основания подумала: «Он волнуется не меньше моего!» И, волнуясь до дурноты, она закашлялась, а потом постаралась совладать с собой. Наконец наступил тот час, который отделит в ее жизни прошлое от настоящего, как в ходе истории отделяет прошлое от настоящего решающее сражение. Мысли ее обратились к минувшим невероятным трем месяцам.

Тайное получение и укрывание писем Джеральда в лавке, а также отправление ответов на них! Значительно более сложная и требующая лицемерия игра с ее величественной тетушкой в Эксе! Посещение местной почты! Три волшебных встречи с Джеральдом, происходившие рано утром у водокачки, когда он рассказывал ей о наследстве и суровости дяди Болдеро, а потом многословно нарисовал картину их будущего вечного блаженства! А ночи, проведенные в страхе! А внезапное, как в дурмане принятое ею решение согласиться на его план и обуявшее ее чувство полной нереальности всего происходящего! Дерзкий отъезд из дома тетки, сопровождаемый водопадом неслыханной лжи. Ее смятение на вокзале в Найпе! Ироничный, сочувствующий взгляд носильщика, взявшего ее чемодан! А потом — грохот приближающегося поезда! Новый приступ смятения, когда она обнаружила, что поезд переполнен, и, не отдавая себе отчета, втиснулась в купе, где уже сидело шесть человек! Вновь резко открывшаяся дверь и краткие вопросы контролера: «Куда следуете, будьте любезны? Куда? Куда?», пока очередь не дошла до нее: «Куда, мисс?», и ее тихий ответ: «До Юстона{56}!» И опять густая краска стыда! Затем долгий, непрерывный стук колес, отбивающий ритм вопроса, который звучал у нее в груди, не получая ответа: «Зачем ты здесь? Зачем ты здесь?» Потом — Регби{57} и страшная пытка встречи с Джеральдом, его появление в купе, обмен местами с пассажирами и мучительно тягостные старания вести банальную беседу при посторонних! (Она почувствовала, что эту стадию их смелого предприятия Джеральд подготовил не очень серьезно.) И наконец, Лондон — тысячи кебов, сказочные улицы, невероятный шум и грохот, — все это превосходило любые ожидания, претворяло нереальность в наваждение, в ощущение, что она не могла совершить то, что совершила, что с ней не происходит то, что происходит!

И наконец, самое значительное — сладостный, мучительный страх, сковавший ее сердце, когда они с Джеральдом бок о бок прокладывали путь через эту невообразимую авантюру! Кем же была тогда эта опрометчивая, потерявшая рассудок Софья? Конечно, не самой собой!

Стук в дверь повторился уже с нетерпением.

— Войдите, — робко произнесла она.

Вошел Джеральд Скейлз. Надо признать, что под маской странствующего приказчика, прошедшего огонь, воду и медные трубы, скрывалось смятение. Пусть с ее согласия, но он нарушил ее тайное уединение. Он нанял комнату с намерением использовать ее лишь как убежище для Софьи до вечера, когда им придется продолжить свое путешествие. Ничего нарушающего приличия в этой ситуации нельзя было усмотреть. Однако беспорядок на умывальнике и полотенце, валявшееся на плетеном стуле, вызвали у него ощущение, что он нарушает приличия, что еще усилило его взволнованность. Возникло тягостное положение, положение более сложное, чем то, какое он при всем своем опыте мог бы изменить без труда.

Приблизившись к ней с наигранной непринужденностью, он поцеловал ее через вуаль, которую она невольным движением тотчас же откинула, и он вновь поцеловал ее, теперь более горячо, чувствуя, что ее страстность превосходит его пыл. После побега из Экса они впервые остались наедине. И все же, несмотря на свой жизненный опыт, он оказался достаточно наивным, чтобы недоумевать, почему он не смог вложить в свое объятие весь жар страсти и почему его не потрясла близость к ней! Однако ее горячее лобзание несколько взволновало его чувства, а также обрадовало скрытой в нем надеждой. Он ощущал слабый аромат, исходивший от ее вуали, от шелковой подкладки корсажа, и поскольку одежда, источавшая этот аромат, окутывала ее тело, он слышал и его слабый живой аромат. Ее лицо, которое он видел со столь близкого расстояния, что мог различить нежный пушок на персиковых щечках, было невообразимо прекрасным; ее темные глаза таинственно затуманились, и он чувствовал, как к нему возносится невысказанная преданность ее души. Она была чуть выше ростом, чем ее возлюбленный, но так отклонилась назад, прижавшись грудью к его груди, что он мог смотреть на нее не снизу вверх, а сверху вниз. Ему это было приятно, потому что, хотя он был прекрасно сложен, рост был его уязвимым местом. Благодаря взволнованности чувств у него поднялось настроение, страхи отступили, появилась уверенность в себе. Он получил в наследство двенадцать тысяч фунтов и завоевал это бесподобное создание. Она попала к нему в плен, он тесно прижал ее к себе, с ее молчаливого согласия рассматривая мельчайшие детали ее кожи и сминая тонкий шелк одежды. Что-то в нем заставило ее возложить свою скромность на алтарь его желания. А солнце ярко светило. Он осыпал ее все более пламенными поцелуями, но с оттенком снисходительности победителя, а ее пылкий отклик восстановил в нем ту уверенность в себе, какую он начал было терять.

— Теперь у меня нет никого, кроме тебя, — прошептала она слабеющим голосом.

В своем неведении она воображала, что выражение такого чувства доставит ему удовольствие. Она не подозревала, что подобные слова обычно расхолаживают мужчину, ибо доказывают, что женщина думает о его обязанностях, а не о его привилегиях. Они, несомненно, его охладили, но не обнаружили ее мнения о мере его ответственности. У него на губах появилась неуверенная улыбка. Софье его улыбка каждый раз казалась чудом, ибо в ней лихая веселость сочеталась с мольбой таким образом, что устоять перед этим колдовством она не могла. Девушка менее целомудренная, чем Софья, догадалась бы, увидев эту очаровательную, несколько женственную улыбку, что может вить из него веревки, но рассчитывать на него, как на опору, нельзя. Но Софье только предстояло познать это.

— Ты готова? — спросил он, положив руки ей на плечи и немного отстранив ее от себя.

— Да, — ответила она, собираясь с силами. Лица их еще соприкасались.

— Ты не прочь посмотреть выставку гравюр Доре{58}?

Вопрос достаточно простой! Предложение достаточно уместное. Доре становился знаменитостью даже в Пяти Городах, но, естественно, не как автор иллюстраций к «Contes Drôlatiques»[15] Бальзака, а как создатель вызывающих содрогание причудливых библейских образов. В глазах благочестивых людей Доре спасал искусство от обвинения в суетности и легкомыслии. Предложение Джеральда сопровождать свою недавно обретенную возлюбленную на выставку оригиналов тех гравюр, которые произвели столь глубокое впечатление на Пять Городов, свидетельствовало о его отменном вкусе. Эта мысль очистила нечестивую авантюру от греха.

Однако Софье было явно не по себе. Она то бледнела, то краснела, делала непроизвольные глотательные движения, вздрагивала всем телом. Она отодвинулась, но не сводила с него взгляда, и он первым опустил глаза.

— Ну а как же… со свадьбой? — прошептала она.

Казалось, этот вопрос исчерпал весь запас ее гордости, но она вынуждена была его задать и за него расплачиваться.

— Ах да, — быстро и беспечно воскликнул он, как если бы она напомнила ему о незначительной мелочи, — я как раз собирался рассказать тебе: здесь это не получится. Правила несколько изменились. Я узнал об этом вчера поздно вечером. Но я выяснил, что легче легкого проделать это у английского консула в Париже, ну а раз у меня уже есть билеты на сегодняшний вечер, как мы договорились… — Он умолк.

Ошеломленная, она упала на стул с покрытой полотенцем спинкой. Она верила его словам. Она не подозревала, что он пользуется испытанным средством обольстителя. Ее ошеломил его небрежный тон. Неужели он действительно намеревался повести ее на выставку и по пути, как бы невзначай, сообщить: «Да, кстати, сегодня в полтретьего, как я обещал, мы пожениться не сможем»? Несмотря на крайние неведение и непорочность Софья была высокого мнения о собственном здравомыслии и способности самостоятельно справляться со своими делами, и ей едва ли приходило в голову, что он надеется получить у нее согласие на поездку в Париж, да еще ночью, без официального заключения брака. Ее юность, чистота, неопытность, простодушие и беспомощность перед ужасными опасностями вызывали сострадание. Но ее потрясло то, что ее ошибочно приняли за дурочку! Объяснение этому она нашла в том, что Джеральд в некоторых делах, по-видимому, сам бывает доверчивым простофилей. Он не поразмыслил как следует. Он недостаточно понял всю безмерность ее жертвы, когда она бежала с ним, пусть всего лишь в Лондон. Она жалела его. Она по-женски быстро уловила, что необходимо проявить предусмотрительность на предварительной стадии, дабы обеспечить их неувядаемое счастье в будущем.

— Все будет в порядке! — уверенно продолжил Джеральд.

Он взглянул на нее, но она на него не смотрела. Ей было девятнадцать лет, однако ему она казалась взрослой и таинственной. Ее лицо озадачивало, ее мысли оставались для него непостижимыми. В каком-то смысле она, вероятно, беспомощна, но их судьбу определяет не он, а она, будущее же кроется в тайной и причудливой деятельности ее ума.

— О нет! — воскликнула она. — О нет!

— Что нет?

— Так мы поехать не можем, — сказала она.

— Но ведь я говорю тебе, что все будет в порядке, — возразил он. — А если мы останемся здесь и за тобой сюда примчатся?.. Потом, у меня же и билеты и все прочее.

— Почему ты не сказал мне раньше? — спросила она.

— Но как я мог? — огрызнулся он. — Оставались мы хоть на минуту одни?

Это было почти правдой. В переполненном вагоне или за поспешным завтраком в окружении десятков навостривших уши людей невозможно было обсуждать вопрос о формальностях заключения брака. Поэтому сейчас он чувствовал твердую почву под ногами.

— Ну, разве мы могли? — упорствовал он.

— А ты еще предлагаешь пойти на выставку! — было ему ответом.

Без сомнения, он совершил грубую бестактность. Он понимал, что сделал глупость. И тогда он вознегодовал, как будто виновата была она, а не он.

— Милая девочка! — сказал он оскорбленным тоном. — Я хотел устроить все как можно лучше. Не моя вина, что правила меняются, а чиновники — глупцы.

— Тебе следовало сказать обо всем раньше, — мрачно настаивала она.

— Но как я мог?

В этот момент он почти уверовал, что и вправду намеревался жениться на ней и что лишь нелепости канцелярской волокиты воспрепятствовали достижению этой благородной цели. Хотя в самом деле он и пальцем не пошевелил, чтобы вступить в законный брак.

— О нет, нет! — повторяла она, надув губки и сверкая увлажнившимися глазами. — Нет!

Он сообразил, что она возмущена его предложением поехать в Париж.

Медленно, волнуясь, он подошел к ней. Она не шелохнулась, не взглянула на него. Взор ее был устремлен на умывальник. Он наклонился и прошептал:

— Послушай, все будет в порядке. Ты поедешь на пакетботе в каюте для дам.

Она не шелохнулась. Он наклонился и сзади коснулся губами ее шеи. Она вскочила, гневно рыдая. Она пылала ненавистью к нему. Вся ее нежность испарилась.

— Прошу не трогать меня! — с яростью воскликнула она. Только что она отвечала на его поцелуи, а теперь оскорблением было одно лишь прикосновение к ее шее.

Он робко улыбнулся.

— Ну, право, подумай сама, — пытался он убедить ее. — Что такого я сделал?

— По-моему, важно то, что ты не сделал! — воскликнула она. — Почему ты не сказал мне всего, когда мы ехали в кебе?

— Просто не хотел тебя тревожить раньше времени, — ответил он, что вполне соответствовало истине.

Он, конечно, увильнул от сообщения, что брак в тот день заключен не будет. Но поскольку профессиональным обольстителем юных девиц он не был, у него не хватило умения упростить создавшееся трудное положение.

— Послушай, детка, — продолжал он с оттенком нетерпения в голосе. — Давай выйдем на улицу и повеселимся. Уверяю тебя, в Париже все уладится.

— То же самое ты говорил и о Лондоне, — язвительно возразила она, всхлипывая. — И видишь, что получилось!

Неужели он хоть на мгновение мог допустить, что она поехала бы с ним в Лондон, если б не была убеждена, что по прибытии туда они немедленно поженятся. Этот полный возмущения вопрос невозможно было сочетать с ее же уверенностью в том, что его оправдания обоснованы. Однако она этого противоречия не замечала.

Ее язвительность оскорбила его самолюбие.

— Ах, так! Прекрасно! — пробурчал он. — Раз ты мне не веришь, что ж! — Он пожал плечами.

Она молчала, но то и дело вздрагивала от рыданий.

Уловив колебания у нее на лице, он сделал новую попытку.

— Пойдем, детка! Утри слезы. — Он подошел к ней, но она отпрянула.

— Нет! Нет! — гневно остановила она его. Слишком низко он ее оценил. И потом ей вовсе не нравится, когда ее называют «деткой».

— Что же ты намерена делать? — спросил он тоном, в котором сочетались насмешка с угрозой. Она его дурачит.

— Могу сказать лишь, чего я не намерена делать, — ответила она. — Я не намерена ехать в Париж. — Всхлипывания затихали.

— Не об этом я спросил, — холодно заметил он. — Я хочу знать, что ты намерена делать.

Не осталось и следа их взаимной нежности. По их поведению можно было бы предположить, что они с младых ногтей ненавидят друг друга.

— А какое отношение это имеет к тебе? — спросила она.

— Самое прямое, — ответил он.

— Тогда можешь удалиться и все обдумать! — заявила она.

Это было совсем по-девчоночьи, по-детски и едва ли соответствовало канонам, определяющим процедуру полного разрыва, но трагическое звучание сохранилось и в этом случае. Вид этой юной девушки, которая вела себя нелепо — словно ее подвергают тяжкому испытанию, если не преувеличивал, то, во всяком случае, усиливал трагизм положения. Джеральда осенило, что иметь дело с юными девицами — неслыханное безрассудство. Ее красоту он перестал замечать.

— «Удалиться»? — повторил он ее выражение. — Ты действительно это имеешь в виду?

— Конечно, именно это, — незамедлительно ответила она.

Таившаяся в нем трусость настоятельно советовала ему воспользоваться ее наивной, беспомощной гордостью и поймать ее на слове. Он вспомнил сцену, которую она устроила ему около шахты, и решил про себя, что при таком нраве ее очарование ничего не стоит и что он был глупцом, воображая, что оно бесценно, а теперь поступит еще гораздо глупее, если не воспользуется возможностью избавиться от всей этой дурацкой истории.

— Значит, мне удалиться? — спросил он, презрительно ухмыльнувшись.

Она кивнула головой.

— Раз ты приказываешь мне уйти, я вынужден подчиниться. Могу я чем-нибудь помочь тебе?

Она жестом дала ему понять, что ей ничего не нужно.

— Ничем? Ты уверена?

Она нахмурилась.

— Ну что ж, прощай. — Он направился к двери.

— Вы, видно, оставляете меня здесь даже без денег? — произнесла она холодным, язвительным тоном. Ее глумливая насмешка оказалась значительно более жесткой, чем его презрительная ухмылка. Она рассеяла последние крупицы сочувствия к ней, таившиеся у него в душе.

— О, простите, пожалуйста! — воскликнул он и с важным видом отсчитал пять соверенов, бросая их на комод.

Она кинулась к ним.

— Не думаете ли вы, что я приму эти мерзкие деньги? — возопила она, собирая монеты рукой в перчатке. Ее первым побуждением было швырнуть их ему в лицо, но она сдержала себя и бросила их в угол комнаты.

— Поднимите! — приказала она.

— Нет уж, благодарю покорно, — резко сказал он и вышел из комнаты, затворив за собой дверь.

Совсем недавно они были возлюбленными, каждым движением своим источавшими нежность, как цветы — аромат! Совсем недавно она уже приняла было решение снизойти к матери и отправить ей депешу с сообщением, что у нее «все в порядке»! И вот этот сон развеялся. И вот раздался громкий глас безжалостного здравого смысла, какой она слышала и раньше в моменты неистовства, и возвестил, что вся эта затея до добра не доведет, что она с самого начала никуда не годилась и не заслуживает ни малейшего оправдания. Чудовищное безрассудство! Да, побег! Но не настоящий побег, а поддельный! Она все время ощущала, что это лишь имитация побега, которая непременно завершится каким-нибудь разочарованием. Ей никогда по-настоящему не хотелось совершать побег, но что-то внутри против воли толкало ее на такой поступок. Все же справедливыми были суровые принципы ее пожилых родственниц. Неправой оказалась она, и расплачиваться придется ей.

«Я — негодная девчонка», — безжалостно призналась она себе, летя в бездну.

Она оценивала свершившееся по достоинству. Но каяться она не намерена, во всяком случае, на скамью для кающихся грешников она никогда не сядет. Она не променяет остатки своей гордости на возможность избавиться от этой самой ужасной напасти, какую может преподнести жизнь. Эту черту своего характера она хорошо знала. И она занялась восстановлением и обновлением своей гордости.

Что бы ни случилось, в Пять Городов она не вернется. Не может вернуться потому, что украла у тети Гарриет деньги. Она стащила у тетки как раз ту сумму, которую швырнула Джеральду, но не в звонкой монете, а в виде банкового билета. Таившийся в ней инстинкт здравомыслия толкнул ее на подобную предосторожность. И она была довольна этим, ибо не смогла бы насмеяться над Джеральдом, если бы действительно нуждалась в деньгах. В этом смысле преступление способствовало ее торжеству, но, поскольку тетушка Гарриет несомненно сразу обнаружила пропажу, оно навсегда лишило ее возможности вернуться в свою семью. Никогда, ни за что не сможет она, воровка, взглянуть в глаза матери.

(Тетушка Гарриет, конечно, обнаружила пропажу, но из благороднейших побуждений не сказала никому ни слова. Такое сообщение нанесло бы материнскому сердцу еще более глубокую рану.)

Софья была также довольна тем, что отказалась поехать в Париж. Воспоминание о проявленной ею твердости льстило тщеславию девушки, поддерживало в ней уверенность, что она способна сама позаботиться о себе. Поехать в Париж, не заключив брака, было бы сущим безумием. Одна лишь мысль о столь чудовищном поступке оскорбляла ее нравственные убеждения. Нет, нет, Джеральд явно принял ее за девушку совсем иного круга, за какую-нибудь продавщицу из лавки или официантку из таверны.

На этом список ее достоинств исчерпывался. Она понятия не имела, что должна или может делать дальше. Ее страшила даже мысль о том, чтобы отважиться и выйти из комнаты. Оставил ли Джеральд ее чемодан в передней? Безусловно, оставил. Что за вопрос! Но что же будет с ней? Лондон… Лондон просто ошеломил ее. Сама она ничего для себя сделать не может. В Лондоне она беспомощна, как кролик. Она откинула штору на окне, и перед ней блеснула река. У нее неизбежно должна была мелькнуть мысль о самоубийстве, ибо в ее представлении ни одну девушку в мире не постигала более ужасная участь, чем ее. «Я могу выскочить отсюда ночью и утопиться, — совершенно серьезно подумала она. — Каково бы было Джеральду!»

Затем ее окутал мрак ночного одиночества, который, сгущаясь, истощал ее силы и сокрушал гордость. Подобно женщине, ощутившей дурноту на улице, она оглядывалась в поисках поддержки, потом ощупью добралась до кровати, плашмя упала на нее, испытывая чувство полного одиночества, и беззвучно зарыдала.

II

Джеральд Скейлз шел по Стрэнду, во все глаза глядя на его высокие, узкие дома, сдвинутые так тесно, как будто их без разбора плотно упаковал какой-то упаковщик, стремившийся лишь к экономии пространства. Только Сомерсет-Хаус{59}, Кингз-Колледж и два-три театра и банка нарушали однообразие убогих лавок, над которыми громоздилось по нескольку этажей. Потом Джеральд натолкнулся на Эксетер-Холл и уставился на его выступающий фасад взглядом провинциала, ибо Лондон знал плохо, хотя вообще много разъезжал. Увидев Эксетер-Холл, он, естественно, вспомнил о дядюшке Болдеро, этом великом и ревностном диссентере, и о своей благочестивой юности. Забавно было воображать, что сказал бы и подумал его дядюшка, если бы узнал, что его племянник совершил побег с девицей, намереваясь совратить ее в Париже. Это было невероятно смешно.

Однако с этим покончено. Он благополучно от всего избавился. Она велела ему уйти, и он ушел. Деньги на дорогу у нее есть, теперь пусть сама разузнает, как ей добраться домой. Все остальное — ее забота. Он поедет в Париж один и там найдет себе другие развлечения. Нелепо было полагать, что Софья подойдет ему. Нужно было ему вовремя сообразить, что в такой семье, как Бейнсы, образцовую любовницу не найдешь. Он совершил ошибку. Несуразная получилась история. Она чуть было не одурачила его. Но он не из тех, кого можно одурачить. Он сумел сохранить свое достоинство.

Так он убеждал себя. Однако все это время его чувства собственного достоинства и гордости кровоточили, испещряя невидимыми каплями крови тротуар Стрэнда во всю его длину.

Джеральд вновь оказался на Солсбери-стрит. Мысленным взором он увидел ее в спальной. Черт ее побери! Как она желанна! Какое непреодолимое тяготение он к ней испытывает! Как невыносимо обидно, что его отвергли. Как невыносимо обидно сознавать, что она останется беспорочной. И ему непрестанно чудилась она в волнующем уединении этой проклятой спальной.

Он спускался по Солсбери-стрит. Ему вовсе не хотелось идти по Солсбери-стрит, но он продолжал свой путь.

— Черт возьми! — бормотал он. — Пора положить конец этой истории.

Его терзало отчаяние. Он был готов любой ценой получить возможность доказать себе, что совершил то, к чему стремился.

— Моя жена здесь? Она не ушла? — спросил он у привратника.

— Не уверен, сэр, но полагаю, что она не выходила, — ответил привратник. Ему стало дурно от мысли, что Софьи уже нет на месте. Заметив ее чемодан, он воспрял духом и бросился вверх по лестнице.

В тусклом свете он увидел ее — это скорчившееся, сраженное дитя человеческое, которое, свесив ноги с кровати, прижалось грудью к голубоватому покрывалу; ее шляпка с вуалью валялась на полу. За всю жизнь, казалось ему, он не видел столь трогательного зрелища, хотя лицо ее было спрятано от него. Он забыл обо всем, и его одолело глубокое, доселе незнакомое чувство. Он подошел к кровати. Она не шелохнулась.

Услышав, как он вошел, и понимая, что это не сон, Софья заставила себя не двигаться. В ней вспыхнула неистовая, радостная надежда. Удерживаемая всей силой своей воли, она не двигалась, но подавить рыдание, разрывавшее ей грудь, не смогла. От этого рыдания у Джеральда на глазах навернулись слезы.

— Софья! — с мольбой в голосе обратился он к ней.

Но она не шевелилась. Ее вновь сотрясло рыдание.

— Ну, хорошо, хорошо, — сказал Джеральд, — мы поживем в Лондоне, пока не сможем пожениться. Я все устрою. Найду для тебя подходящий пансион и скажу там, что ты моя кузина. Сам я останусь здесь и буду каждый день навещать тебя.

Ответом было молчание.

— Спасибо! — разрыдалась Софья. — Спасибо!

Джеральд увидел, как потянулась к нему, словно щупальце, ее маленькая ручка в перчатке, и, сжав ее, он опустился на колени и неловко обнял Софью за талию. Однако поцеловать Софье руку он все еще не осмеливался.

Мало-помалу их обоих охватило всепоглощающее чувство облегчения.

— Я… честное слово, я… — попыталась что-то объяснить Софья, но фразу прервали рыдания.

— Что? О чем ты, любимая? — выпытывал Джеральд.

Софья сделала над собой усилие.

— Как же я поеду с тобой в Париж, если мы не повенчаны, — наконец выдавила она. — Я так не могу!

— Ну конечно! — успокаивал ее Джеральд. — Конечно, не можешь. Это все я виноват. Но если бы ты знала, что я переживаю… Ведь теперь все хорошо, Софья, правда?

Она села на кровати и нежно его поцеловала.

Как удивительно, как чудесно, что он не таясь расплакался. В том, с какой легкостью и силой проявилось его чувство, Софья видела залог их будущего счастья. И как прежде Джеральд утешал ее, так теперь Софья утешала его. Обнявшись, они оба изумлялись той сладостной, дивной, упоительной печали, которая поглотила их целиком. Они сожалели о том, что поссорились, о том, что не верили в высшую правоту своего решительного поступка. Все идет как должно и будет как должно — они проявили преступную глупость. Теперь они сожалели о ссоре и были счастливы — ради этого стоило поссориться! Джеральд снова казался Софье совершенством! Он воплощение доброты и чести! А в его глазах она снова стала идеальной любовницей, которая, однако, заодно станет и его женой. Торопливо обдумывая, какие шаги следует предпринять в связи с женитьбой, Джеральд в самой глубине души повторял: «Она будет моей! Она будет моей!» Ему не приходило в голову, что этот хрупкий росток на семейном древе Бейнсов, невольно впитавший в себя силу целых поколений порядочных людей, одержал над ним победу.

После чая Джеральд, полностью удовлетворенный ходом событий, сдержал свое слово и подыскал для Софьи респектабельный пансион неподалеку от Вестминстерского аббатства. Софью поразило, с какой легкостью он ввел в заблуждение хозяйку пансиона и насчет ее положения, и насчет всех прочих обстоятельств. Кроме того, Джеральд нашел поблизости церковь и священника, и через полчаса подготовка к венчанию уже шла полным ходом. Софье он объяснил, что, поскольку она проживает теперь в Лондоне, проще начать дело с начала. Она благоразумно не стала спорить. Так как она ни в коем случае не хотела снова причинить ему боль, Софья не стала расспрашивать Джеральда о тех шагах, которые из-за канцелярских проволочек завершились столь неожиданным провалом. Она знала, что он женится на ней — чего же еще надо! На следующий день Софья сделала то, что подсказывал ей дочерний долг, и дала матери телеграмму.

Глава II. Ужин

I

Они побывали в Версале и пообедали там. Можно было бы вернуться назад и на конке, но Джеральд, который выпил шампанского, на меньшее, чем экипаж, не соглашался. Более того, он настаивал на том, чтобы въехать в Париж через Булонский лес и Триумфальную Арку. Чтобы полностью удовлетворить его тщеславие, пришлось бы распахнуть настежь Ворота чести и проехать напрямик через Арку в фиакре. Джеральду с его чувством гармонии, порожденным выпитым шампанским, претила необходимость объезжать памятник кругом. В тот день Джеральда так и распирало от тщеславия. Он демонстрировал Софье чудеса Парижа не без знакомого всем чичероне тайного чувства, что в чудесах есть и его заслуга. К тому же, он был очень доволен тем, как подействовали виды Парижа на Софью.

Явившись в Париж с обручальным кольцом на победоносном пальчике, Софья робко затронула вопрос о новых платьях. Никто бы и не догадался по ее тону, что она словно бесом одержима мечтой о французских нарядах. Софью удивила и обрадовала покладистость Джеральда. Но ведь и Джеральд был одержим бесом. Ему страсть как хотелось увидеть жену в парижских туалетах. Джеральду были известны кое-какие магазины и ателье на рю де ла Пэ, на рю де ла Шоссе-д'Антен{60} и в Пале-Рояле. Он разбирался в модах намного лучше Софьи, так как по прежним своим делам ему приходилось сноситься в Париже с большими фирмами, и Софье пришлось пережить минутное унижение, когда выяснилось, что в глубине души он ее туалеты и за туалеты-то не считал. Она и сама понимала, что им далеко до парижских и даже лондонских, но все-таки они казались ей премиленькими. Однако ее утешало, что Джеральд так искусно скрывал свое истинное мнение, чтобы не оскорбить ее самолюбие. Джеральд повел Софью в магазин на Шоссе-д'Антен. Это было, конечно, не то, что Джеральд называл les grandes maisons[16], но ненамного хуже, и здесь было самое настоящее haute couture[17], а Джеральда даже помнили по фамилии.

Софья отправилась по магазинам, дрожа и робея, хотя в глубине души была полна решимости вернуться домой француженкой до кончиков ногтей. Но модели ошеломили ее. Они превосходили самые дерзкие наряды, виденные ею на улице. Она отпрянула от них и, казалось, хотела спрятаться за спину Джеральда, словно прося у него защиты, и отвечала ему, а не продавщице, когда та бросала лаконичные реплики. Цены тоже привели ее в ужас. Последний пустяк обошелся бы здесь фунтов в шестнадцать, а знаменитый шелк ее матушки, стоивший благодаря своему качеству двенадцать фунтов, казался тут просто неуместным! Джеральд советовал ей не думать о ценах. Однако какой-то инстинкт заставил Софью об этом задуматься — это ее-то, которая дома презирала скупердяйство Площади! На Площади ее считали бесшабашной и безнадежно опрометчивой, но здесь, казалось, в ней ни на миг не иссякал родник житейской мудрости, постоянное противоядие от всего того безумия, которое ее окружало. Необыкновенно быстро научилась она призывать Джеральда к умеренности. Ей противно было видеть, как «деньги бросают на ветер», а ее представление о том, где проходит граница между мотовством и благоразумием, оставалось еще таким, как на Площади.

Джеральд смеялся. А она, уязвленная, краснеющая, не уверенная в себе, отвечала: «Смейся, смейся!» Все это было ужасно приятно.

В тот вечер Софья надела первый свой новый туалет. Она носила его весь день. Характерно, что выбрала она платье, которое можно было носить и днем, и вечером, и в теплынь, и в непогоду. Платье было из бледно-голубой тафты в синюю полоску, корсаж с баской, а нижняя юбка — из тафты того же цвета, но без полосок. Пышная верхняя юбка, ниспадающая на простенькую нижнюю, с маленькими двойными воланами, выглядела, как представлялось ей, да и Джеральду, бесподобно. Платье было с высокой талией — таких у нее раньше не водилось — и с широким кринолином. Большой бант, с развевающимися синими лентами под подбородком, удерживал у нее на голове изящную плоскую шляпку вроде детского чепчика, и из-под шляпки на лбу выбивались локоны, а на затылке лежал шиньон. В экипаже ее двойные юбки широкой волной ложились на колени Джеральда, и, откидываясь на жесткие подушки, он бросал на нее самонадеянные взгляды, ничего не чувствовал, кроме буйной, рвущейся наружу радости жизни, и с неистовым пылом предвкушал все новые и новые удовольствия, удовольствия раз и навсегда.

Когда экипаж пронесся через широкие, пустые и темные Елисейские поля и въехал в ожидавший их блистающий Париж, другой фиакр промелькнул мимо и скрылся в туче пыли. В фиакре, в который были запряжены две белые лошади, виднелась женская фигура. Джеральд посмотрел вслед экипажу.

— О боже! — воскликнул он. — Да это Гортензия{61}!

Может быть, то была Гортензия, а может, и нет. Но он уверил себя в том, что это, конечно, она. Не каждый вечер встретишь Гортензию одну на Елисейских полях, да к тому же в августе!

— Какая Гортензия? — простодушно спросила Софья.

— Гортензия Шнейдер.

— А кто это?

— Ты что, не слыхала о Гортензии Шнейдер?

— Нет!

— Ну и ну! А об Оффенбахе{62}?

— Нет… не знаю. Кажется, не слыхала.

Он скорчил недоверчивую гримасу.

— Не хочешь ли ты сказать, что не слыхивала о «Синей бороде».

— Конечно, я слышала о Синей бороде, — сказала Софья. — Эту сказку все знают.

— Я говорю об опере, об опере Оффенбаха.

Она покачала головой, толком не понимая даже, что такое опера.

— Ну и ну! Вот так сюрприз!

Джеральд хотел показать, что и не подозревал о таком невежестве. На самом деле, он только радовался тому, какую чистую страницу ему предстоит заполнить. Софья ничуть не обиделась. Она ловила каждое слово мужа. Она наслаждалась, черпая из этого неиссякаемого источника житейской мудрости. Перед другими она готова была корчить всезнайку, но перед ним — в теперешнем ее настроении — ей было приятно изображать наивную, глупенькую крошку.

— Ну, — объяснил Джеральд, — эта Шнейдер гремит с позапрошлого года. Просто гремит.

— Жаль, что я ее не разглядела! — сказала Софья.

— Вот подожди, откроется Варьете{63}, мы на нее наглядимся, — ответил он и принялся рассказывать ей во всех подробностях о карьере Гортензии Шнейдер.

Значит, впереди новые удовольствия! Софья пока успела увидеть только самый краешек будущего счастья. Она предвкушала свое сияющее будущее, полное свободы, богатства и вечного веселья в обществе щеголеватого Джеральда.

На Площади Согласия она спросила:

— Мы в гостиницу?

— Нет, — ответил он. — Я думаю, надо заехать куда-нибудь поужинать, если еще не слишком рано.

— Как, после такого обеда?

— Какого еще обеда? Я съел раз в пять меньше, чем ты.

— Да разве я против? — сказала она.

И она была не против. Этот день, раз уже она впервые надела свое французское платье, казался Софье дебютом на блистательной столичной сцене. Она была наверху блаженства и не чувствовала ни физической, ни душевной усталости.

II

Только после полуночи они добрались до ресторана «Сильвен». Джеральд, решивший было не возвращаться в гостиницу, передумал, они заехали туда на минутку, а он задержался надолго. Ну, это уж само собой! Софья успела привыкнуть к мысли, что с Джеральдом невозможно предвидеть будущее дальше, чем на пять минут вперед.

Когда швейцар распахнул перед ними дверь и Софья скромно проскользнула в ярко освещенный желтый зал ресторана, а за нею с повадкой светского льва последовал Джеральд, они приковали к себе внимание многочисленных блистательных посетителей. В лице Софьи, окаймленном младенческим капором с пышным бантом и лентами, было столько детского, оно так светилось, на нем было написано такое очарование и чистая прелесть, его черты так ясно говорили, что она более не девушка, что ни одна женщина с иным жизненным опытом не смогла бы сильнее отличаться от других дам, сидевших в кабинетах ресторана за перегородками. Вокруг нее над белыми скатертями теснились сотни накрашенных губ, напудренных щек, холодных, циничных глаз, хладнокровных дерзких лиц и наглых бюстов. Что более всего поразило Софью в Париже, даже сильнее омнибусов, в которые впрягали по три лошади сразу, так это исключительная самоуверенность женщин, их бесстыдное позерство, их спокойствие под чужими взглядами. Эти дамы, казалось, говорили: «Мы и есть знаменитые парижанки». Они пугали Софью, казались ей такими развращенными и так кичились своей развращенностью. Она уже видела с десяток женщин, которые у всех на виду пудрились с таким спокойным видом, словно поправляли прическу. А они, эти женщины, изумлялись явлению, воплощенному в Софье, они восхищались, они оценивали покрой платья, но они не завидовали ни ее невинности, ни красоте — они завидовали только ее юности и свежему румянцу на щеках.

— Encore des Anglais![18] — сказала одна из них, как если бы это все объясняло.

Джеральд не церемонился с официантами, и чем больше они лебезили перед ним, тем он делался высокомернее; даже с метрдотелем он обходился как с поваренком. Он сделал заказ по-французски, громко, вместе с Софьей гордясь своим произношением, после чего их усадили за столик в углу, у большого окна. Софья устроилась на зеленом бархатном диванчике и обмахивалась веером из слоновой кости, который подарил ей Джеральд. Было очень жарко. Окна были открыты настежь, и звуки, шедшие с улицы, мешались со звяканьем, доносившимся из зала. В окне, на фоне густо-фиолетового неба, Софья увидела черный гигантский остов здания — то было новое здание Оперы.

— Все что душе угодно! — удовлетворенно сказал Джеральд, заказав суп со льда и игристый мозель.

Софья не ведала, что такое мозель, но полагала, что все, что угодно, лучше, чем шампанское.

В те времена «Сильвен» был типичным рестораном Второй империи{64} и особенно славился как место, где можно поужинать. Дорогой и веселый, этот со вкусом оформленный ресторан был великолепной сценой, на которой лоретки, актрисы, порядочные женщины, а иной раз и гризетка, которой повезло в жизни, могли любоваться друг на друга сколько угодно. Общедоступность «Сильвена» не лишала его благопристойности; не многие другие рестораны смогли бы так успешно соперничать августовским вечером со злачными местами Булонского леса и темными закоулками Елисейских полей. Изысканное богатство нарядов, целые ярды изящного шитья, бесконечные рюши, более или менее откровенные намеки на то, что спрятано под расшитой тканью и что сильней всего бросалось в глаза, яркие шелка и муслины, вуали, перья и цветы, небрежно выставленные на всеобщее обозрение, покоящиеся на зеленых бархатных подушках и многократно повторенные зеркалами в золоченых рамах, — все это зрелище опьянило Софью. Ее глаза лучились. Она с охотой отведала супу и пригубила вино, хотя, как ни старалась, привыкнуть к нему не могла, а затем, увидев на большом столе, уставленном фруктами, ананасы, сказала Джеральду, что ей именно этого и хочется, и он заказал ананас.

Когда к Софье вернулись разум и самообладание, она пустилась с Джеральдом в обсуждение чужих туалетов. Этим она могла заниматься безнаказанно, поскольку ее собственное платье бесспорно было выше критики. Некоторые наряды она безоговорочно осудила, и не нашлось ни одного, который бы заслужил ее полное одобрение. В потоке пылких, пристрастных замечаний излилась вся нелепая придирчивость, порожденная ее возрастом и провинциальностью. Однако у нее хватило ума, чтобы спустя некоторое время понять по тону Джеральда и по выражению его лица, что она ведет себя как надоедливая дурочка. Тогда Софья ловко перевела разговор на качество портновской работы, которую — она сделала упор на слово «работа» — объявила неподражаемой. Софья полагала, что знает цену швейному мастерству, и ее небольшой, но твердо усвоенный опыт рисовал ей картину целого города, переполненного девушками, которые шьют, шьют и шьют день и ночь. Те несколько дней, что они провели в Париже в промежутках между поездками в Шантильи{65} и другие места, она дивилась изобилию и роскоши магазинов; ей было непонятно, как могут процветать все эти лавки, если взять за эталон Площадь св. Луки. Но теперь, когда Софья впервые по-настоящему разглядела пошловатую и двусмысленную роскошь одного из целой сотни ресторанов, ей стало непонятно, как может хватить всех этих лавок. Ей пришло в голову, что здешняя дороговизна весьма выгодна для хозяев магазинов. Право, мысли, проносившиеся одна за другой в ее очаровательной глупой головке, образовывали удивительную мешанину.

— Ну, как тебе «Сильвен?» — спросил Джеральд, которому не терпелось удостовериться, что его любимый ресторан должным образом ошеломил ее.

— Ах, Джеральд! — шепнула она, показывая, что этого не выразить словами, и легонько коснулась его руки своей ручкой.

С лица Джеральда улетучилась скука, вызванная ее критикой недостатков в парижских туалетах.

— Как ты думаешь, о чем говорят за тем столом? — сказал он, кивнув в сторону трех шикарных лореток и двух господ средних лет, устроившихся за соседним столиком.

— О чем?

— О казни убийцы Ривена. Она состоится послезавтра в Осере. Они хотят отправиться туда всей компанией.

— Что за ужасная идея! — воскликнула Софья.

— У них же тут гильотина! — сказал Джеральд.

— И казнь показывают всем, кто захочет?

— Разумеется.

— По-моему, это чудовищно.

— Конечно. Поэтому людям и нравится. Кроме того, Ривен не простой преступник. Он очень молод и хорош собой, из приличного общества. А убил он знаменитую Клодину…

— Клодину?

— Клодину Жакино. Ты, разумеется, не знаешь, кто это. Она знаменитая… э… распутница сороковых годов. Сколотила капиталец и уехала в родной город.

Софья, как ни старалась доиграть до конца роль всеведущей женщины, покраснела.

— Значит, она старше его?

— Лет на тридцать пять старше, это уж точно.

— За что он ее убил?

— Денег давала мало. Она была его любовницей… точнее, одной из его любовниц. Понимаешь ли, Ривену нужны были деньги для его молоденькой подружки. Он убил старуху и снял с нее все драгоценности. Она всегда надевала лучшие свои драгоценности, когда он приходил к ней, а уж у такой женщины камушков хватает. Похоже, она давно боялась, что Ривен ее убьет.

— Зачем же она его к себе пустила? Зачем надела драгоценности?

— Затем, что ей нравилось бояться, дурашка! Некоторые женщины тогда только и счастливы, когда их страх разбирает. Чудно, правда?

Под конец этих откровений Джеральд пристально глянул жене в глаза. Он прикидывался, будто такие истории — самое обычное дело, и смутить они могут только ребенка. Внезапно погрузившись в чужой мир, до предела откровенный в своей чувственности и эстетстве, оказавшись под руководством молодого человека, для которого ее до конца не сформировавшийся ум служил самой привлекательной игрушкой, Софья в глубине души ощутила неловкость, ей не давали покоя мотыльки дурных предчувствий и неясных мыслей. Она опустила глаза. Джеральд самодовольно рассмеялся. Софье больше не хотелось ананаса.

Как раз в этот момент в ресторан вошла дама, с появлением которой в зале на мгновение прекратились все разговоры. Это была высокая зрелая женщина — поверх фиолетово-черного шелкового платья на ней была надета просторная развевающаяся sortie de bal[19] алого бархата, завязанная под подбородком золотыми кистями. Ни один туалет не мог бы выдержать сравнения с этим нарядом, арабским по очертаниям, русским по расцветке и парижским по стилю. Накидка сверкала. Тяжелые волосы женщины были перевязаны лентами с витым золотым шнурком и пурпурными розочками. За дамой вошел молодой англичанин в вечернем костюме и исключительно холеными бакенбардами. Женщина подплыла, тяжело дыша, к соседнему столику и уселась за него с привычным, почти скучающим видом. Она села, сбросила с царственных плеч накидку и выпятила грудь. Не обращая, казалось, внимания на англичанина, который с надменным видом расположился напротив, она обвела презрительным взглядом огромных глаз ресторан, спокойно и величественно принимая вызванное ее появлением любопытство. Ее красота была, бесспорно, изумительна и все еще лучезарна, но цветение близилось к концу. Женщина была великолепно напудрена и нарумянена, ее руки были безукоризненны, ресницы — длинны. Трудно было заметить в ней недостатки, если не считать чрезмерной пышности, типичной для блондинок, которые тщетно борются с тучностью. Костюм ее сочетал смелость с требованиями моды. Она небрежно положила на стол руку, унизанную кольцами, и, подавив своим великолепием весь ресторан, приняла из рук метрдотеля карту и углубилась в ее изучение.

— Одна из этих! — шепнул Софье Джеральд.

— Каких этих? — прошептала Софья в ответ.

Джеральд предостерегающе поднял брови и подмигнул. Англичанин расслышал их слова, и на его гордом лице мелькнуло выражение холодного недовольства. Очевидно, он стоял в обществе куда выше Джеральда, и Джеральд, хоть и мог сколько угодно утешаться тем, что учился в университете с лучшими из лучших, ощущал превосходство англичанина и не мог этого скрыть. Джеральд был богат, он происходил из богатой семьи, но не свыкся с богатством. Бешено тратя деньги, он бравировал, слишком остро сознавая и шик мотовства, и все трудности, связанные с добыванием того капитала, который он пускает на ветер. Джеральду ведь приходилось зарабатывать деньги. Этот англичанин с бакенами никогда денег не зарабатывал, не знал им цены, никогда и подумать не мог, что денег может оказаться меньше, чем требуется. У него было лицо человека, привыкшего приказывать и свысока смотреть на тех, кто ниже его. Он был полон уверенности в себе. Англичанина ничуть не смущало, что его спутница не обращала на него ни малейшего внимания. Она заговорила с ним по-французски. Он лаконично ответил по-английски и тут же, по-английски, заказал ужин. Как только принесли шампанского, он принялся пить, в промежутках поглаживая бакенбарды. Дама в накидке молчала.

Джеральд заговорил громче. Ему было не по себе под взглядом этого аристократа. Он не только заговорил громче, но и завел речь о деньгах, путешествиях и светской жизни. Пытаясь произвести впечатление на англичанина, Джеральд выглядел смешным в его глазах и в глубине души это чувствовал. Софья, заметив это, огорчилась. Ощущая себя весьма незначительной, она приняла превосходство англичанина с бакенбардами как нечто само собой разумеющееся. Своим поведением Джеральд в какой-то мере уронил себя в ее глазах. Потом Софья посмотрела на Джеральда — на его аккуратные черты, живое лицо, прекрасный костюм — и решила, что он лучше всех аристократов с их тяжелыми подбородками и длинными носами.

Женщина, которую накидка опоясывала как крепостная стена, обратилась к своему кавалеру. Тот не понял. Он попытался ответить по-французски, но не смог. Тогда женщина принялась растолковывать ему все сначала. Когда она кончила, англичанин отрицательно покачал головой. По-французски он знал только названия блюд.

— Гильотина! — пробормотал он то единственное слово, которое понял.

— Oui, oui. Guillotine. Enfin!..[20] — возбужденно воскликнула женщина.

Одобренная успехом и тем, что ее спутник понял хотя бы одно слово, она начала в третий раз.

— Извините, — сказал Джеральд. — Мадам говорит о казни в Осере, назначенной на послезавтра. N'est-ce pas, madame, que vous parliez de Rivain?[21]

На непрошеное вмешательство Джеральда англичанин ответил разгневанным взглядом. Но женщина благосклонно улыбнулась Джеральду и пожелала говорить со своими другом через него. Англичанину пришлось смириться.

— Сегодня вечером в каждом ресторане только и разговоров, что об этой казни, — сказал Джеральд по собственному почину.

— Вот как? — ответил англичанин.

Вино подействовало на них по-разному.

В это время в дверях показался невысокий хрупкий юноша-француз с чрезвычайно бледным лицом и маленькой черной эспаньолкой. Он огляделся и, заметив женщину в красной накидке, сдержанно поклонился. Потом он увидел Джеральда, и на его изношенном, усталом лице появилась внезапная, смущенная улыбка. Он быстро подошел к столику со шляпой в руках, пожал Джеральду руку и красноречиво его приветствовал.

— Моя жена, — произнес Джеральд четко и торжественно, как человек, желающий показать, что он совершенно трезв.

Молодой человек посерьезнел и повел себя чрезвычайно церемонно. Он поклонился и поцеловал Софье руку. Она чуть было не засмеялась, но важность и почтительность молодого человека остановили ее. Залившись краской, она поглядела на Джеральда, словно хотела сказать: «Я тут ни при чем». Джеральд что-то сказал, молодой человек повернулся к нему, и на лице его снова заиграла приветственная улыбка.

— Это мосье Ширак, — наконец завершил Джеральд церемонию представления. — Мы дружили, когда я жил в Париже.

Джеральду было приятно так случайно повстречать в ресторане приятеля. Это показывало, что он настоящий парижанин, и поднимало его в глазах англичанина с бакенбардами и дамы в красной накидке.

— Вы впервые в Париже, мадам? — неуверенно обратился Ширак к Софье на ломаном английском.

— Да, — ответила она и хихикнула.

Ширак еще раз поклонился. Затем он принес свои поздравления Джеральду в связи с женитьбой.

— Не стоит благодарности! — сострил по-английски Джеральд и, радуясь собственной шутке, добавил: — Как насчет казни?

— А! — ответил Ширак, глубоко вздохнул и улыбнулся Софье. — Ривен! Ривен!

Он многозначительно взмахнул рукой.

Сразу было ясно, что Джеральд коснулся той темы, которая, как подземный огонь — шахту, поглощала все ресторанное общество.

— Я еду! — гордо сказал Ширак и посмотрел на Софью, которая застенчиво улыбнулась.

Ширак вступил с Джеральдом в беседу по-французски. Софья понимала, что на Джеральда производит впечатление то, что рассказывает Ширак, а тот в свою очередь тоже удивлен. Затем Джеральд долго искал свою записную книжку и, вытащив ее, протянул Шираку, чтобы тот мог вписать в нее свой адрес.

— Мадам! — проговорил Ширак на прощание, вернувшись к своей церемонной манере. — Alors c'est entendu, mon cher ami[22], — сказал он Джеральду, который флегматично кивнул в ответ.

И Ширак отошел к тому из соседних столиков, за которым восседали три лоретки и два господина средних лет. Там его встретили с энтузиазмом.

Софью немного волновало, что Джеральд что-то вышел из берегов. Она не думала, что он пьян. Такая мысль ее возмутила бы. Она вообще ни о чем определенном не думала. Она заблудилась в лабиринте новых, живых впечатлений, куда завел ее Джеральд, и была ошеломлена. Однако ее здравый смысл был начеку.

— Я устала, — тихо сказала Софья.

— Ты разве хочешь, чтобы мы ушли? — надулся он.

— Ну…

— Погоди чуточку!

Владелица красной накидки снова заговорила с Джеральдом, который не мог скрыть, что польщен. Беседуя с ней, он заказал бренди с содовой. А затем не сдержался и, желая показать, что хорошо знаком с парижской жизнью, рассказал, как видел Гортензию Шнейдер в экипаже, запряженном двумя белыми лошадьми. Услышав это громкое имя, красная накидка стала еще общительнее и с очаровательной живостью пустилась в болтовню. Ее спутник оставался по-прежнему недовольным.

— Ты слышала? — спросил Джеральд у Софьи, которая сидела молча, и объяснил: — О Гортензии Шнейдер… ну, той, которую мы видели сегодня вечером. Оказывается, она поспорила на луидор с каким-то господином, а когда он проиграл, то послал ей этот луидор в оправе из брильянтов стоимостью сто тысяч франков. Вот как живут!

— О! — воскликнула Софья, сделав еще шаг в глубь лабиринта.

— Виноват, — тяжеловесно вмешался англичанин.

Он слышал, что в разговоре повторяется одно и то же имя — Гортензия Шнейдер, Гортензия Шнейдер, — и понял, наконец, что речь идет о Гортензии Шнейдер.

— Виноват, — повторил он. — Вы говорите о… о Гортензии Шнейдер?

— Ну да, — ответил Джеральд. — Мы видели ее сегодня вечером.

— Она в Трувиле{66}, — равнодушно произнес англичанин.

Джеральд отрицательно покачал головой.

— Мы с ней ужинали вчера вечером в Трувиле, — сказал англичанин. — А сегодня вечером она играет там в театре Казино.

Джеральд отступил, но не сдался.

— В каком же спектакле она играет? Скажите нам, пожалуйста! — усмехнулся он.

— С какой это стати?

— Гм! — сказал Джеральд. — Если то, что вы говорите, верно, не странно ли, что нынче вечером я видел ее на Елисейских полях?

Англичанин отпил вина.

— Если вам угодно оскорблять меня, сударь… — начал он холодно.

— Джеральд! — шепнула Софья.

— Спокойствие! — отрезал Джеральд.

В это мгновение в ресторан зашел скрипач в маскарадном костюме и принялся наяривать на скрипке. Неожиданность его странного появления на миг приостановила ссору, но вскоре под звуки крикливой музыки снова вспыхнула заурядная, скучная, пьяная склока. Она разгоралась все сильнее и сильнее. Скрипач со скрипкой под подбородком то и дело косился на Джеральда и англичанина. Ширак тоже посматривал на них с интересом. Не обращая внимания на музыку, развеселившееся общество смаковало скандал. Три официанта, стоя кучкой, беспристрастно, со спортивным интересом наблюдали стычку. В перепалке англичан все явственнее звучала угроза.

Потом неожиданно джентльмен с бакенбардами кивнул на дверь и более спокойным тоном предложил:

— Может быть, выйдем, поговорим?

— К вашим услугам, — ответил Джеральд и встал.

Владелица красной накидки глянула на Ширака, с усталостью и отвращением шевельнула бровью, но ничего не сказала. Промолчала и Софья. Она была охвачена ужасом.

Кавалер женщины в накидке, волоча по полу пальто, вышел из ресторанного зала, не извинившись перед своей дамой и ничего ей не объясняя.

— Подожди меня здесь, — с вызовом обратился к Софье Джеральд. — Я через минуту вернусь.

— Но, Джеральд! — она коснулась его рукава.

Он быстро отдернул руку.

— Сказано тебе, жди меня здесь, — повторил он.

Швейцар с торжественной мрачностью открыл дверь перед двумя пошатывающимися кутилами, и скрипач, все еще играя, освободил им дорогу.

Так Софья и осталась сидеть бок о бок с красной накидкой. Она была совершенно беспомощна. Гордость замужней женщины ее оставила. Она сидела, прикованная к месту чувством безмерного стыда, напряженно уставясь в колонну, чтобы избежать обращенных на нее взглядов. Софье казалось, что она — напроказившая маленькая девочка; так она и выглядела. Ни юная сияющая красота ее черт, ни изящество и элегантность парижского туалета, ни красноречивое свидетельство обручального кольца, ни преждевременное проникновение в тайны не помогли Софье, и она выглядела как простодушная дурочка, в глупости которой — ее погибель. Она густо покраснела, и так и сидела зардевшись, и вместе с румянцем стыда вышла наружу вся ее природная невинность, подавленная опытом легкой жизни вобществе Джеральда. В одних сердцах ее положение вызвало жалость, но во многих других — пренебрежительное презрение. Поскольку же инцидент и на этот раз был связан с ces Anglais[23], никто и глазом не повел.

Не шелохнувшись, Софья перевела глаза на часы: половина третьего. Скрипач кончил играть и собирал деньги в свою шляпу с кистями. Красная накидка бросила ему монету. Софья неподвижно смотрела на скрипача, пока тот, отчаявшись получить с нее деньги, не перешел к следующему столику и тем облегчил ее мучения. У нее не было ни гроша. Она вновь посмотрела на часы, но стрелки стояли неподвижно.

Издав какой-то возглас, дама с накидкой встала и выглянула в окно, потом перебросилась несколькими словами с официантами и пересела за другой стол, где ее дружелюбно приветствовали три лоретки, Ширак и двое его приятелей. Время от времени они исподтишка поглядывали на Софью. Затем Ширак вышел из зала с метрдотелем, вернулся, посовещался со своими друзьями и, наконец, подошел к Софье. Было уже двадцать минут четвертого.

Ширак снова отвесил ей великолепный поклон.

— Мадам, — почтительно сказал он, — с вашего разрешения я провожу вас в гостиницу.

Ширак ни словом не обмолвился о Джеральде, отчасти, разумеется, потому, что его познания в английском могли его подвести и он боялся оступиться на этой шаткой почве.

У Софьи не нашлось сил, чтобы поблагодарить спасителя.

— А как же счет? — заикаясь спросила она. — За ужин не заплачено.

Ширак не сразу ее понял. Но один из официантов, услыхав знакомое слово, тут же подскочил к Софье с листком на тарелке.

— У меня нет денег, — робко улыбаясь, сказала Софья.

— Je vous arrangerai çа[24], — ответил Ширак. — Как называется ваша гостиница? Кажется, «Мёрис»

— Да, «Мёрис», — кивнула Софья.

Ширак договорился с метрдотелем относительно счета, который и был унесен лакеем как нечто неблаговидное, и, церемонно предложив Софье руку, от чего она не могла отказаться, увел Софью с места ее позора. Софья была так растеряна, что не сразу справилась с кринолином, мешавшим ей пройти в дверь. На улице не было никаких следов Джеральда и его врага!

Ширак посадил Софью в открытый экипаж, и через пять минут они, сохраняя молчание и миновав рю де ла Пэ и Вандомскую площадь, оказались на рю де Риволи, и вот уже ночной швейцар гостиницы подошел к подножке экипажа.

— Я говорил в ресторан, куда вы уехать, — сказал Ширак, осматриваясь под сенью длинной аркады и снимая шляпу. — Если ваш муж быть там, я ему объяснять. До завтра!..

Софья и не думала, что бывают люди с такими восхитительными манерами. Казалось, Ширак приветствует императрицу в сумрачном Тюильри по другую сторону улицы, а не прощается с неискушенной девчушкой, которая так ошеломлена, что даже его не поблагодарила.

Со свечкой в руках Софья метнулась вверх по широкой винтовой лестнице — должно быть, Джеральд уже в спальной… пьяный! Это было вполне возможно. Но постель под балдахином с золоченой бахромой была пуста. Она села за покрытый бархатной скатертью стол, в зыбком свете свечи, огонек которой колебался под сквозняком, проникавшим в открытое окно. И Софья стиснула зубы, и в эту жаркую, знойную ночь ее охватила холодная ярость. Джеральд идиот. Довольно и того, что он позволил себе напиться; но он еще поставил ее в такое жуткое положение, из которого ее вызволил только Ширак, и это было уж сущим безобразием. Он идиот. Он ничего не понимает. При всем его очаровании и шарме положиться на него нельзя — он выставляет и себя, и ее в смехотворном, трагически смехотворном виде. Да можно ли сравнить его с мосье Шираком! Софья в отчаянии склонилась к столу. Ей не хотелось раздеваться. Не хотелось двигаться. Ей нужно было понять, в какое положение она попала, разобраться в том, что произошло.

Безумие! Помешательство! Вообразите только коммивояжера, который прямо в магазине подбрасывает компрометирующую записку дочери своего клиента. С какого немыслимого безумия начались их отношения! А его сумасшедший поступок у шахты! А его план увезти ее в Париж до свадьбы! А сегодняшний вечер! Чудовищное безумие! Оставшись одна в спальной, Софья превратилась в мудрую, утратившую иллюзии женщину, превосходящую умом всех этих ресторанных кукол.

Разве не перешагнула она, уходя к Джеральду, через мертвое тело своего отца, через ложь, ложь и снова ложь? Так говорила она сама себе. Через мертвое тело отца! Как могла кончиться добром такая авантюра? Как могла Софья надеяться, что дело кончится добром? В этот миг, обдумывая свои поступки, она, как иудейский пророк, прозревала ужасное будущее.

Софья вспомнила Площадь и свою жизнь с матерью и Констанцией. Из гордости она никогда не сможет вернуться туда, даже если случится самое худшее. Она из тех, кто готов не споря оплатить свои счета.

Послышался шум. Софья увидела, что светает. Открылась дверь, и появился Джеральд.

Они обменялись вопрошающим взглядом, и Джеральд закрыл дверь. От него пахло спиртным, но Софья сразу почувствовала, что Джеральд протрезвел. Его губа кровоточила.

— Меня проводил домой мосье Ширак, — сказала Софья.

— Вижу, — отрезал Джеральд. — Я же просил меня подождать. Сказал, что вернусь.

Он говорил властным, обиженным тоном, к которому прибегает мужчина, когда из сил выбивается, чтобы скрыть от себя и от других, что вел себя как последний осел.

Несправедливость возмутила Софью.

— Так я бы на твоем месте не разговаривала, — сказала она.

— Как это «так»? — задиристо спросил Джеральд, намереваясь переложить вину на нее.

И до чего грубым стало его красивое лицо!

Осмотрительность заставила Софью уступить. Она принадлежала Джеральду. Выхваченная из своего мирка, она во всем шла у него на поводу.

— На лестнице я стукнулся подбородком об эти чертовы перила, — мрачно сказал Джеральд.

Софья понимала, что он лжет.

— Ударился? — мягко спросила она. — Давай я промою тебе ссадину.

Глава III. Исполнение желаний

I

Софья легла спать в отчаянии. Весь блеск ее новой жизни померк. Но когда несколько часов спустя она проснулась в просторной, уставленной бархатной мебелью спальной, за которую Джеральд платил безумные деньги, настроение у нее поднялось, и она готова была пересмотреть свои оценки. Из гордости Софье хотелось считать правым Джеральда и неправой себя, ибо она была слишком горда, чтобы признать, что вышла замуж за очаровательного и безответственного болвана. Да и в самом деле, права ли она? Джеральд велел ей ждать, а она не ждала. Он обещал вернуться в ресторан — и вернулся. Почему она его не дождалась? Потому, что повела себя как дурочка. Перепугалась из-за пустяков. Как будто ни разу не была в ресторане. Разве замужняя дама не может подождать часок в ресторане законного супруга и не натворить глупостей? Что же касается Джеральда, как иначе ему было себя повести? Тот англичанин — сущий негодяй и всячески нарывался на скандал. Он спорил с Джеральдом в чрезвычайно оскорбительном тоне. А когда этот негодяй предложил Джеральду выйти, разве мог Джеральд отказаться? Отказ означал бы драку в ресторане, потому что негодяй был конечно же пьян. По сравнению с негодяем Джеральд был почти что трезв, просто веселее и разговорчивее обычного. А то, что Джеральд присочинил, будто стукнулся на лестнице, тоже понятно — он просто не хотел раздувать историю и пожалел ее, Софью. Право, это очень в духе Джеральда — ни слова о том, что же там было между ним и этим негодяем. Впрочем, нет сомнений, что Джеральд, такой ловкий и проворный, всыпал надутому негодяю по первое число.

А если бы сама она была мужчиной и попросила свою жену подождать в ресторане, а жена отправилась бы домой в сопровождении другого, она бы, конечно, разозлилась пуще Джеральда. Софья рада была, что сдержалась и повела себя мягко и тактично. Тем самым удалось избежать ссоры. Да вчера перед сном никакой ссоры и не было: после того как Софья промыла Джеральду ссадину, он перестал дуться.

Софья тихонько встала и начала одеваться, полная решимости обращаться с Джеральдом, как положено хорошей жене. Джеральд не шелохнулся, он спал богатырским сном, ибо принадлежал к людям, которые неохотно ложатся и еще неохотнее встают. Софья завершила свой туалет, но еще не надела корсета, когда в дверь постучали. Софья вздрогнула.

— Джеральд!

Она подошла к кровати, прильнула обнаженной грудью к мужу и обвила его шею руками. Таким способом можно было разбудить Джеральда, не вызвав у него раздражения.

Снова постучали. Джеральд что-то пробормотал.

— Стучат, — прошептала она.

— Так открой, — сказал он сонным голосом.

— Я не одета, дорогой.

Джеральд посмотрел на нее.

— Набрось что-нибудь на плечи, детка! — сказал он. — Какая разница!

И вот она снова ведет себя как дурочка, несмотря на всю свою решимость!

Софья покорилась и выглянула, осторожно приоткрыв дверь.

Слуга средних лет, с бакенбардами, в длинном белом фартуке, изложил свое дело по-французски, и она ничего не поняла. Но слугу услышал из спальной Джеральд и ответил вместо нее.

— Bien, monsieur![25] — сказал слуга и, поклонившись, удалился по темному коридору.

— Это Ширак пришел, — объяснил Джеральд, когда Софья закрыла дверь. — Я и забыл, что пригласил его позавтракать с нами. Он ждет в гостиной. Надень корсет и спустись, поговори с ним, пока я оденусь.

Он выскочил из постели и, как был в ночной рубашке, потянулся и громко зевнул.

— Мне идти? — переспросила Софья.

— Тебе, кому же еще? — сказал Джеральд с суховатой насмешкой, которая иногда звучала в его голосе.

— Но я не говорю по-французски! — возразила Софья.

— А я разве сказал, что говоришь? — еще суше ответил Джеральд. — Ты, как и я, отлично знаешь, что он понимает по-английски.

— Ну хорошо, хорошо! — прошептала она, поспешно уступая.

Очевидно Джеральд еще не до конца забыл о своем вполне законном вчерашнем недовольстве. Он тщательно разглядывал свою губу в зеркале шкафа а lа Луи-Филипп. Никаких боевых шрамов на его лице не осталось.

— Кстати! — остановил он жену, когда та, робея беседы с Шираком, выходила из комнаты. — Я собираюсь сегодня в Осер.

— В Осер? — повторила Софья, пытаясь припомнить, при каких обстоятельствах она недавно слышала это название. Потом ее осенило: в Осере должны были казнить убийцу Ривена.

— Да, — добавил Джеральд, — Ширак тоже едет. Он теперь репортер. Когда мы познакомились, он был архитектором. Он обязан ехать по службе и считает, что ему повезло. Я подумываю, не отправиться ли с ним.

На самом деле Джеральд уже договорился с Шираком.

— Ты хочешь посмотреть на казнь? — запинаясь, спросила Софья.

— Отчего бы и нет? Мне всегда хотелось увидеть казнь, особенно — на гильотине. Во Франции на казнь допускают публику. Это считается в рамках приличия.

— Да зачем тебе эта казнь?

— Хочу посмотреть, и все тут. Если угодно, это моя причуда. Разве нужны какие-то особые причины? — сказал он и налил воды в умывальник.

Софья была поражена.

— Ты оставишь меня здесь одну?

— Ну, — сказал он, — не вижу, почему моя женитьба должна помешать мне сделать то, что хочется. А ты как считаешь?

— Ну конечно! — поспешила согласиться Софья.

— Вот и чудесно, — сказал Джеральд. — Выбирай сама. Можешь остаться, а захочешь — поезжай со мной. Даже если ты поедешь, смотреть на казнь необязательно. Но, конечно, если ты не можешь находиться в одном городе с гильотиной, я поеду один. Вернусь завтра.

Ясно было, чего ему хочется. Софья сдержалась, не произнесла слов, которые вертелись у нее на языке, и постаралась отогнать мысли, которые стояли за этими словами.

— Разумеется, я поеду, — спокойно сказала она.

После некоторого колебания Софья подошла к умывальнику и, стараясь не испачкаться, поцеловала Джеральда в намыленную щеку. Этим поцелуем, который немного ее успокоил, она выразила свою покорность, в ужасном значении которой не призналась бы и себе самой.

В помпезной, пыльной гостиной ее ждал обходительный Ширак. Они были одни.

— Мой муж… — улыбаясь и краснея, начала Софья. Ей нравился Ширак.

До этого ей приходилось произносить эти слова только в разговорах с прислугой. Они утешили Софью и придали ей уверенности. Она тотчас же почувствовала, что Ширак восхищается ею искренне, более того, что она внушает ему чувство, похожее на ужас. Говоря внятно и очень медленно, Софья сообщила, что, если Ширак не возражает, она собирается отправиться с мужем в Осер, и дала понять, что, если у Ширака нет возражений, это ее полностью устраивает. Ширак был сама услужливость. Через пять минут Софье уже казалось, что нет на свете ничего естественнее и благопристойнее, чем отправиться с молодым супругом в другой город только потому, что там должен быть публично обезглавлен отъявленный убийца.

— Мужу всегда хотелось посмотреть на казнь, — сказала она. — Было бы досадно, если бы…

— Как психолегическое переживание, — ответил Ширак, не умея произнести твердое «л», — это будет весьма interessant[26]. При подобных обстоятельствах самонаблюдение… — И он восторженно улыбнулся.

Ее удивило, до чего же странные люди французы, даже самые симпатичные. Отправиться на казнь ради самонаблюдения, вы только подумайте!

II

Что постоянно поражало Софью не в одних только Джеральде и Шираке, но и в других людях, с которыми ей случалось сталкиваться, так это непредсказуемость их поведения. За свою жизнь она приучилась к тому, что все действия, пусть самые незначительные, продумываются и тщательно планируются заблаговременно. На Площади св. Луки всегда и у всех имелось своего рода расписание, составленное хотя бы на неделю вперед. В мире, где жил Джеральд, ничего нельзя было предусмотреть заранее. Запутанные дела решались в одно мгновение и осуществлялись с легкостью необыкновенной. Взять эту поездку в Осер! За завтраком о ней не было сказано ни слова, ради Софьи разговор вели по-английски, и, как всегда в таких случаях, он вертелся вокруг трудностей чужого языка и различий между Англией и Францией. Никому бы и в голову не пришло, что у кого-то из присутствующих есть какие-нибудь дела в течение дня. Софья наслаждалась завтраком: мало того, что Ширак казался ей доброжелательным, искренним и милым, но и к Джеральду вернулось обычное очарование и хорошее настроение. Потом за кофе внезапно, как надвигающаяся катастрофа, возник вопрос о поездке. Через пять минут Ширак отбыл — то ли в газету, то ли домой, Софья не поняла, а через четверть часа она с Джеральдом уже мчалась на Лионский вокзал, и Джеральд запихивал в карман толстый, набитый бумагами пакет, который он получил заказной почтой. Они сели в поезд за минуту, а Ширак — за несколько секунд до отправления. Однако ни ему, ни Джеральду, казалось, не пришло в голову, что они рисковали попасть в неудобное и неприятное положение и еле этого избежали. Ширак, высунувшись из окна, болтал с журналистом, ехавшим в соседнем купе. Когда Софья, наконец, пригляделась к Шираку, она поняла, что он, должно быть, заехал к себе домой и переоделся в старый костюм. Кроме Софьи и Джеральда, все, видимо, надели в поездку самую поношенную одежду.

В поезде было жарко, шумно и пыльно. И все-таки все трое, один за другим, уснули глубоким и мирным сном усталых, но здоровых молодых животных. Если они и приоткрывали глаза, то на мгновение, не больше. Софье показалось, что им просто повезло, когда Ширак проснулся сам и разбудил их в Лароше и, в полусне схватив ее чемодан, вывел их на платформу, где они, позевывая, улыбнулись друг другу, даже не сознавая до конца, как освежил их сон. У лоточника они купили лимонаду и выпили его жадно, залпом, удовлетворенно и облегченно вздыхая, а Джеральд бросил торговцу монету и царственным жестом отказался от сдачи. Местный поезд до Осера был набит битком, и кто только в нем не ехал! Постепенно они приближались к тому месту, где находится гильотина. Прошел слух, что с ними в поезде едет палач. Никто не видел его, никто не смог бы его узнать, но все лелеяли мысль, что он где-то рядом. Хотя солнце клонилось к горизонту, жара не спадала. Истомленные пассажиры принимали все более вольные позы. В окна летела сажа и едкая гарь. Поезд сделал остановки в Боннаре, Шемильи и Монто, и на каждой станции его осаждали толпы народа. Наконец, на вокзале в Осере толпы потных пассажиров бурным потоком излились на платформу и наводнили все вокруг. Софья испугалась. Джеральд передал бразды правления Шираку, и тот, взяв ее под руку, пошел впереди, то и дело оглядываясь, чтобы проверить, не отстал ли Джеральд с чемоданом. Осер, казалось, был охвачен неистовством.

Извозчик соглашался доставить их к гостинице «Шпага» за десять франков.

— Ба! — презрительно воскликнул Ширак, как истый парижанин, которому не пристало осыпать золотом провинциальных тяжелодумов.

Другой извозчик потребовал двенадцать франков.

— Садись, — сказал Джеральд Софье. Ширак удивленно повел бровями.

В этот миг высокий, крупный господин с наглой физиономией преуспевающего негодяя, держа под ручку бледную молодую девицу, отпихнул Джеральда и Ширака и уселся в экипаж со своей спутницей.

Ширак запротестовал, объясняя, что экипаж занят.

Узурпатор нахмурился и чертыхнулся, а девица дерзко расхохоталась.

Софья, вся сжавшись, ждала, что Ширак как настоящий герой немедленно воздаст им по заслугам, но ей суждено было разочароваться.

— Скотина! — пробормотал ее кавалер и пожал плечами, а экипаж между тем уехал, оставив их в глупейшем положении на тротуаре.

К этому времени все фиакры были разобраны. Вместе с толпой они двинулись в «Шпагу» пешком: впереди Софья с Шираком, за ними — Джеральд с чемоданом, под весом которого он согнулся в три погибели. На длинной, прямой улице пыль стояла столбом. Софья предалась романтическим ощущениям: сквозь пыльное облако проглядывали башни и шпили, и Ширак, медленно и тщательно подбирая слова, повествовал ей о местном соборе и знаменитых церквах. Он воздал должное витражам и подробно перечислил все достопримечательности, которые следует посетить. Они перешли через мост. Софье казалось, что она попала прямиком в средневековье. Время от времени Джеральд менял руку, но упрямо не позволял Шираку притронуться к чемодану. Они с трудом поднялись в гору по узким извилистым улочкам.

— Voilà![27] — сказал Ширак.

Они стояли перед входом в гостиницу. По другую сторону улицы находилось набитое посетителями кафе. У дверей стояло несколько экипажей. Их ободрил солидный, респектабельный вид гостиницы — Ширак так ее и описывал. Он сразу предложил мадам Скейлз эту гостиницу потому, что отсюда далеко до места казни. Джеральд тогда сказал: «Разумеется, разумеется!» Шираку, который ложиться спать ночью не собирался, номер был не нужен.

В гостинице была одна свободная комната за двадцать пять франков.

Джеральда возмутило такое надувательство. «Хорошенькое дело! — ворчал он. — Приезжим не дают приличных комнат за приличную цену только потому, что завтра здесь кого-то гильотинируют. Остановимся в другом месте!»

На лице его было написано отвращение, но, казалось Софье, в глубине души он был доволен.

Они гордо вышли из шумного холла гостиницы, как те, кто, не дав обвести себя вокруг пальца, желает сохранить достоинство перед лицом света.

На улице им предложил свои услуги извозчик, который, вселив в них надежду, заявил, что знает подходящую гостиницу и готов отвезти их туда за пять франков. Извозчик ожесточенно нахлестывал лошадь. Один тот факт, что они сидят в быстро мчащемся экипаже, от которого едва успевают отскочить пешеходы, поднимал настроение. По дороге они полюбовались на собор. Лошадь встала как вкопанная на небольшой площади, перед зданием отталкивающего вида с вывеской «Гостиница Везле». По бокам лошади бежала кровь. Джеральд велел Софье оставаться на месте, а сам с Шираком поднялся по четырем каменным ступенькам, ведшим внутрь. Софья, на которую пялились фланирующие зеваки, огляделась и увидела, что почти все окна на площади распахнуты настежь, а из них высовываются смеющиеся и болтающие люди. Потом раздался громкий голос Джеральда. Он появился в окне третьего этажа вместе с Шираком и какой-то толстухой. Ширак поклонился Софье, а Джеральд беспечно усмехнулся и кивнул.

— Все в порядке, — сказал Джеральд, спустившись вниз.

— Сколько стоит номер? — необдуманно спросила Софья.

Джеральд замялся и нахмурился.

— Тридцать пять франков, — ответил он. — Хватит кататься туда-сюда. Считай, что нам повезло.

Ширак только пожал плечами, словно хотел сказать, что и к ситуации, и к цене надлежит отнестись философски. Джеральд вручил извозчику его пять франков. Тот изучил монету и попросил на чай.

— Ах черт! — воскликнул Джеральд и, поскольку мелочи у него не было, расстался еще с двумя франками.

— Да возьмет кто-нибудь этот чертов чемодан? — вопросил Джеральд, словно монарх, гнев которого вот-вот падет на чернь, если она вовремя не опомнится.

Но никто не отозвался, и чемодан пришлось тащить ему самому.

Казалось, в каждой комнате темной и зловонной гостиницы расположилась гогочущая пьяная компания.

— Кровать узка для двоих, — сказала Софья, когда, оставив Ширака внизу, они оказались наедине в маленькой, поганенькой комнатенке.

— Не думаешь ли ты, что кровать для меня? — резко ответил Джеральд. — Разумеется, спать на ней будешь ты. А теперь пора поесть. Пошевеливайся!

III

Наступила ночь. Софья лежала на узкой кровати с красным пологом. Тяжелые красные портьеры закрывали окно с грязными кружевными занавесками, но сквозь щели в комнату все-таки пробивались огни с площади. Доходили сюда с площади и звуки, очень четкие и громкие, так как из-за неспадавшей жары пришлось оставить окно открытым. Сон не приходил. Совершенно измученная, Софья потеряла всякую надежду уснуть.

Снова Софья впала в глубокое отчаяние. Она с ужасом вспоминала обед. Длинный стол с закругленными концами, хоровод лиц, мрачная и зловонная столовая, свет керосиновых ламп! За столом сидело не меньше сорока человек. Почти все они ели отвратительно, чавкали как свиньи, заткнув концы больших грубых салфеток за воротник. За столом прислуживали толстуха, которая стояла в окне с Джеральдом, и девушка с откровенно бесстыжими повадками. Обе были грязнули. Все вокруг было в грязи. А еда вкусная. Ширак и Джеральд оба согласились, что еда и вино хороши. Remarquable![28] — отозвался Ширак о вине. Впрочем, Софья не получила удовольствия от обеда. Она была испугана. Ее шокировали даже жесты соседей по столу. Публика собралась самая разномастная по внешнему виду, одни были хорошо, почти элегантно одеты, другие пообносились. Но все лица, даже самые юные, были бесстыдны, развратны и звероподобны. Близкое соседство старых мужчин и молоденьких женщин было отвратительно Софье, особенно когда эти парочки целовались, а именно этим они и занимались под конец обеда. К счастью, Софья сидела между Шираком и Джеральдом. Это, казалось, ограждало от общего разговора. Она бы не поняла из беседы ни слова, если бы не присутствие англичанина средних лет, который сидел на противоположном конце стола с молодой шикарной француженкой — эту даму Софья мельком видела прошлой ночью в «Сильвене». Англичанин, очевидно, пообещал француженке обучить ее английскому языку. Он медленно и отчетливо переводил ей все, что говорилось, на английский, а она, нелепо кривя рот, повторяла за ним слово за словом.

Благодаря англичанину Софья поняла, что вся беседа посвящена убийствам, казням, преступникам и палачам. Некоторые присутствующие только и делали, что ездили смотреть на казни. Они были источником сногсшибательных сплетен и центром общего внимания. Была там женщина, которая помнила последнее слово каждой жертвы правосудия за последние двадцать лет. Весь стол так и покатился от истерического смеха, выслушав одну из ее историй. Как поняла Софья, эта дама рассказала о преступнике, который попросил священника, милосердно пытавшегося своим телом загородить от него гильотину: «Отойдите в сторону, отец мой. Я ведь заплатил за то, чтобы на нее полюбоваться». Так это звучало в пересказе англичанина. За столом подробно вникали в заработки палачей и их подручных и бешено спорили, если обнаруживались различия во мнениях. Молодой щеголь, ручаясь головой, что не преувеличивает, рассказал, как Кора Перл, знаменитая английская куртизанка, пользуясь своим влиянием на префекта полиции, добилась, чтобы ей разрешили посетить смертника, ожидавшего наутро казни, в его камере и уйти от него всего за час до прихода стражи. Анекдот вызвал одобрение всего общества. Решили, что он производит по-настоящему сильное впечатление, и, естественно, недоумевали: чем же околдовала высших чинов империи рыжая англичанка? Ну и, конечно, в разговоре все время присутствовал Ривен, красавец-убийца, герой дня и главная фигура празднества. Кое-кто из сидевших за столом видел его, двое-трое были с ним знакомы и только и ждали, чтобы сообщить поразительные подробности насчет его любовных побед. Преступник, он, однако, оставался предметом искреннего поклонения. По самым достоверным сведениям, племяннице его жертвы было оставлено место перед гильотиной в первом ряду.

По ходу разговора Софья, к великому своему удивлению и тревоге, выяснила, что тюрьма находится поблизости, а казнь состоится на углу той самой площади, где стоит гостиница. Джеральд, конечно же, знал это и скрыл от нее. Софья с недоверием покосилась на него. К концу обеда Джеральд постепенно перестал изображать из себя спокойного, беспристрастного и объективного наблюдателя человеческих нравов. Его подзадоривала растущая раскованность соседей по столу. Он, правда, был несколько смущен тем, что при подобной оргии присутствует его жена, и его беспокойный взгляд избегал Софьи и Ширака. Ширак, непритворный и простодушный интерес которого к казни больше, чем что-либо иное, помогал Софье сохранять самообладание, заметил перемену в Джеральде и крайнюю неловкость Софьи и предложил выйти из-за стола, не дожидаясь кофе. Джеральд мгновенно согласился. Так Софья освободилась от ужасов общей трапезы. Она не понимала, почему такого умного и доброго человека, как Ширак — он с самой изысканной вежливостью пожелал ей спокойной ночи, — не выводит из себя и даже забавляет обжорство, пьянство и непристойный разгул гостиницы. Его же теория, насколько можно было судить по его ломаным английским фразам, заключалась в том, что серьезные люди, интересующиеся изучением человеческой природы, должны принимать и изучать любую действительность. Казалось, на лице Ширака написано: «А почему бы и нет?» Лицо его, казалось, говорило Софье и Джеральду: «Если вас это стесняет, зачем вы сюда ехали?»

Джеральд, смущенно кивнув, оставил Софью у дверей комнаты. Она уже раздевалась и собиралась лечь, когда вдруг стены номера словно сделались звукопроницаемыми. Казалось, до ее ушей через картонные перегородки доносятся все звуки с площади, каждое движение в гостинице: отдаленные крики и смех внизу, звон посуды в столовой, топот на лестнице, крадущиеся шаги в коридоре, отрывистые восклицания, чья-то песенка, перешептывание, прерываемые молчанием глубокие вздохи, таинственные, словно вырванные под пыткой стоны, а за ними — смешок, ругань и перебранка, — чего только не слышала Софья в таинственной, наполненной звуками тьме.

Потом с площади донеслись рев и суматошные крики, заглушавшие неясный рокот. Напрасно зажимала Софья уши подушкой и вслушивалась, как загадочно, прерывисто шуршат ее ресницы о жесткую наволочку. Она не могла отделаться от неизвестно откуда взявшейся мысли, что должна встать, подойти к окну и увидеть все, что там происходит. Она сопротивлялась. Она повторяла себе, что эта мысль нелепа, что она не желает приближаться к окну. И все же, споря сама с собой, Софья понимала, что сопротивление бесполезно и что рано или поздно ноги против воли понесут ее к окну.

Когда, наконец, она уступила прихоти и отдернула занавеску, то испытала облегчение.

На небе легли холодные, серые отблески зари, и на площади была различима каждая деталь. Все окна без исключения были распахнуты настежь, в них виднелись взбудораженные зрители. В глубине большинства комнат еще горели свечи и лампы, свет которых уже заглушало встающее солнце. Силуэты зрителей причудливо меняли очертания на границе искусственного и солнечного света. Люди сидели даже на крышах, крытых красной черепицей. Внизу жандармы, верхом на гарцующих конях, выстроились цепью и постепенно оттесняли с площади густую, жестикулирующую и чертыхающуюся толпу. Эта огромная метла мела медленно. Как только участки площади освобождались от толпы, там и сям появлялись привилегированные лица — журналисты, судейские чиновники и их приятели, — которые самодовольно прохаживались из стороны в сторону, среди них Софья разглядела Джеральда и Ширака, которые, прогуливаясь в обнимку, вели беседу с двумя тщательно одетыми девушками, державшимися под руку.

Потом Софья увидела, как на одной из боковых улиц, которые оставались в поле ее зрения, появился багровый отсвет; он шел от фонаря, раскачивавшегося на повозке, которую тянула серая кляча. У края площади, откуда начала мести метла, повозка остановилась, и ее сразу окружила привилегированная публика, которую, впрочем, быстро уговорили отойти в сторону. Толпа, скучившаяся теперь по краям площади, издала чудовищный рев и запела:

Le voila!

Nicholas!

Ah! Ah! Ah![29]

Шум стал непереносимым, когда группа рабочих в голубых блузах сняла с повозки одну за другой детали гильотины и аккуратно сложила их на землю под наблюдением человечка в черном сюртуке и шелковой шляпе с широкими прямыми полями; человечек нервничал и суетился. И наконец над площадью поднялись красные столбы, которые скрепил наверху какой-то ловкач. Человечек в сюртуке тщательно следил за тем, как привинчивают деталь к растущей на глазах машине. Спустя несколько томительных минут гильотина была собрана целиком, за исключением треугольного стального ножа, поблескивавшего на земле и привлекавшего всеобщее внимание. Палач указал на нож, двое рабочих подняли его и установили в пазы, после чего подтянули нож к верхушке гильотины. В наступившей тишине палач не отрываясь смотрел на нож. Потом он привел в действие механизм, и масса металла, вибрируя, обрушилась вниз с приглушенным стуком. Несколько слабых возгласов слились воедино, а потом раздался мощный взрыв криков, гиканья и пения. Нож снова подняли, мгновенно наступило молчание, и снова он полетел вниз, за чем последовал новый взрыв ликования. Палач удовлетворенно кивнул. Женщины в окнах восторженно зааплодировали, а жандармам пришлось дать жестокий отпор яростно наседавшей толпе. Рабочие сняли блузы, накинули куртки, и Софья с неприязнью смотрела, как они цепочкой потянулись к гостинице, а за ними проследовал палач в сюртуке.

IV

Когда по гостинице торжественно прошествовали палач и его команда, двери всех номеров приоткрылись, а постояльцы громко зашушукались. Софья услышала шаги палача и его подручных на лестнице. На площадке палач замешкался, после чего, судя по всему, направился в какую-то комнату по соседству. Хлопнула дверь. Но Софья отчетливо слышала, как палач и подручные переговаривались и как звенели стаканы на подносе. Из соседних окон до нее доносились голоса, которые выдавали растущее волнение. Кто говорит, Софье не было видно, а высовываться из окна ей не хотелось. Над крышами загудел басовитый колокол, отбивавший время — Софья решила, что это, должно быть, часы на соборе. На углу площади она увидела Джеральда, который оживленно болтал с одной из девушек, раньше гулявших под ручку. Кто же, недоуменно спросила себя Софья, воспитывал эту девушку, и о чем думали ее родители! И, почувствовав, что может гордиться собой, Софья испытала высокомерное, безграничное чувство превосходства.

Ее взгляд вновь скользнул по гильотине и задержался на ней. Грубые красные столбы большой, но примитивной машины, охраняемой жандармами, возвышались над площадью. Рядом с гильотиной лежали на земле инструменты и открытый ящик. Запряженная в повозку обессилевшая кляча дремала, едва держась на ногах. Когда первые солнечные лучи скользнули по крышам и коснулись дымовых труб, Софья заметила, что почти все лампы и свечи уже погашены. Зрители в окнах зевали, а зевнув, смущенно смеялись. Кто-то ел, кто-то пил. Высунувшись из окон, люди перебрасывались замечаниями. Конные жандармы по-прежнему оттесняли разгоряченную толпу, гудевшую по краям площади. Софья увидела Ширака, прохаживавшегося в одиночестве. Джеральд куда-то подевался. Он не мог уйти с площади. Может быть, он вернулся в гостиницу и вот-вот зайдет проведать ее и узнать, все ли у нее благополучно. Почувствовав себя виноватой, Софья бросилась в кровать. Когда она в последний раз обводила взглядом комнату, здесь стояла тьма; теперь же стало светло, и видна была каждая мелочь. И все же Софье казалось, что у окна она проспала всего несколько минут.

Софья ждала. Джеральд не шел. До нее ясно доносился ровный гул голосов палача и его подручных. Их комната, подумала она, должно быть, находится в глубине коридора. Другие звуки в гостинице постепенно стихли. Прошла вечность, и наконец она услышала, как отворилась дверь и кто-то шепотом, по-французски, отдал приказание, в ответ прозвучало: «Qui, monsieur»[30], и послышался шум на лестнице. Палач со своей командой спускался вниз. «А ты, — раздался сверху голос пьяного англичанина, все того же господина средних лет, который на этот раз переводил слова палача, — а ты возьмешь отрубленную голову». Послышался гогот, и подруга англичанина, продолжавшая изучение английского языка, повторила: «А ты восьмешь отрубленный голову». Снова смех. Потом в гостинице воцарилась тишина. Софья подумала: «Пока все это не кончится и Джеральд не вернется, я из постели не вылезу!»

Укрывшись простыней, она задремала и пробудилась от громогласных криков, визга и гама — проявлений человеческой звероподобности, далеко превосходивших ограниченный жизненный опыт Софьи. Хотя Софья заперлась у себя в комнате и находилась в полной безопасности, безумная ярость толпы, теснившейся по краям площади, внушала ей робость и ужас. Толпа вопила так, что, казалось, готова разорвать на куски даже лошадей. «Не встану», — прошептала Софья. С этими словами она поднялась, снова подошла к окну и выглянула наружу. Она была вне себя от страха, но ей не хватило внутренних сил, чтобы противостоять соблазну. Она жадно смотрела на освещенную солнцем площадь. Первым, кого увидела Софья, был Джеральд, вышедший из дома напротив; вскоре за ним появилась та девушка, с которой он вел беседу. Джеральд мельком бросил взгляд на гостиницу, а затем подошел как можно ближе к красным столбам, перед которыми теперь выстроились жандармы с обнаженными саблями. Рядом с прежней повозкой уже стояла еще одна, побольше, запряженная парой. Шум вокруг площади не стихал и даже сделался громче. Сотни две людей, допущенных за оцепление, и все, кто смотрел из окон, пьяные и трезвые, глядели в зловещем оцепенении, как и Софья, в сторону гильотины. «Я этого не вынесу!» — в ужасе подумала Софья, но не могла ни пошевелиться, ни перевести взгляд.

Время от времени толпа разражалась неистовым стаккато:

Le voilà!

Nicholas!

Ah! Ah! Ah!

И в заключительном «Ah!» отозвалось что-то дьявольское.

Потом чудовищный, страшный рев, в котором дикая ярость толпы достигла кульминации, взлетел в небеса. Лошади, на которых истуканами сидели жандармы, вставали на дыбы, пятились и, казалось, вот-вот обрушатся на бушующую толпу. Толпа в последний раз попыталась прорвать оцепление, но ей это не удалось.

Из переулка, находившегося за гильотиной, спиной вперед вышел священник, высоко подняв зажатый в правой руке крест, а за ним появился сам герой события — связанный веревками красавец в сопровождении двух стражников, которые подпирали его с обеих сторон. Это был совсем юноша. Он отважно выпячивал подбородок, но лицо его было невероятно бледно. Софья заметила, что священник старается закрыть своим телом от узника гильотину — в точности как в анекдоте, рассказанном за обедом.

Кроме голоса священника, неразборчиво бормотавшего заупокойную молитву, с площади не доносилось ни звука. Теперь в окнах виднелись группы окаменевших зрителей, не отрывавших округлившихся глаз от процессии. У Софьи комок встал в горле, и рука, которой она придерживала занавеску, задрожала. Ей казалось, что центральная фигура — не человек, а скорее кукла, марионетка с заводом, имитирующая акт трагедии. Она увидела, как священник поднес к губам марионетки распятие и кукла, неловким, нечеловеческим движением пожав связанными плечами, отклонила крест. Когда же процессия повернула и остановилась, Софья ясно увидела, что шея и плечи марионетки оголены, а рубашка разрезана вдоль. Это было ужасно. «Зачем я смотрю на это?» — истерически спросила она себя, но не шевельнулась. Теперь жертва скрылась за спинами других людей. Потом Софья увидела, что узник лежит ничком под красным столбом, между опорами, по которым должен скользнуть нож. Теперь тишину на площади нарушало только позвякиванье конской упряжи. В строю перед эшафотом жандармы крепко сжимали свои сабли и смотрели прямо перед собой, не обращая внимания на привилегированных зрителей, которые выглядывали из-за их спин.

Софья ждала, оцепенев от ужаса. Она не видела ничего, кроме блестящего стального треугольника, повисшего высоко над головой распростертого в ожидании узника. Софья чувствовала себя заблудшей душой, слишком рано вырванной из своего убежища и уязвимой для самых злосчастных превратностей судьбы. Зачем она здесь, в этом непонятном городе, чуждом и враждебном ей? Зачем застывшими глазами взирает она на этот жестокий непристойный спектакль? Все чувства ее превратились в сплошную рану. Зачем? Еще вчера она была невинной робкой девушкой в Берсли, в Эксе, глупенькой девушкой, которой казалось, что нет ничего восхитительнее тайной переписки. Реальностью мог быть либо вчерашний день, либо сегодняшний. Зачем заточена она в эту омерзительную, неописуемо омерзительную гостиницу, где никто не приласкает ее, не успокоит, откуда никто ее не увезет?

Далекий колокол ударил один раз. Потом раздался односложный возглас — резкий, негромкий, беспокойный. Она узнала голос палача, имя которого слышала, но не запомнила. Послышался щелчок…

С ужасом и отвращением она опустилась на пол и, содрогаясь, закрыла лицо руками. На площади раздались крики — в ее ушах они грохотали, как выстрелы. Потом дикий вопль сдерживаемой жандармами толпы, которая, как и Софья, не видела, но слышала происходящее, заглушил все остальные звуки. Правосудие свершилось. Мечта Джеральда исполнилась.

V

Позже, среди гостиничного оживления раздался стук в дверь, нетерпеливый и нервный. Забыв от горя, что она без корсета, Софья поднялась с пола в отчаянии и полусне и отворила. На площадке стоял Ширак под руку с Джеральдом. У Ширака был утомленный, на редкость хрупкий и трогательный вид. Но Джеральд — Джеральд был сама смерть. Исполнив свое желание, он совсем вышел из равновесия, его любопытство оказалось сильнее желудка. Если бы в эту минуту Софья была способна на жалость, она пожалела бы его. Джеральд вошел в комнату, доплелся до кровати и со стоном рухнул на нее. Еще недавно он бойко болтал с бесстыдными женщинами. Теперь, в одно мгновение придя в изнеможение, он обессилел, как большая гончая, и был отвратителен, как стареющий пьяница.

— Он, к сожалению, souffrant[31], — пролепетал Ширак.

В тоне Ширака Софья почувствовала намек на то, что теперь ее долг, разумеется, в том, чтобы целиком посвятить себя восстановлению мужской гордости посрамленного мужа.

«А я как же?» — с горечью подумала она.

По лестнице, колыхаясь, как бланманже, поднялась толстуха и обратилась к Софье с речью, из которой та не поняла ни одного слова.

— Она требует шестьдесят франков, — сказал Ширак и, когда Софья испуганно его переспросила, объяснил, что Джеральд согласился заплатить за комнату, которая принадлежала самой хозяйке, сто франков — пятьдесят франков авансом и пятьдесят после казни. Еще десять причиталось за обед. Хозяйка же, не доверявшая ни одному постояльцу, требовала с них деньги немедленно по завершении зрелища.

Софья оставила без внимания то, что Джеральд солгал ей. Да ведь и Ширак был при этом. Она знала, что Джеральд легко может солгать другим, но по наивности не подозревала, что это распространяется и на нее.

— Джеральд! Ты слышал? — холодно сказала она.

Любитель отрубленных голов только застонал.

В раздражении Софья подошла к нему и стала рыться в его карманах в поисках кошелька. Все еще постанывая, Джеральд помог ей. Ширак отсчитал требуемую сумму.

Умиротворенная толстуха проследовала дальше.

— До свидания, сударыня, — сказал Ширак со своей обычной вежливостью, превращая коридор гнусной гостиницы в подобие королевских покоев.

— Вы уезжаете? — удивленно спросила Софья.

Ее явное огорчение чрезвычайно польстило Шираку. Он остался бы, если б мог, но ему следует вернуться в Париж, чтобы написать и сдать статью.

— Надеюсь, я уеду завтра, — сочувственно прошептал он, целуя Софье руку.

Этот жест слегка смягчил все убожество ее положения и погрешности ее туалета. С тех пор ей всегда казалось, что Ширак — старый и близкий друг: он видел «оборотную сторону» ее жизни и с успехом выдержал испытание.

Проводив его взглядом, Софья закрыла дверь и собиралась уладить возникшее положение.

Джеральд спал. Спал не раздеваясь, тяжелым сном.

Так вот, значит, зачем он ее сюда привез! После всех ужасов ночью, на рассвете и утром! После невыразимых страданий и унижений, ужаса и незабываемых мучений! После того, как он сам провел ночь на ногах впустую, занимаясь невесть чем, он приплелся назад, наглое животное, чтобы выспаться в этой вонючей комнатенке. У него не хватило духу даже на то, чтобы довести до конца роль шалопута. А она связана по рукам и ногам, никто, никто не может ей помочь, ее гордость безвозвратно отсекла ее от тех, кто, быть может, защитил бы ее от его опасного безумия. С этого момента в сознании Софьи раз и навсегда утвердилось глубокое убеждение в том, что он просто безответственный, безмозглый дурак. Он лишен разума. Таков-то ее блистательный и богоподобный супруг, мужчина, давший ей право называться замужней женщиной! Он просто дурак. Как ни плохо знала Софья жизнь, она все-таки понимала, что только отъявленный идиот способен был поставить ее в нынешнее критическое положение. Ее природный ум не мог с этим смириться. Софью охватил такой гнев, что она могла бы избить Джеральда, если бы от этого он проникся ответственностью.

Из нагрудного кармана его перепачканного сюртука торчал конверт, полученный им накануне. Джеральд не выронил этот конверт по чистой случайности. Софья его вынула. В конверт были вложены английские банкноты суммой в двести фунтов, письмо от банкира и другие бумаги. Осторожно, чтобы не шуметь, она порвала конверт, письмо и все бумаги на мелкие клочки и оглянулась в поисках места, где можно было бы их спрятать. Выбор сам собою пал на шкаф. Софья встала на стул и засунула обрывки бумаги подальше, на самую верхнюю полку, где они, быть может, валяются и по сей день. Она окончательно оделась, а затем зашила банкноты за подкладку юбки. Софья знать не хотела глупых тонкостей и предрассудков против воровства. Она смутно понимала, что, завися от такого человека, как Джеральд, она может оказаться перед лицом самой чудовищной, самой невероятной дилеммы. Деньги, надежно спрятанные в верном месте, за подкладкой, придавали Софье уверенности, защищали ее от будущих бед и обеспечивали независимость. На этот поступок ее толкали предприимчивость, основательность и благоразумие. То был почти подвиг. И ее совесть горячо оправдывала этот поступок.

Софья решила, что, когда Джеральд обнаружит пропажу, она просто заявит, что ничего не знает о конверте, — ведь он ни слова не сказал ей о деньгах, Джеральд вообще не вдавался в детали, когда дело касалось финансов; у него было целое состояние. Однако лгать не пришлось. Джеральд ничего не сказал Софье о пропаже. На самом же деле он считал, что зазевался и конверт стащили у него ночью.

До самого вечера Софья сидела на грязном стуле и даже не ела, пока отсыпался Джеральд. Она повторяла про себя, пораженная и негодующая: «Сто франков за комнату! Сто франков! И побоялся сказать мне!» У нее не было сил выразить свое презрение.

Задолго до того, как бесцельная скука понудила Софью выглянуть в окно, все следы совершившегося правосудия были удалены с площади. Под тяжелым августовским солнцем не осталось больше ничего, кроме куч навоза в тех местах, где пятились и вставали на дыбы лошади.

Глава IV. Катастрофа с Джеральдом

I

Долгое время в головах Джеральда и Софьи держалась превосходная мысль, что двенадцать тысяч фунтов — это безграничное богатство и что оно наделено особыми магическими свойствами, благодаря которым оно неподвластно действию вычитания. Казалось невероятным, что двенадцать тысяч фунтов, постепенно убывая, в конце концов исчерпаются до конца. Эта мысль дольше жила в голове у Джеральда, чем у Софьи, ибо Джеральд никогда не смотрел в глаза опасностям, в то время как у Софьи они вызывали болезненный интерес. Ведя жизнь, наполненную путешествиями и развлечениями, Джеральд намеревался тратить не больше шестисот фунтов в год, то есть проценты с капитала. Шестьсот фунтов — это менее, чем два фунта в день, однако Джеральд ежедневно тратил не меньше двух фунтов на одну гостиницу. Он льстил себя надеждой, что проживет тысячу в год, в глубине души боялся, что тратит полторы тысячи в год, а на самом деле спускал по две с половиной. И все же непостижимое представление о неисчерпаемости двенадцати тысяч всегда внушало Джеральду уверенность. Чем быстрее уходили деньги, тем сильнее укреплялась эта идея в голове Джеральда. Когда из двенадцати тысяч неведомо как осталось всего три, Джеральд вдруг решил, что пора засучить рукава, и за несколько месяцев потерял две тысячи на парижской бирже. Эта авантюра так перепугала его, что в панике он как великосветский лев прокутил еще пару сотен.

Но даже когда от трехсот тысяч франков осталось двадцать тысяч, Джеральд по-прежнему твердо верил, что в данном случае действие законов природы будет каким-то образом приостановлено. Он уже был наслышан о богачах, которые кончили попрошайками и дворниками, но считал, что ему такая беда не грозит на том простом основании, что он — это он. Впрочем, Джеральд намеревался подкрепить эту аксиому заработками. Когда же заработать не удалось, он продолжал поддерживать ту же аксиому, занимая в долг, но тут выяснилось, что его дядюшка раз и навсегда поставил на нем крест. Джеральд спасал бы свою аксиому даже воровством, но на жульничество у него не хватало ни решимости, ни умения. Ему недоставало ловкости даже для шулерства.

Раньше Джеральд мыслил тысячами. Теперь ему приходилось ежедневно, ежечасно мыслить сотнями и десятками. Он выбрасывал двести франков на железнодорожные билеты, чтобы переехать в деревню и повести там экономную жизнь, а вскоре — еще двести, чтобы вернуться в Париж и повести экономную жизнь там. А чтобы отпраздновать переезд в Париж и грядущую эру строжайшей экономии и серьезных поисков средств к существованию, Джеральд раскошеливался еще на сотню, дабы отобедать в «Мэзон Доре»{67} и абонировать два кресла в первом ярусе театра «Жимназ»{68}. Короче говоря, в этом положении Джеральд, обманывая сам себя, совершал поступки и принимал решения, как последний болван, убежденный в том, что его жизненные проблемы и его мудрость не имеют себе равных.

Однажды днем в мае 1870 года Джеральд нервно шагал взад-вперед по треугольной комнате в небольшой гостинице на углу рю Фонтен и рю Лаваль{69} (ныне — рю Виктор Массе), в полуминуте ходу от бульвара Клиши. Дело дошло и до этого — «grand boulevard»[32] пришлось сменить на «boulevard exterieur»[33]. Софья сидела на стуле у мутного окна, лениво и с отвращением глядя вниз на омнибус Клиши — Одеон, из которого в это время выпрягали добавочную лошадь на углу рю Шапталь. С улицы слышался оглушающий грохот повозок и быстро несущихся экипажей. Окрестностям было далеко до идеала. Слишком много народу толпилось на этих узеньких крутых улочках — казалось, каждое окно в соседних многоэтажных домах до отказа набито людьми. Джеральд, лелея свою гордыню, говорил, что это, в конце концов, и есть настоящий Париж и что сколько ни плати, а кухня здесь ничуть не хуже, чем где-то еще. Редко случалось, чтобы, поев в маленьком кафе внизу, он не пришел в восхищение от кухни. Послушать Джеральда — он не посчитался с расходами и выбрал эту гостиницу за ее необыкновенные достоинства. И действительно, его манеры завсегдатая придавали Джеральду вид знатока Парижа, который не будет торчать с вульгарными туристами в курятниках квартала Мадлен{70}. Одет он был довольно изысканно: добротная одежда, даже много испытавшая, способна пережить растаявшее состояние, как римские триумфальные ворота пережили роскошь погибшей империи. Только воротнички, большая треугольная манишка и манжеты, на которых остались несмываемые следы небрежной стирки, несли на себе печать нависшего бедствия.

Джеральд украдкой покосился на Софью. Она тоже была одета по-прежнему изящно: платье из черного фая, кашемировая шаль и маленькая черная шляпка с приспущенной вуалью не выдавали нищеты. Софья выглядела как женщина, которая удовлетворяется скромным, но хорошим гардеробом и, с помощью природы, малым добивается многого. Добротная черная ткань не знает сноса: она не выдаст ни тайных переделок, ни штопки и к тому же не прозрачна.

Наконец Джеральд, возобновляя прерванный разговор, настырно повторил:

— Говорю тебе, у меня и пяти франков не осталось! Можешь, если угодно, вывернуть мои карманы, — добавил сидящий в нем закоренелый лжец, опасаясь, что ему не поверят.

— И что же, по-твоему, я должна делать? — спросила Софья.

Иронический и вместе с тем нервный тон, которым был задан этот вопрос, показывал, что за четыре года, прошедшие со свадьбы, Софья по сути своей изменилась. Ей и впрямь представлялось, что та Софья, на которой женился Джеральд, безвозвратно исчезла, и теперь в прежней оболочке — другая Софья, — так ясно ощущала она ту коренную перемену, которая происходила в ней по мере накопления жизненного опыта. И хотя это было иллюзией, хотя она оставалась все той же Софьей, только раскрывшейся с большей полнотой, иллюзия соответствовала действительности. Несомненно похорошевшая с тех пор, когда Джеральд против воли сделал ее своей законной женой, Софья стояла на пороге двадцати четырех лет, но выглядела, быть может, несколько старше. Ее фигура окончательно оформилась, талия стала полнее. Софья не была ни стройной, ни тяжеловесной. Линия рта стала жесткой, и Софья приобрела привычку сжимать губы в тех же случаях, когда улитка прячется в свою раковину. В движениях не осталось и следа девической неуклюжести, в тоне — и намека на простодушие. В очаровании Софьи была властность и некоторое высокомерие, но отнюдь не наивность или невинность. В ее глазах читалось внезапно и сполна испытанное разочарование. Холодный оценивающий взгляд говорил о том, что Софья изведала всю низость человеческой натуры. Джеральд приступил к ее обучению — и завершил его. Он не уничтожил Софью, как плохой учитель может загубить прекрасную певицу, ибо нравственной силой она далеко превосходила его; сам того не сознавая, Джеральд создал шедевр, но шедевр трагический. Софья стала женщиной, одного взгляда которой, когда она выражает свое мнение, довольно, чтобы мужчина, и желая, и боясь, чтобы его мысли были прочитаны, подумал: «О боже! И повидала же она на своем веку. Она видит людей насквозь!»

Ее замужество было, несомненно, пагубным ослеплением. С самого начала, с того момента, когда этот странствующий приказчик с неподражаемым напором и самонадеянностью перебросил через прилавок бумажный шарик, недремлющее здравомыслие подсказывало Софье, что, подчиняясь инстинкту, она готовит себе самой позор и несчастье, но, словно заколдованная, Софья не могла остановиться. Чтобы рассеять чары, понадобилось сделать непоправимое — сбежать из дому. Только полностью выйдя из транса, поняла Софья истинную цену своего замужества. Она не смирилась и не восстала. Джеральда она терпела, как плохую погоду. Она вновь и вновь убеждалась, что муж ее непоправимо глуп и немыслимо безответствен. Софья терпела его — иногда спокойно, иногда с горечью, уступала любым его капризам и не позволяла себе иметь собственные желания. За свою гордость и за минуту безумия Софья готова была заплатить вечным самоуничижением. Цена высока, но такова уж цена. Ничего не приобрела Софья, кроме исключительно свободного знания французского языка (очень скоро бойкая, но неправильная речь Джеральда стала вызывать у нее только презрение), и ничего не сохранила, кроме чувства собственного достоинства. Софья знала, что осточертела Джеральду, что он плясал бы от радости, если бы избавился от нее, что он постоянно изменяет ей, что он давно уже безразличен к ее красоте. Она знала к тому же, что в глубине души Джеральд ее побаивается, и в этом было ее единственное утешение. Иногда Софья удивлялась тому, что он еще не оставил ее, еще не бросил ее, попросту не вышел из дому в один прекрасный день, забыв взять ее с собой.

Они ненавидели друг друга, но по-разному. Он был ей отвратителен, она вызывала в нем обиду.

— Что, по-моему, ты должна делать? — повторил Джеральд. — Да напиши домой, своим — пусть они пришлют денег.

Высказав то, что было у него на уме, он взглянул на Софью с вызовом и угрозой. Будь Джеральд покрепче, он бы ее прибил, но Софья была выше ростом, и это, как многое другое, его унижало.

Софья не ответила.

— Нечего тут бледнеть и фокусничать. То, что я тебе предлагаю, в высшей степени разумно. Если денег нет, значит, их нет. Я денег не печатаю.

Софья поняла, что Джеральд готов к очередной бурной ссоре. Но в тот день она слишком устала и чувствовала себя слишком дурно, чтобы ссориться. Его требование «не фокусничать» касалось тех головокружений желудочного происхождения, от которых Софья страдала уже два года. Это случалось обычно после еды. В обмороки она не падала, но голова шла кругом, и она не могла удержаться на ногах. Софья ложилась куда попало, лицо ее покрывала опасная бледность, и она слабо шептала: «Дай мне нюхательную соль». Через пять минут приступ проходил без следа. В тот день такой приступ случился после обеда. Ее болезнь бесила Джеральда. Ему невмоготу была обязанность подавать Софье пузырек с нюхательной солью, и он бы не стал этого делать, если бы не пугался ее бледности. Ничто, кроме этой бледности, не могло убедить его в том, что это совсем не коварное притворство, чтобы произвести на него впечатление. Своим отношением Джеральд всегда показывал, что Софья излечилась бы, если бы пожелала, а болеет из упрямства.

— Если у тебя есть хоть капля совести, ответь на мой вопрос!

— На какой вопрос? — сказала она сдержанно, тихим, дрожащим голосом.

— Попросишь ты своих или нет?

— О деньгах?

В ее словах прозвучал дьявольский сарказм. Софья не могла и не хотела скрывать свою иронию. Какое ей дело, если это приведет его в ярость. Не думает же Джеральд всерьез, что она встанет на колени перед своей родней. Она? Неужто он не сознает, что его жена самая гордая и самая упрямая женщина на свете, что все ее обращение с ним — только от гордости и упрямства? Как Софья ни ослабела от болезни, она призвала на помощь всю силу своего характера, чтобы не утратить решимости никогда, никогда не вкусить хлеба унижения. Она раз и навсегда решила, что умерла для своей семьи. Правда, несколько лет назад в декабре Софья увидела в английском магазине на улице Риволи рождественские открытки и, внезапно испытав нежность к Констанции, послала Констанции и матери разноцветную поздравительную открытку. А раз введя такой обычай, уже не прерывала его. Софья не просила милости, а оказывала ее. Но в остальном она умерла для Площади св. Луки. Она была из тех дочерей, которые, раз исчезнув из дому, предаются забвению в семье. Понимание своей безмерной глупости, отрывочные нежные воспоминания о Констанции, полные невольного восхищения смутные воспоминания о величественных манерах матери — только это и удерживало Софью от каких-либо попыток воскреснуть из мертвых.

И Джеральд еще требует, чтобы она клянчила у семьи деньги! Да даже живя в роскоши, не явилась бы она с визитом на Площадь св. Луки! Там никто не узнает о ее страданиях, и особенно — тетушка Гарриет, которую Софья обокрала!

— Напишешь ты своим? — снова спросил Джеральд, отчеканивая каждое слово.

— Нет, — коротко ответила Софья с чудовищным презрением.

— Почему?

— Потому что не желаю.

Изгиб ее сжатых губ без снисхождения досказал все остальное о его немыслимом, диком, грубом разгуле, его лени, его неумеренности, его лжи, его обманах, его вероломстве, его хамстве, его транжирстве, о том, как он позорно растратил и загубил ее жизнь и свою собственную. Софья не знала, сознает ли Джеральд, как низко он пал и как унизил ее, но если сам он не способен прочитать то, что стоит за ее оскорбленным молчанием, она слишком горда, чтобы читать ему вслух. Никогда она не роптала — разве что в минуты неудержимой злобы.

— Вот ты как заговорила — хорошо же! — взорвался Джеральд.

Он явно был обескуражен.

Софья молчала. Полная решимости, она ожидала, к каким поступкам подтолкнет Джеральда ее бездействие.

— Я ведь не шутки шучу, — продолжал он. — Мы умрем с голоду.

— Хорошо, — согласилась она. — Умрем с голоду.

Глядя на него исподтишка, Софья готова была поверить, что Джеральд действительно дошел до предела. Его голос, который сам по себе никогда не мог ее убедить, теперь звучал убедительно. У него нет ни гроша. За четыре года он промотал двенадцать тысяч фунтов и ничего не получил взамен, кроме трагической фигуры жены и испорченного желудка. Было только одно небольшое утешение, и все, что в Софье было от Бейнсов, цеплялось за это обстоятельство и искало в нем удовлетворения: из-за обыкновения кочевать из гостиницы в гостиницу Джеральд не мог запутаться в долгах. Может быть, он и скрыл от нее какие-то должки, но небольшие.

Так смотрели они друг на друга, с ненавистью и отчаянием. Неизбежное случилось. Месяцами Софья с напускной храбростью ожидала этого, не тая от себя, что их ожидает. Годами Джеральд был уверен, что неизбежное случается с другими, но не с ним. И вот оно, пришло! Он ощущал тяжесть в желудке, она — оцепенение, внезапную слабость. Даже теперь Джеральд не мог поверить, что на самом деле разразилось несчастье. А Софья — Софья утешала себя горькими думами о причудах судьбы. Кто бы поверил, что придется ей, юной девушке, воспитанной и т. д…. Даже ее мать не смогла бы решительнее использовать удобный случай, чем это сделала Софья, сохраняя презрительную мину.

— Ну, коли так… — тяжело дыша, процедил Джеральд. И, все так же тяжело дыша, выскочил из комнаты, и след его простыл.

II

Как только Джеральд ушел, Софья, желая доказать себе, что достаточно владеет собой, чтобы читать, нехотя взялась за книгу. Чтение давно уже служило ей главным утешением. Теперь же ей не читалось. Она оглядела неуютную комнату и подумала о сотнях комнат — иные были роскошны, другие гнусны, но все как одна унылы и безрадостны — через которые ей пришлось пройти на пути от безумного восторга до спокойного и холодного отвращения. Ее истерзанному слуху докучал нескончаемый уличный шум. Покой, покой любой ценой — только об этом мечтала Софья. Затем вновь в ней ожило глубокое недоверие к Джеральду: несмотря на его неподдельное отчаяние, в котором ощущалась искренность, бывшая для нее внове, Софья не могла до конца поверить, что, декларируя крайнюю нищету, он, в конечном счете, не пытался словчить, чтобы отделаться от нее, своей жены.

Софья вскочила и, бросив книгу на кровать, натянула перчатки. Она пойдет за Джеральдом, если удастся. Она сделает то, чего никогда прежде не пробовала, — проследит за ним. Борясь со слабостью, Софья спустилась по длинной витой лестнице и выглянула из дверей на улицу.

В первом этаже гостиницы помещалась винная лавка — рослый хозяин протирал один из трех желтых столиков, выставленных на улицу. Он улыбнулся Софье с привычной благожелательностью и молча указал в направлении рю Нотр-Дам де Лорет. Вдалеке она заметила Джеральда. Он курил на ходу сигару.

У Джеральда был вид беззаботного фланера. Дым сигары показывался то над левым его плечом, то над правым и улетучивался в пустоту. Джеральд шел бодрой походкой, но не спеша, помахивая тросточкой, насколько позволяла уличная давка, заглядывая во все витрины и в глаза всех женщин моложе сорока. То был совсем не тот человек, который минуту назад в гостинице осыпал Софью злобными угрозами. То был безмятежный фланер, готовый пуститься в любую приятную авантюру, которую посулит ему судьба.

А что, если Джеральд обернется и заметит ее?

Если он обернется, заметит Софью и спросит, что она здесь делает, она прямо ответит: «Я выслеживаю тебя, чтобы узнать, чем ты занимаешься».

Но Джеральд не обернулся. Обогнув церковь, вокруг которой толпа была гуще, он направился прямо на рю дю Фобур Монмартр и пересек бульвар. Весь город, казалось, оживился и пришел в возбуждение. Одна за другой грохали пушки, развевались флаги. Софья не имела представления, к чему эта пальба; много читая, она вовсе не читала газет — ей и в голову не приходило взять газету в руки. Но к лихорадочной атмосфере Парижа Софья привыкла. Недавно она видела, как горделиво прошли на рысях кавалерийские полки через Люксембургский сад, и была в восторге от этого прекрасного зрелища. Артиллерийский салют Софья приняла за еще одно выражение энтузиазма, который должен же находить какой-то выход в круговерти Второй империи. Порешив так, она задумалась о другом, и панорама столицы была только смутным фоном для ее ожесточенных размышлений. Софье пришлось замедлить шаги, потому что Джеральд шел не торопясь. Красивая женщина, да и всякая женщина, если только она не старая карга и не почтенная дама, замедлив шаг на парижской улице, мгновенно пробуждает неуместные желания, ибо она есть высшая цель на земле, всегда превосходящая по значению и политику, и дела. Как подлинный англичанин-патриот всегда найдет время поохотиться на лис, француз никогда не откажется бросить все, — лишь бы пристать к женщине, которой он дотоле и в глаза не видел. На Софью с ее тайной саксонского романтического темперамента и с ее парижским туалетом многие мужчины обращали внимание, но никто не решился подойти к ней, отнюдь не из уважения к печали на ее лице, а из подсказанного опытом убеждения, что ее сосредоточенный взгляд неотступно следует за другим мужчиной. Среди запаленных гончих псов она оставалась невредимой, как заговоренная.

По южной стороне бульвара Джеральд продвигался к рю Монмартр и вдруг завернул на рю Круассан. Софья остановилась на минуту и справилась о цене на гребни, выставленные перед маленькой лавчонкой. Потом она пошла дальше и решительно повернула на рю Круассан. Никаких следов Джеральда! Софья увидела вывески редакций — «Ле Бьен Пюблик», «Ля Пресс Либр», «Ля Патри»{71}. На углу была молочная. Софья зашла внутрь, спросила чашку шоколада и села. Ей хотелось кофе, но из-за приступов головокружения кофе ей запрещали все врачи. Однако, заказав шоколад, она почувствовала, что на этот раз, когда ей необходима энергия, чтобы преодолеть усталость, ее подкрепит только кофе, и изменила заказ. Софья села у самых дверей, так что Джеральд не проскользнет незамеченным, если пройдет мимо. Она с жадностью выпила кофе и поджидала в молочной; она почувствовала, что начинает привлекать к себе внимание. Но тут мимо двери, в каких-то шести футах от нее прошел Джеральд. Он завернул за угол и стал спускаться по рю Монмартр. Софья расплатилась и устремилась за ним. Она испытывала прилив сил. Сжав губы, Софья повторяла: «Я пойду за ним всюду, и пусть будет что будет». Она презирала Джеральда. Она чувствовала, что стоит выше него. Ей казалось, что, покинув гостиницу, Джеральд с каждой минутой так или иначе делается все подлее и заслуживает уничтожения. Она воображала, какими бесстыдствами занимался он на рю Круассан. Для возмущения явных поводов не было, но слежка приводила Софью в ярость, хотя все, в чем можно было обоснованно обвинить Джеральда, — это сигара.

Джеральд зашел в табачную лавку, появился оттуда с новой сигарой, еще длиннее и дороже первой, сорвал с нее обертку и закурил так, как мог бы закурить миллионер. И этот человек клялся, что у него нет и пяти франков.

Софья прошла за Джеральдом до рю де Риволи и там потеряла его. Толпа все прибывала, реяли флаги, вокруг стояли солдаты и жестикулировали полицейские. Казалось, вдоль по улице веет веселый ветерок. Словно речное течение затянуло Софью в толпу, и когда она попыталась выбраться из толпы на площадь, ей преградила путь цепь улыбающихся полицейских: Софья была для них частью уличного движения, подлежащего регулировке. Так ее несло вперед, пока не показался Лувр. В конце концов, может быть, Джеральд вышел только полюбоваться на сегодняшнее оживление, чем бы оно ни было вызвано! Софья не знала, что происходит. Ей это было неинтересно. Оказавшись в середине густой массы людей, глядящих в едином порыве на колоссальный памятник королевской и императорской суетности, она, с обычной своей угрюмостью, думала о том, что пожертвовала карьерой школьной учительницы только ради того, чтобы на четверть часа увидеться с Джеральдом в лавке. Софья смаковала эту мысль, как человек с испорченным аппетитом — тухлую пищу. Она вспомнила лавку, винтовую лестницу, ведущую в мастерскую, и зеркало в простенке.

Потом вновь загрохотали пушки, под величественной Триумфальной аркой{72} один за другим появились великолепные экипажи и, поблескивая, промчались в западном направлении между шеренгами безупречно сверкающих мундиров. Еще более блистательные мундиры и обворожительные туалеты наполняли экипажи. Софья в своем скромном изящном черном платье механически отметила, насколько удобнее нарядным женщинам сидеть в каретах теперь, когда исчезли кринолины. Таково было единственное впечатление, возникшее у Софьи, когда мимо нее промелькнула последняя праздничная кавалькада наполеоновской империи. Софья не знала, что перед ней столпы империи и что взгляды всей этой знати в золоченых мундирах и пышных туалетах были только что прикованы к легендарной красоте Евгении{73}, а их слух тешили длинные периоды Наполеона III{74}, вещавшего о том, как благодарен он своему народу за доверие, продемонстрированное плебисцитом{75}, о том, что ратификация конституционных реформ{76} гарантирует порядок, о том, что основы империи укреплены, о том, что сила проявляется в сдержанности и на будущее можно взирать без страха, о колыбели мира и свободы и о вечной преемственности наполеоновской династии.

Ко всему этому Софья почти не испытывала интереса.

Когда скрылась последняя карета, пушки замолчали и возгласы утихли, толпа наконец начала рассасываться. Люди увлекли Софью к площади Пале-Рояль, и через несколько минут она сумела выбраться из толпы на рю де Бонз-Анфан и могла идти куда хочет.

В кошельке у нее было всего три су, и потому, хотя она и была до предела измучена, Софья вынуждена была возвращаться в гостиницу пешком. Медленно-медленно поднималась она в направлении бульваров через веселящийся город. Около Биржи она увидела фиакр, в котором сидел Джеральд с женщиной. Джеральд не заметил ее: безостановочно жестикулируя, он бойко болтал со своей разряженной спутницей. Фиакр промелькнул мимо, но Софья мгновенно оценила, к какой категории относится женщина: она, очевидно, принадлежала к тем деловитым дамам, которые во второй половине дня обходят большие магазины, предлагая кое-что на продажу.

Софья еще больше помрачнела. Промелькнувший фиакр, ее ноющее тело, обольстительная, небрежная живость Джеральда, соблазнительная развивающаяся вуаль очаровательной скромной куртизаночки — все было заодно, все сгущало мрак.

III

Около девяти часов вечера Джеральд вернулся в комнату, где находилась его супруга и все прочее имущество. Софья лежала в постели. Она была в изнеможении. Она предпочла бы встретить своего муженька сидя, даже если бы пришлось просидеть всю ночь, но душа не могла удержать отяжелевшее тело. Софья лежала в темноте, весь день она ничего не ела. Джеральд направился прямиком в комнату. Там он чиркнул спичкой, которая несколько секунд тлела зловонным синим огоньком, а потом разгорелась ясным желтым пламенем. Он зажег свечу и увидел жену.

— А, — сказал он, — ты здесь.

Она не ответила.

— Молчим? — сказал он. — Хороша женушка. Ну, соблаговолишь ты сделать то, что я тебе сказал? Я ведь только ради этого и вернулся.

Она промолчала.

Джеральд сел, не снимая шляпы, и вытянул ноги, покачивая носками из стороны в сторону.

— У меня нет ни гроша, — продолжал он. — И я уверен, что твоя родня будет только рада ссудить нам немного, пока я сам не раздобуду денег. Тем более что иначе с голоду умру не только я, но и ты. Если бы у меня хватило на билет до Берсли, я бы тебя туда отправил, но денег нет.

Софья с негодованием слушала Джеральда, но спинка кровати не давала ей посмотреть ему в глаза.

— Лжец! — сказала она отчетливо и непримиримо.

Это слово донесло до него весь яд ее презрения и негодования.

Наступило молчание.

— Ага, выходит, я лжец. Спасибо! Ну что ж, мне действительно пришлось лгать, чтобы тебя заполучить, но на это ты никогда не жаловалась. Отлично помню, что тот Новый год начался для меня с колоссального вранья — все, чтобы на тебя поглядеть, мегера ты эдакая, тогда это тебя устраивало. Ты убежала со мной в чем была, и я все до гроша на тебя истратил, а теперь я нищий, и ты мне говоришь, что я лжец.

Софья ничего не сказала.

— Но, — продолжал Джеральд, — этому пора положить конец.

Он поднялся, переставил свечу на комод, отодвинул от стены свой чемодан и опустился перед ним на колени.

Софья поняла, что он укладывает вещи. Сперва до нее не дошли его слова о том, как он начал Новый год. Потом все стало ясно. Та история, которую он рассказал ее матери, насчет хулиганов, напавших на него на Кинг-стрит, была выдумкой, хитростью, изобретенной, чтобы правдоподобно объяснить его появление на пороге их дома, а ей и в голову не приходило, что это неправда. Сколько ни сталкивалась Софья с его ложью, а не подозревала, что именно эта история — выдумка. Какая наивность!

Около четверти часа в комнате продолжалась возня. Потом щелкнул замок чемодана.

Над спинкой кровати появилась его голова.

— Я, знаешь ли, не шучу, — сказал Джеральд.

Софья промолчала.

— Даю тебе последний шанс. Напишешь ты своей матушке… или, если угодно, Констанции… или не напишешь?

Она презрительно молчала.

— Я тебе муж, — сказал он, — и ты обязана подчиняться мне, особенно в таких делах. Приказываю тебе написать мамаше.

Углы ее губ искривились.

Обозленный ее упрямым молчанием, Джеральд резко отвернулся от кровати.

— Делай как знаешь, — кричал он, натягивая пальто, — а я поступлю по-своему. Не говори только потом, что я тебя не предупреждал. Не забывай, ты сама так решила. Что бы с тобой ни случилось, сама виновата.

Он поерзал плечами, чтобы пальто село как следует.

Софья не сказала ни слова, даже не пожаловалась, что нездорова. Джеральд вытащил чемодан в коридор и вернулся к кровати.

— Пойми, — угрожающе сказал он, — я ухожу.

Она неотрывно смотрела в грязный потолок.

— Гм! — фыркнул он, собирая остатки гордости, чтобы противостоять упорному молчанию, оскорблявшему его достоинство. И набычившись, как атлет, он вышел.

— Возьми, — прошептала Софья, — ты кое-что забыл.

Он обернулся.

Она протянула руку к ночному столику и взяла с него бумажное колечко.

— Что это?

— Это наклейка от сигары, которую ты купил на рю Монмартр сегодня днем, — ответила Софья многозначительно.

Джеральд замешкался, потом яростно чертыхнулся и вылетел из комнаты. Он заставил ее страдать, но в этот момент жестокого триумфа Софья была отомщена почти за все. Она ликовала. И навсегда запомнила эту минуту.

Пятью минутами позже мрачный слуга в фетровых шлепанцах и альпаковой куртке, который, казалось, проводил всю жизнь, перебегая из комнаты в комнату, как кролик в садке, снес чемодан Джеральда вниз. Софья узнала характерное шарканье его шлепанцев.

Потом в дверь постучали. Подстрекаемая законным любопытством, вошла хозяйка.

— Мадам больна? — спросила хозяйка.

Софья отказалась поесть и сказала, что ей ничего не нужно.

— Мадам, конечно, знает, что мосье уехал?

— Он заплатил по счету? — напрямик спросила Софья.

— О да, мадам. До сегодняшнего дня включительно. Значит, мадам ничего не нужно?

— Потушите, пожалуйста, свечу, — попросила Софья.

Итак, Джеральд ее оставил!

«А все потому, — размышляла она, вслушиваясь в темноте в непрестанный уличный шум, — а все потому, что маме и Констанции хотелось посмотреть на слона, и я должна была пойти в папину комнату! Из окна гостиной я бы никогда не увидела Джеральда».

IV

Софья провела ночь в физических мучениях, еще усиливавшихся неумолчным оживленным шумом с улицы. Она повторяла про себя: «Теперь я осталась одна и заболею. Я больна». Она видела себя умирающей в Париже, и слышала, как постояльцы маленькой парижской гостиницы, привлеченные видом мертвого тела иностранки, выражают свое легковесное сочувствие и ленивое любопытство. Мало-помалу Софья дошла до такого самоистязания, что достигла ступени, когда вынуждена была сосредоточить свое измученное сознание на напряженном и губительном ожидании все новых звуков, появление которых усиливало пытку и ослабляло ее силы к сопротивлению. Она вынесла всю бесконечную медлительность рассвета, с того момента, когда окно было едва различимо, до минуты, когда на красном колечке бумаги, всю ночь пролежавшем на складке одеяла, она смогла прочесть название «Бокк». Софья чувствовала, что никогда больше не заснет. Ей невозможно было вообразить себя спящей, но тут ее напугал звук, о который словно бы споткнулись все ощущения прошедшей ночи. Это был стук в дверь. Она вздрогнула и поняла, что, должно быть, задремала.

— Войдите, — прошептала она.

Вошел слуга в альпаковой куртке. Его восковая физиономия выражала холодное сочувствие. Он бесшумно приблизился к кровати — казалось, что он вовсе не похож на человека, что это существо, бесконечно таинственное и далекое от всего человеческого — и в полутьме протянул Софье визитную карточку.

Это была карточка Ширака.

— Мосье спрашивал вашего супруга, — сказал слуга. — Но поскольку он уехал, посетитель желает видеть мадам. Говорит, что по важному делу.

У Софьи сжалось сердце — отчасти от смутной тревоги, отчасти от облегчения, что у нее есть возможность поговорить с кем-то знакомым. Она постаралась рассуждать разумно.

— Который час? — спросила она.

— Одиннадцать, мадам.

Это ее удивило. То, что уже одиннадцать часов, окончательно лишило Софью уверенности в себе. Какое там одиннадцать — ведь солнце только-только взошло!

— Он говорит, дело очень важное, — невозмутимо и величественно повторил слуга. — Мадам угодно его принять?

Желая и избежать встречи, и ускорить ее, Софья ответила:

— Да.

— Хорошо, мадам, — сказал слуга и беззвучно удалился.

Софья села, с трудом дотянулась до своего matinée[34], висевшего на стуле, и накинула его на плечи. Потом она снова откинулась на подушку, слабея физически и душевно. Ей совсем не хотелось принимать Ширака в спальной, особенно в этой. Но в гостинице не было общих комнат, кроме столовой, которая после одиннадцати была занята. Более того, Софья была не в силах встать. Да она, в общем, рада приходу Ширака. Он один из немногих ее знакомых и, безусловно, единственный человек во всей Европе, которого она могла, хоть и с натяжкой, назвать другом. Она с Джеральдом скиталась туда-сюда, но всегда скользила по поверхности, не проникая в суть жизни чужих народов. Для них не было места, потому что они его себе не создали. За исключением Ширака, которого дела случайно свели с Джеральдом много лет назад, у них не было знакомств. Джеральд не умел заводить друзей, он вроде бы и не нуждался в них или, по крайней мере, не чувствовал в друзьях необходимости. Но после того, как он случайно познакомился с Шираком, Джеральд, попадая в Париж, всегда поддерживал связь с ним. Софья, конечно, не могла избежать одиночества, навязанного ей жизнью в гостиницах. С начала замужества ей не случалось по душам поговорить с женщиной. Но раз или два у нее были задушевные разговоры с Шираком, восхищение которого, окрашенное печалью, всегда пробуждало в ней желание нравиться.

Следуя за слугой, Ширак почти вбежал в комнату, рассыпаясь в извинениях и обнаруживая крайнее беспокойство. Это беспокойство еще усугубилось, когда он увидел Софью, лежащую в постели, раскрасневшуюся и непричесанную, в matinée, одни шелковые ленты которого смягчали тоскливую мерзость окружающей обстановки.

— Сударыня, — запинаясь, воскликнул он. — Мои глубочайшие извинения!

Он торопливо подошел к кровати и поцеловал ей руку — словно легонько клюнул, согласно обычной своей манере.

— Вы нездоровы?

— Мигрень, — ответила Софья. — Вы к Джеральду?

— Да, — неуверенно подтвердил Ширак. — Джеральд обещал…

— Он оставил меня, — перебила его Софья слабым, измученным голосом.

Говоря это, она закрыла глаза.

— Оставил? — Ширак оглянулся, чтобы убедиться, ушел ли слуга.

— Бросил меня! Сбежал! Этой ночью.

— Не может быть! — ахнул Ширак.

Софья кивнула. Она доверяла Шираку. Как все скрытные люди, Софья была способна изредка на полную откровенность.

— Это всерьез? — спросил он.

— Более чем всерьез, — ответила она.

— Но вы больны! Ах, бедняжка, бедняжка! Скажите, пожалуйста!

И он повертел в руках шляпу.

— Что вам нужно, Ширак? — доверительно спросила Софья.

— Э, видите ли… — начал Ширак. — Вы не знаете, куда он уехал?

— Нет. А в чем дело? — настаивала Софья.

Ширак нервничал. Он не находил себе места. Софья почувствовала, что, как горячо ни сочувствует он ей в беде, его одолевают собственные тревоги и волнения. Ширак уступил ее желанию на время оставить в стороне странное положение, в которое она попала, чтобы объяснить причины своего прихода.

— Э, видите ли… Вчера днем Джеральд пришел ко мне на рю Крауссан и попросил взаймы.

Теперь Софье стала понятной цель вчерашней прогулки Джеральда.

— Надеюсь, вы не дали ему денег, — сказала она.

— Э, видите ли… Дело было так. Джеральд сказал, что должен был вчера утром получить пять тысяч франков, но пришла телеграмма о том, что деньги придут только сегодня. А ему немедленно требовалось пятьсот франков. У меня пятисот франков не было, — тут Ширак печально улыбнулся, показывая, что такими деньгами не располагает, — но я взял эту сумму в кассе газеты. Мне абсолютно необходимо вернуть ее сегодня утром.

С растущей тревогой он продолжал:

— Ваш муж сказал, что возьмет экипаж и сразу после доставки утренней почты… около девяти… привезет мне деньги. Извините, что обеспокоил вас такими…

Ширак замолчал. Софье было ясно, что ему и впрямь неловко «беспокоить» ее, хотя того требуют обстоятельства.

— У меня в газете, — пробормотал он, — строго смотрят на… короче…

У Джеральда действительно оставалось несколько франков. Он не лгал, хотя она считала, что он лжет. Теперь Джеральд предстал перед нею во всей красе. Немедленно после того, как законные источники денег раз и навсегда иссякли, он задумал разжиться деньгами незаконно. Он, по сути дела, просто украл их у Ширака да в придачу поставил под угрозу репутацию и положение своего друга — и это в награду за доброту Ширака! А после, не успел Джеральд прикарманить деньги, они опьянили его, и он поддался первому попавшемуся глупейшему соблазну. Какая безответственность и непорядочность! Что же касается обычного здравого смысла — не рисковал ли он вечным бесчестием и даже тюрьмой ради пустяковой суммы, которую он вне сомнения растратил бы за два-три дня? Да, не остается сомнения: Джеральд ни перед чем не остановится, ни перед чем.

— Вы не знали, что ваш муж был у меня? — осведомился Ширак, дергая себя за короткую и шелковистую коричневую бородку.

— Нет, — ответила Софья.

— Но он передал мне от вас привет!

Ширак кивнул раз, потом другой, с печалью, но без самообмана, как это принято у латинских народов, принимая очевидные проявления человеческой натуры и одновременно примиряясь с ними.

У Софьи эта деталь, увенчавшая здание подлости ее мужа, вызвала отвращение.

— К счастью, у меня есть деньги, чтобы отдать вам, — сказала она.

— Но… — стал возражать Ширак.

— У меня довольно денег.

Софья сказала так не для того, чтобы прикрыть Джеральда, но исключительно из amour-propre[35]. Она не хочет, чтобы Ширак считал ее женой вконец бесчестного негодяя. Так она, словно лохмотьями, укрыла Джеральда от обвинения в том, что он оставил ее не только больной, но и нищей. Ее слова производили странное впечатление, если учесть, что Джеральд покинул ее прошедшей ночью, то есть сразу после того, как занял у Ширака деньги. Но Ширак не стал в это вникать.

— Вероятно, он собирается выслать мне деньги. Вероятно, он сейчас уже в редакции…

— Нет, — возразила Софья. — Он уехал. Спуститесь, пожалуйста, вниз и подождите меня. Мы вдвоем сходим в контору Кука{77}. У меня только английские купюры.

— В контору Кука? — переспросил он.

Это имя, столь громкое сегодня, тогда мало что значило.

— Но вы больны. Вам нельзя…

— Мне уже лучше.

Так оно и было. Точнее, Софья не чувствовала ничего, кроме решимости разгладить чело Ширака, помрачневшее от мучительных раздумий. Позорный трюк, использованный Джеральдом, пробудил в ней свежие силы. Софья оделась, ощущая физические страдания, которые, однако, казались не реальнее ночных кошмаров. Она нащупала тайник, в котором не сообразил бы порыться даже дотошный муж, и потом, страдая от боли, спустилась по длинной лестнице, держась за перила, которые плыли у нее перед глазами вместе со ступенями. «В конце концов, — рассуждала Софья, — это не серьезная болезнь, иначе я не смогла бы встать и сойти вниз. На рассвете я и подумать об этом не могла! Конечно, я вовсе не так серьезно больна, как мне казалось!»

В вестибюле она увидела озарившееся при ее появлении лицо Ширака, поверившего, что его избавление близится.

— Позвольте мне…

— Ничего, я сама, — улыбнулась она, пошатываясь. — Наймите экипаж.

Она вдруг сообразила, что спокойно могла бы вернуть ему долг английскими банкнотами, чтобы он обменял их сам. Но раньше Софье это в голову не пришло. Сознание ее помутилось. Она спала наяву.

Ширак помог ей сесть в экипаж.

V

В bureau de change[36] стояла кучка англичан с наивными, романтическими и честными лицами, совсем не такими, как физиономии на улице. На этих лицах был написан не разврат, а своего рода удивление, детская искренность, не совсем уместная, сохранившаяся, казалось, лишь в краю полной безыскусности, словно бы принадлежащая далекому прошлому! Софье были симпатичны любопытные взгляды туристов, их немудреная, дурно сшитая одежда. Ей захотелось назад в Англию, и на мгновение это желание показалось непреодолимым.

Английский клерк за латунной решеткой взял банкноты и внимательно осмотрел их одну за другой. Софья разглядывала клерка, не до конца веря в его всамделишность и смутно вспоминая то гнусное утро, когда она вытащила бумажки из кармана Джеральда. Ее переполняла жалость к простодушной, неопытной Софье тех дней, к Софье, у которой еще оставались кое-какие иллюзии насчет нрава ее супруга. Часто с тех пор ее подмывало израсходовать эти деньги, но она всегда умела устоять перед соблазном, повторяя, что еще настанет час, когда они окажутся нужнее. И вот этот час настал. Софья гордилась своей твердостью, силой воли, которая помогла ей сохранить резерв нетронутым. Клерк пристально посмотрел на нее и спросил, какими купюрами выдать деньги. На глазах у Софьи клерк пересчитал банкноты, и они, шелестя, упали одна за другой на прилавок.

Ширак стоял рядом с ней.

— Счет верен? — спросила она, протянув ему бумажки на сумму пятьсот франков.

— Не знаю, как вас и благодарить, — ответил он, собирая банкноты. — Право…

Ширак, вне сомнения, был искренне обрадован. Пораженный и напуганный, он чувствовал теперь, что опасность позади. Можно вернуться к кассиру и величественным и беззаботным жестом вернуть деньги, словно говоря: «С этими англичанами разве угадаешь!» Но сперва он хотел бы проводить Софью в гостиницу. Она отказалась, сама не зная почему — ведь он был единственным человеком во Франции, кто мог оказать ей моральную поддержку. Он настаивал. Она уступила. И вот Софья с сожалением повернулась спиной к крошечному английскому оазису среди парижской Сахары и, пошатываясь, направилась к фиакру.

Теперь, когда она сделала то, что должна была сделать, она утратила власть над своим телом и, откинувшись, сидела в экипаже, обессилевшая и неподвижная. Ширак был явно встревожен. Он молчал, но время от времени с опаской поглядывал на нее. Ей казалось, что экипаж, раскачиваясь на волнах, плывет через океан. Потом она вдруг почувствовала плечом что-то твердое: потеряв сознание, она припала к груди Ширака.

Глава V. Горячка

I

И вот Софья лежит в постели в маленькой комнатке. Темно, потому что занавески задернуты наглухо. Свет проходит только через внутренние шторы из небеленых кружев прелестного серебристого оттенка.

У края кровати стоит человек — но это не Ширак.

— Ну-с, мадам, — повторяет он доброжелательно, но твердо и очень приятно, подчеркнуто четко выговаривая гласные. — У вас горячка. У меня тоже было такое. Вам придется принимать ванны, и очень часто. Прошу вас с этим примириться и быть умницей.

Софья не ответила. Ей и в голову не пришло отвечать. Но, разумеется, она решила, что врач — а это, вероятно, врач — преувеличивает серьезность положения. Ей было легче, чем два дня назад. Однако двигаться не хотелось, и было безразлично, что находится вокруг. Софья лежала не шевелясь.

Женщина в довольно кокетливом deshabille[37] искусно ухаживала за ней.

Позже Софья, как ей казалось, снова очутилась в океане, по волнам которого плыл фиакр, но на этот раз она не осталась на поверхности, а погрузилась в пучину, немыслимо глубокую бездну, и звуки внешнего мира доходили до нее сквозь воду, в неожиданно искаженном виде. Чьи-то руки извлекали Софью из подводного грота, где она пряталась, и погружали ее в пучину новых бедствий. Мельком Софья заметила, что у края кровати стоит большая ванна, в которую ее опускают. Вода была ледяная. После этого Софья некоторое время яснее и точнее воспринимала окружающее. Из обрывков услышанных разговоров она знала, что в холодную ванну у кровати ее кладут каждые три часа днем и ночью и держат ее там по десять минут. Перед ванной Софье всегда давали стакан вина, а случалось, и второй, когда она уже лежала в ванне. Кроме этого вина да иногда чашки бульона, она ничего не ела и ничего не просила. Софья полностью привыкла к этому необычному распорядку: день и ночь слились для нее в одно монотонное и бесконечное повторение одного и того же обряда в одних и тех же условиях и строго в одном и том же месте. Затем последовал период, когда она протестовала против того, что ее непрестанно будят ради этого надоевшего купания. Даже во сне она сопротивлялась. Дни тянулись за днями, и Софья сама не знала, опустили ее в ванну или нет, а все происходящее вовне тягостно переплеталось с событиями, которые, как она понимала, ей просто привиделись. И тогда Софью подавляла безнадежная тяжесть ее состояния. Она чувствовала, что состояние ее безнадежно. Она чувствовала, что умирает. Она была донельзя несчастна, но не потому, что умирает, а потому, что завесы разума были так запутаны, так непреодолимы, и потому еще, что каждая клеточка ее истерзанного тела была поражена болезнью. Она ясно сознавала, что умрет. Плача, она умоляла дать ей ножницы. Она хотела обрезать косу и послать часть Констанции, а часть, отдельно, матери. Софья настаивала на том, что части косы должны быть отправлены отдельно. Никто не дал ей ножниц. Она умоляла — то кротко, то высокомерно, то яростно, — но никто не пришел на помощь. Ее ужасало, что ее волосы окажутся вместе с нею в гробу, а у Констанции и мамы ничего не останется, чтобы вспомнить о ней, не останется вещественных свидетельств ее красоты. И Софья вступила в бой за ножницы. Она вцеплялась в кого-то, прорываясь через мешавшие ей завесы, — в кого-то, кто укладывал ее в ванну у кровати, и билась из последних сил. Ей казалось, что этот кто-то — та дородная дама, которая ужинала у «Сильвена» с задирой-англичанином четыре года назад. Софья не могла избавиться от этого нелепого убеждения, хотя понимала, что оно абсурдно…

Прошло много времени — чуть ли не столетие, — и вот она действительно безошибочно разглядела женщину, сидевшую у ее постели. Женщина плакала.

— Почему вы плачете? — удивленно спросила Софья.

И другая женщина, помоложе, стоявшая у нее в ногах, ответила:

— И вы еще спрашиваете! Ведь это вы в бреду сделали ей больно, когда требовали дать вам ножницы.

Дородная женщина улыбнулась сквозь слезы, а Софья, устыдившись, заплакала. Дородная женщина была старой, повидавшей виды и неопрятной. Вторая была намного моложе. Софья не стала спрашивать, кто они такие.

Этот короткий разговор составил краткую интерлюдию, после которой Софья снова впала в беспамятство. Однако она больше не думала, что скоро умрет.

Потом ее сознание прояснилось. Софья поняла, что утром уснула и проснулась только вечером. Следовательно, ее не сажали в ванну.

— Я принимала ванны? — спросила она.

Перед нею стоял врач.

— Нет, — ответил он. — С ваннами покончено.

По выражению его лица Софья поняла, что опасность миновала. Более того, у нее возникло новое ощущение, словно после долгого перерыва в глубине ее тела снова забил источник физической энергии — сперва едва заметно, как родник. Пришло второе рождение. Софья не радовалась, радовалось ее тело — оно жило само по себе.

Теперь ее часто оставляли одну в спальной. Справа от кровати стояло пианино орехового дерева, а слева был камин с большим зеркалом над ним. Софья хотела посмотреть на себя в зеркале. Но до него было так далеко. Она попробовала сесть, но не смогла. Она мечтала, что когда-нибудь сумеет добраться до зеркала, но ни слова не сказала об этом тем двум женщинам.

Они часто заходили посидеть с Софьей и без конца болтали. Софья узнала, что полную женщину зовут Фуко, а вторую — Лоране. Иногда Лоране называла мадам Фуко по имени Эме, но обычно обращалась к ней по фамилии. Мадам Фуко звала Лоране только по имени.

В душе Софьи пробудилось любопытство. Но она ничего не разузнала, кроме того, что дом, где она очутилась, находится на рю Бреда, неподалеку от рю Нотр-Дам-де-Лорет. Смутно ей помнилось, что рю Бреда пользуется зловещей репутацией. Выяснилось, что в тот день, когда она ехала с Шираком, верхняя часть рю Нотр-Дам-де-Лорет была закрыта для проезда (это Софья и раньше помнила); извозчик свернул на рю Бреда, чтобы объехать, и как раз рядом с домом мадам Фуко Софья потеряла сознание. В этот момент мадам Фуко садилась в фиакр — однако она предложила Шираку внести Софью в дом. Им помог полицейский. Потом, когда пришел врач, выяснилось, что Софью перевезти никуда, кроме больницы, нельзя, но и мадам Фуко, и Лоране были решительно против того, чтобы кто-либо из друзей Ширака испытал ужасы парижской больницы. Ведь мадам Фуко довелось побывать там в качестве больной, а Лоране служила в больнице сиделкой…

Ширак не появлялся. Женщины много говорили о предстоящей войне{78}.

— Как вы ко мне добры! — прошептала Софья, и глаза ее увлажнились.

Но они только руками на нее замахали. Ей нельзя разговаривать. Им как будто бы больше нечего было ей сообщить. Они сказали, что Ширак, наверное, скоро вернется, и тогда Софья с ним поговорит. Очевидно, обе они обожали Ширака. Они то и дело повторяли, какой он славный малый.

Постепенно Софья осознала, как долго и серьезно болела, как безгранично преданы ей обе женщины, на какие ужасные неудобства пошли они ради нее и как она ослабела. Софья видела, с какой силой привязались к ней женщины, и не могла уяснить себе причину, поскольку сама она для них ничего не сделала, в то время как они делали для нее все. Софья еще не знала, что подобная привязанность рождается только из благодеяния, сделанного другому, а не оказанного другими.

Софья неустанно копила силы и планировала, как, вопреки запретам, доберется до зеркала. Она изучала обстановку, тщательно готовилась, как узник, продумывающий побег из крепости. Первая попытка провалилась. Вторая удалась. Хотя Софья не могла двигаться без посторонней помощи, ей удалось, держась за кровать, дотянуться до стула и, толкая его перед собой, приблизиться к зеркалу. Это был волнующий и трудный путь. Потом она увидела в зеркале свое лицо — белое, невероятно исхудавшее, с огромными, безумными глазами; спина была сгорблена, как у старухи. Зрелище было печальное, даже жуткое. Софья так испугалась, что в ужасе отпрянула от зеркала. Она опустилась на пол рядом со стулом. Подняться она не могла, и в этом жалком положении ее и застали рассерженные тюремщицы. Отражение, которое Софья увидела в зеркале, куда яснее всего прочего говорило о серьезности ее болезни. Пока женщины укладывали бессильное тело пристыженной Софьи в постель, она повторяла про себя: «Странно сложилась моя жизнь!» Вместо того чтобы, как прежде, отделывать в мастерской дамские шляпки, она очутилась неизвестно почему в таинственной зашторенной спальной парижской квартиры.

II

В один прекрасный день мадам Фуко постучалась в дверь той комнатки, где жила Софья (и этот звук в дверь, помимо всего прочего, говорил о том, что выздоравливающая Софья вновь восстановлена в своих правах как личность), и крикнула:

— Мадам, придется оставить вас одну на час-другой.

— Зайдите, — сказала Софья, которая сидела в кресле и читала.

Мадам Фуко отворила дверь.

— Придется оставить вас одну на час-другой, — повторила она негромким голосом, резко контрастировавшим с тем криком, который только что раздался за дверью.

Софья кивнула и улыбнулась, и мадам Фуко тоже кивнула и улыбнулась. Однако тут же на лице мадам Фуко вновь появилось озабоченное выражение.

— Брат служанки сегодня женится, вот она и выпросила у меня два выходных дня… Как вам это понравится? Мадам Лоране дома нет. А я должна уйти. Сейчас четыре. Я вернусь ровно в шесть. Поэтому…

— Очень хорошо, — кивнула Софья.

Она с любопытством смотрела на нарумяненную и разряженную мадам Фуко, в платье из желтого туссора{79} с голубыми разводами, ярких канареечных перчатках, голубом чепчике и с маленьким белым зонтиком, который в открытом виде едва закрыл бы ее плечи. Щеки мадам Фуко были густо напудрены, губы — накрашены, глаза — подведены. Ее более чем полная талия была весьма ловко замаскирована поясом, спущенным на обширные бедра. Результат стоил затраченных усилий. Наряд мадам Фуко не вернул ей молодости, но позволил почти полностью предать забвению тот грех, что ей за сорок, что она жирна, морщиниста и что вид у нее потрепанный. Ее поражение тем самым оборачивалось победой.

— У вас очень шикарный вид, — восторженно сказала Софья.

— Ну уж шикарный! — ответила мадам Фуко, пожав плечами с недоверием. — Какая разница!

Однако она была польщена.

Хлопнула входная дверь. Софья, впервые оставшись одна в квартире, куда ее перенесли в бессознательном состоянии и откуда она с тех пор не выходила, испытала неприятное ощущение — вокруг были таинственные помещения, полные таинственных вещей. Она взялась было за чтение, но не могла прочесть ни строчки. Софья встала — теперь она понемногу ходила — и посмотрела в окно через просветы кружевных занавесок. Окна выходили во двор на высоте шестнадцати футов. Двор соседнего дома был отделен невысокой стеной. Окна обоих домов, отличавшиеся друг от друга только оттенком желтой краски, которой были окрашены рамы, поднимались вверх этаж за этажом и исчезали из поля зрения. Софья прижалась лицом к стеклу и вспомнила детство, Площадь св. Луки: и там из окна мастерской она, даже прижав лицо к окну, не могла увидеть мостовую, как здесь не могла увидеть крышу. Двор был похож на колодец. Окнам не было конца — Софья насчитала шесть этажей, выше ей видны были только подоконники седьмого. Все окна, как и ее окно, были закрыты глухими шторами, а некоторые, в верхних этажах, — зелеными маркизами. И тишина! Таинственность царила и в квартире мадам Фуко, и за ее пределами. Софья увидела, как в окне напротив появилась рука и задернула занавеску. На подоконнике другого окна в клетке сидела зеленая птичка. Женщина, которую Софья приняла за консьержку, вышла во двор, поставила на солнце, после полудня освещавшее угол двора часа два, цветочный горшок и снова исчезла. Потом откуда-то послышались звуки пианино. Вот и все. Ощущение, что за этими зашторенными окнами идет своя таинственная и странная жизнь, что повсюду вокруг нее — люди, угнетало ее душу, но не было неприятным. Окружающее настолько смягчило ее взгляд на драму бытия, что печаль превратилась для Софьи в чувственное наслаждение. Окружающее заставило ее вернуться к себе самой, к непосредственному созерцанию основополагающего факта — того, что Софья Скейлз, в девичестве Софья Бейнс, жива.

Она отвернулась от окна: на полу комнаты, у кровати остались следы от ванны, пианино раз и навсегда было покрыто чехлом, а в углу напротив двери стояли два ее чемодана. Софье пришло в голову тщательно проверить содержимое чемоданов, которые Ширак или еще кто-то, видимо, перевез сюда из гостиницы. На одном из чемоданов лежал ее кошелек, перевязанный старой ленточкой и демонстративно запечатанный. Как нелепы эти французы, когда стремятся быть серьезными! Софья вытащила из чемоданов все свои пожитки и подробно их рассмотрела, вспоминая, при каком случае купила ту или иную вещь. Потом она аккуратно положила все на место и задумалась над нахлынувшими на нее воспоминаниями.

Софья вздохнула и встала. В другой комнате пробили часы. Они, казалось, звали ее продолжить осмотр. Она прежде не выходила за пределы своей комнаты. Она ничего не знала об остальных помещениях в квартире, кроме доносившихся оттуда звуков. Ведь ни мадам Фуко, ни Лоране ничего не рассказывали ей о квартире, да им и не приходило в голову, что Софья захочет выйти из своей комнаты, раз она все равно не может еще выйти на улицу.

Она отворила дверь и выглянула в темный коридор, который уже видела. Ей было известно, что рядом с ее комнатой — кухня, а за кухней — входная дверь. По другой стороне коридора шли четыре двойных двери. Софья подошла к тем, что были ближе всего к ее комнатке, и нажала на ручку, но дверь оказалась запертой. Заперта была и следующая дверь. Третья дверь отворилась, и Софья очутилась в просторной спальной с тремя окнами, выходящими на улицу. Тут она увидела, что и вторая дверь, которую она не сумела открыть, ведет в ту же комнату. В простенке между дверями стояла широкая кровать. У среднего окна находился туалетный столик. Слева от кровати, наполовину закрывая запертую дверь, была ширма. На мраморной полке над камином, отражаясь в большом зеркале, упиравшемся верхней частью в лепной карниз, стояли часы в корпусе из позолоченного базальта с колонками из того же материала по бокам. В противоположном углу находилась длинная широкая кушетка. На натертом дубовом паркете по обе стороны кровати лежали шкуры. К кровати был приставлен письменный столик, а на нем стояла чернильница. Однообразный рисунок обоев нарушался только несколькими олеографиями и гравюрами — на одной, например, был изображен Луи-Филипп{80} с семейством, а на другой — потерпевшие кораблекрушение на плоту. В первую минуту комната показалась Софье мрачной и роскошной. Все вокруг отличалось пышностью, пестрило богатыми орнаментами, драпировкой, кружевом, парчой, резьбой. Темно-красный полог, ниспадавший величественными складками, крепился к потолку массивными розетками. Стеганое покрывало было украшено кружевом. Занавески на окнах были шире, чем требуется, а вверху их закрывали ламбрекены в складках и с бахромой. Зеленая софа и шелковые подушечки на ней были покрыты вышивкой. Под потолком, на котором лепные амуры держали в руках гирлянды, висела люстра — мешанина хрусталя и позолоты; когда Софья наступила на какую-то половицу, хрустальные подвески зазвенели. Стулья с плетеными сиденьями были сплошь покрыты позолотой. Комната казалась просторной. Ко всему прочему кровать, поставленная между двумя двойными дверями, три окна напротив и боковые двери, ведущие в соседние комнаты, создавали восхитительную симметрию.

Однако Софья обостренным взглядом женщины, воспитанной в традициях гордой умеренности, презирающей помпезность, мгновенно оценила и осудила все подробности претендовавшего на роскошь убранства. Здесь, увидела она, не было ничего добротного. Под «добротностью» на Площади св. Луки понимали честную работу, долговечность, безыскусную простоту. Здесь же обивка была дешевой и потертой, хоть и с претензией, мебель — потрескавшейся, покоробленной или просто сломанной. В пять часов вечера часы показывали пять минут первого. И потом, пыль лежала всюду, кроме тех мест, откуда ее удалили бы даже при самой поверхностной уборке. В не привлекающих внимания складках занавесок пыль лежала густым слоем. Софья поджала губы и инстинктивно приподняла подол. Ей вспомнилась одна из любимых фраз матери: «не уборка, а одно название». А потом и другая фраза: «Если уже оставляешь грязь, то не по углам, а там, где ее всякий заметит».

Она заглянула за ширму, и перед ее взглядом предстал чудовищный кавардак cabinet de toilette[38]: здесь вперемешку стояли кувшины и тазы с грязной водой, валялись как попало платья, щетки, губки, баночки с пудрой и притираниями. На гвоздях в беспорядке висели платья; среди них Софья узнала халат мадам Фуко, а под слоем более новых вещей — полуистлевшее ярко-красное платье, в котором она когда-то впервые увидела мадам Фуко. Так, значит, это спальная мадам Фуко! Это и есть тот самый будуар, в котором рождалась сама элегантность, грязная куча, на которой вырос перезрелый цветок!

Из этой комнаты Софья прошла в другую — здесь были закрыты ставни и царил полумрак. Это тоже была спальная, меньших размеров и всего с одним окном, но обставлена она была с той же сомнительной роскошью. Всюду лежала пыль; на пыльном полу виднелись следы ног. В глубине комнаты находилась дверца, оклеенная теми же обоями, что и стены, а за дверцей — темная и душная cabinet de toilette; вид у комнаты и чуланчика был совершенно нежилой. Софья вернулась в большую спальную и прошла в симметрично расположенную комнату поменьше: здесь ставни были открыты и царил крайний беспорядок: кровать с двумя подушками стояла незастеленной, на стульях висели платья и полотенца, на полу валялись туфли, а на бечевке, натянутой между окнами, висел одинокий белый чулок, еще мокрый. В глубине комнаты находилась такая же темная и зловонная cabinet de toilette: в ней все было вверх дном, и в душной полутьме неясные контуры знакомых предметов казались зловещими. Софья вздрогнула от вполне оправданного омерзения, как женщина, которая украшает себя, чтобы предстать перед чужими взглядами, просто и по-детски бесхитростно. Скрытая грязь возмущала Софью так же, как ее матушку, что же касается тайн туалетного столика, она презирала их с неистовостью юной святоши, которая, еще не изведав искушения, презирает нравственную слабость. Софья задумалась о странном прозябании этих двух женщин, жизнь которых бесплодно проносится час за часом, не приводя ни к каким достижениям. Софья ничего пока не видела своими глазами, но, когда началось ее выздоровление, она многое услышала и сумела свести услышанное воедино. До полудня в квартире, за пределами кухни, не раздавалось ни звука. Потом начинали доноситься неясные шумы и запахи. Около часа являлась неодетая мадам Фуко и справлялась, сделала ли служанка для больной все, что требуется. Потом усиливались запахи с кухни, звенел колокольчик, через распахнутые двери доносились обрывки разговоров, иногда слышался мужской голос или тяжелые шаги, потом долетал запах кофе, иногда раздавался звук поцелуя, хлопала входная дверь, шуршала щетка, слышно было, как выбивают ковер, порой покрикивали, как бывает во время пустяковых домашних ссор. Чтобы выпить кофе, в комнату к Софье обычно заходила Лоране, все еще в халате, зевающая, немытая, нечесаная, но вежливая, по-особому чопорная. Женщины слонялись в пеньюарах до трех часов, а потом Лоране, словно подготавливая себя к необычному и непомерному усилию, вдруг говорила: «Ну вот, у меня ни минуты свободной. К пяти я должна быть одета». Мадам Фуко нередко так и оставалась неглиже — в такие дни она ложилась в постель сразу после обеда, говоря, что сама не знает, почему так измотана. А затем служанка отправлялась к себе на восьмой этаж, и наступала тишина, которая иногда в полночь, а то и позже прерывалась крадущимися шагами. Раза два сквозь щели под дверью Софьи свет пробивался в два часа ночи, перед рассветом.

И все же именно эти женщины спасли ей жизнь, именно они неделями поднимали ее каждые три часа, чтобы посадить в холодную ванну! Разумеется, после этого невозможно презирать их за то, что они ленивы, болтливы и слоняются в халатах; их вообще невозможно презирать! Но Софья, не избавившись от унаследованного ею сильного и решительного характера, все-таки с презрением относилась к ним — жалким существам. Единственное, в чем она им завидовала, — это их учтивое обращение с нею, которое делалось все более достойным, изящным и сдержанным, по мере того как она выздоравливала. К ней обращались, называя ее только «мадам», и в тоне женщин все явственнее звучало почтение. Они словно извинялись перед нею за себя.

Софья обошла все уголки квартиры, но не обнаружила других комнат и не нашла ничего, кроме большого платяного шкафа, набитого туалетами мадам Фуко. Потом она воротилась в большую спальную и там с наслаждением слушала, как грохочут повозки, спускаясь вниз по улице, и испытывала неясное томление по здоровой и свободной жизни, жизни привольной и осмысленной. Она решила, что завтра оденется «как следует» и никогда больше не наденет пеньюара — и пеньюар, и все, что он символизирует, внушали ей отвращение. И глядя в окно, она видела не улицу, а контору Кука и Ширака, помогающего ей сесть в экипаж. Где он, Ширак? Почему он оставил ее в этом невообразимом доме? Как объяснить его поведение?.. Но разве мог он поступить иначе? Ширак сделал то, что должен был сделать… Случайность!.. Случайность! И почему так уж невообразим этот дом? Может ли один дом быть более невообразимым, чем другой? Все случилось потому, что она убежала с Джеральдом из дому. Странно, но она редко вспоминала Джеральда. Джеральд исчез из ее жизни так же, как появился — в безумии, в угаре. «Интересно, — подумала Софья, — как дальше повернется его судьба?» Этого она никак не смогла бы предсказать. Может быть, Джеральд умирает с голоду или сидит в тюрьме… Ба! Этим восклицанием она выразила свое глубочайшее презрение к Джеральду и к той Софье, которая некогда считала его образцом мужчины. Ба!

Перед домом остановился экипаж и прервал ее размышления. Из экипажа вышли мадам Фуко и мужчина, на много лет моложе хозяйки. Софья обратилась в бегство. В конце концов совершенно непростительно совать нос в чужую жизнь. Она бросилась на свою кровать и схватила книгу на тот случай, если к ней заглянет мадам Фуко.

III

Вечером, только стемнело, Софья, лежа на кровати, услышала громкие, раздраженные голоса из комнаты мадам Фуко. После приезда мадам и молодого человека никаких событий, кроме обеда, не было. Эта парочка, очевидно, отобедала запросто, в спальной, тем, что состряпала мадам Фуко, которая до этого собственноручно накормила больную. В воздухе все еще висели кухонные запахи.

Злобная перепалка продолжалась и становилась ожесточеннее, потом Софья услышала всхлипывания, прерываемые короткими и яростными возгласами мужчины. Потом дверь спальной резко распахнулась. — J'en ai soupé! — злобно и гневно восклицал мужчина. — Laisse-moi, je te prie![39] — Потом послышался приглушенный звук ударов, быстрые шаги, и входную дверь со всей силой захлопнули. После этого наступило полное молчание, прерываемое только рыданиями. Софья подождала, не кончится ли это монотонное всхлипывание.

— Что случилось? — окликнула она мадам Фуко, не вставая с кровати.

Всхлипывание раздалось громче, как плач ребенка, который заметил, что взрослые ему сочувствуют, и инстинктивно начал им подыгрывать. В конце концов Софья встала и набросила пеньюар, который она решилась было никогда не надевать.

В просторном коридоре горела только маленькая зловонная масляная лампа с красным стеклянным абажуром. Ее мягкое, колеблющееся свечение, казалось, озаряло весь коридор чувственностью и роскошью, так что невозможно было поверить, что чад исходит от той же лампы. На полу под лампой лежала мадам Фуко — бесформенная масса кружев, оборок и корсетных планок; ее распущенные каштановые волосы разметались по полу. На первый взгляд убитая горем женщина являла собой романтическое и пронзительное зрелище, и на мгновение Софья решила, что наконец-то встретилась с той жизнью, которая соответствует ее мечте о романтике. Софья пришла в волнение, и чувство ее было сродни ощущениям простолюдина, повстречавшего виконта. На расстоянии в этой распростертой, дрожащей фигуре было нечто поразительное и впечатляющее. Она зримо воплощала трагические последствия любви, делавшие мадам Фуко достойной и прекрасной. Но когда Софья склонилась над мадам Фуко и коснулась ее дряблого тела, иллюзии как не бывало, и из драматически трогательной женщина сразу стала смешной. Ее лицо, особенно пострадавшее от слез, не выдерживало испытания внимательным взглядом, оно было ужасно; то была не картина, а палитра, или рисунок, сделанный художником на мостовой, а потом наполовину смытый ливнем. Одни только огромные опущенные веки мадам Фуко сделали бы любое лицо нелепым, а на ее лице были детали и похуже век. Кроме того, она была непомерно толста — казалось, жир выпирает из-под краев затянутого до предела корсета. Над ботинками — на ней были элегантные, туго зашнурованные ботинки на высоких каблуках — нависали жирные икры.

Женщина, которой давно за сорок, заплывшая жиром, растерявшая былую вульгарную прелесть, мадам Фуко не имела права на страсти и слезы, на уважение и даже на существование. Она не имела права живописно возлежать в свете красной лампы во всех своих доспехах — резиновых подвязках и соблазнительных кружевах. Это было глупо, это было постыдно. Ей следовало бы усвоить, что только юность и изящество вправе взывать к чувствам с такой непристойной несдержанностью.

Таковы были мысли изящной и красивой Софьи, когда она с сочувствием склонилась над мадам Фуко. Ей жаль было хозяйку квартиры, но в то же время она презирала ее и с неприязнью относилась к ее горю.

— Что случилось? — спросила Софья мягко.

— Он меня бросил! — произнесла мадам Фуко заикаясь. — А он у меня последний. Теперь я одна!

Самым карикатурным образом она снова разрыдалась и засучила ногами. Софье было стыдно за нее.

— Поднимайтесь. Вам нужно лечь. Поднимайтесь же! — сказала Софья, уже более резко. — Так лежать не годится.

Поведение мадам Фуко и впрямь ни в какие ворота не лезло. Софья — больше морально, чем физически, — помогла ей встать и отвела ее в спальную. Мадам Фуко упала на кровать, одеяло с которой было снято и повешено в ногах. Софья укрыла ее трепещущее тело.

— Ну успокойтесь же!

Спальная тоже была озарена красным светом, шедшим от стоявшего на тумбочке ночника, и хотя абажур на нем был с трещиной, в большой комнате царила, бесспорно, романтическая атмосфера. Освещены были только подушки на широкой постели, пятно света лежало полукругом на полу — остальная спальная оставалась в тени. Меж подушек покоилась голова мадам. Поднос с грязными тарелками, стаканами и винной бутылкой особенно живописно выглядел на письменном столе.

Несмотря на искреннюю благодарность по отношению к мадам Фуко за ее несравненную заботу на протяжении всей болезни, Софья не любила свою хозяйку, а последняя сцена наполнила ее холодным гневом. Она почувствовала, что чужой человек собирается взвалить на нее бремя своих несчастий. В глубине души она не испытывала решительных возражений, потому что чувствовала, что несчастней, чем сейчас, все равно не станет, но пассивно она противилась дополнительным тяготам. Ее разум подсказывал ей, что надо бы посочувствовать этой стареющей, безобразной, неприятной, недостойной женщине, но сердце сопротивлялось: ее сердце знать ничего не хотело о мадам Фуко с ее частной жизнью.

— У меня нет больше друга, — заикаясь, сказала мадам Фуко.

— Нет, у вас есть друзья, — бодро ответила Софья. — У вас есть мадам Лоране.

— Лоране… какой же это друг. Вы знаете, что я имею в виду.

— А я? Я вам тоже друг, — сказала Софья, вняв голосу совести.

— Вы очень добры, — раздался с постели голос мадам Фуко. — Но вы же знаете, что я имею в виду.

Между тем Софья вовсе не понимала, что имеет в виду мадам Фуко. Характер их отношений неожиданно изменился. Церемонная вежливость уступила место искренности, вызванной трагедией. Рухнуло грандиозное здание взаимного притворства, которое они обе возводили этаж за этажом.

— Всегда я обращалась с мужчинами по-доброму, — хныкала мадам Фуко. — Никогда не скандалила. Любой мужчина это подтвердит. Я не то что другие. Обо мне все такого мнения. Ах! Знали бы вы, что у меня было: гостиница на авеню королевы Гортензии… две пары лошадей… одну лошадь я продала мадам Мюзар{81}… Вы ведь знаете, кто такая мадам Мюзар… Но денег не сбережешь. Они уплывают между пальцами. Ах! В пятьдесят шестом я тратила в год по сто тысяч франков. Так долго тянуться не могло. Я всегда себе повторяла: «Так долго не протянется». Я всегда стремилась… Но что поделаешь! Я устроилась здесь и заняла денег, чтобы заплатить за мебель. У меня не осталось ни одной драгоценности. Все мужчины обманщики, все! Я могла сдавать три комнаты по триста пятьдесят франков в месяц с полным пансионом — на это можно было жить.

— Значит, это, — прервала ее Софья и указала на свою дверь напротив, — ваша комната?

— Да, — сказала мадам Фуко. — Я поместила вас там потому, что в тот момент в других комнатах были жильцы. Были да сплыли. Осталась одна Лоране… а она платит неаккуратно. Что поделать! Жильцы… по нынешним временам их искать надо… У меня ничего нет, я вся в долгах. А он меня бросил. Выбрал такой момент, чтобы сбежать! А из-за чего? Да так! Просто так! Что мне его деньги! Не в них дело! Сами понимаете, в его годы… ему двадцать пять… с такой женщиной, как я, сорить деньгами не будешь. Не в том дело. Я любила его. И потом, мужчина — такая поддержка в жизни. Я его любила. Ведь только в моем возрасте знаешь, как любить. Уходит красота, но не темперамент. Ах, он… Нет!.. Я так любила его. Я так люблю его.

Лицо Софьи напряглось от внезапного чувства, вызванного повторением этих трех слов, волшебных — сколько их ни тверди. Но она промолчала.

— Знаете, что со мной будет дальше? Ничего другого мне не останется. И я знаю таких, с которыми это уже стряслось. Я стану поломойкой. Да-да, поломойкой! Рано или поздно. Что же, такова жизнь. Что поделать! Жить-то надо.

Потом уже совсем другим тоном мадам Фуко добавила:

— Прошу вас извинить меня, мадам, за то, что я сказала. Мне следовало бы постыдиться.

И Софья почувствовала, что и ей самой следовало бы постыдиться и не слушать мадам Фуко. Но Софья не ощущала стыда. Все казалось таким обычным и естественным, и, кроме того, Софья была полна чувством превосходства над этой женщиной, лежащей на кровати. Четыре года назад в ресторане «Сильвен» невинная и наивная Софья робела и ужасалась, сидя рядом с роскошной куртизанкой, двигавшейся легко и свободно, надменно глядевшей по сторонам и с невозмутимым презрением взиравшей на мужчину, который за нее платил. Теперь же Софья чувствовала, что знает о человеческой природе все, что можно знать. У нее были не только молодость, красота и порядочность, но и знания — достаточно знаний, чтобы примирить ее с собственной бедой. У нее был пытливый ясный ум и чистая совесть. Она могла посмотреть в глаза любому и судить любого как светская женщина. Между тем у этой непристойной развалины, лежащей на кровати, не осталось ничего. Она не просто утратила свою лучезарную красоту, она стала отталкивающей. Видно, никогда не было у мадам Фуко ни здравого смысла, ни силы воли. В дни былого торжества она по глупости задирала нос. Она прожила годы в безделье, целыми днями слоняясь по душной квартире. И выходя вечерами в город, чтобы потрясти воображение простофиль; то и дело решая что-то сделать и не исполняя своих решений, то и дело изумляясь тому, что уже наступил вечер, то и дело отвлекаясь на самые бессмысленные пустяки. И вот она, женщина за сорок, корчится на голом полу потому, что двадцатипятилетний юнец (без сомнения, ничтожество и идиот) бросил ее, устроив ей смехотворную сцену с руганью и топаньем ногами. Она зависела от капризов молодого негодяя, но и этот осел отвернулся от нее с омерзением! «Боже! — подумала Софья. — Будь я на ее месте, я бы повела себя иначе. Я была бы богата. Я бы копила деньги, как последний скряга. Я бы в ее возрасте ни от кого не зависела. И если бы я не смогла продать себя дороже, чем эта несчастная, я бы утопилась».

Софья думала так и в тщеславном ожесточении, сознавая свои способности, молодость и силу, наполовину забыв собственное безумие и наполовину извиняя его своей неопытностью.

Софье хотелось обойти квартиру и переломать все красные абажуры. Ей хотелось хорошенько встряхнуть мадам Фуко и вернуть ей самоуважение и здравый смысл. Она почти не осуждала мадам Фуко за безнравственность. Разумеется, Софья не забыла о пропасти, отделяющей порядочную женщину от распутной, но мысль об этом была куда слабее, чем она сама ожидала. Про себя она называла мадам Фуко дурой, а не грешницей. С преждевременным цинизмом, который несколько не вязался с ее свежим, юным лицом, Софья думала о том, что ситуация в целом и отношение к ней были бы иными, если бы у мадам Фуко хватило ума скопить состояние, что и сделали, по словам Джеральда, некоторые ее конкурентки.

Но одновременно Софья не переставая думала о другом: «Мне не следует здесь оставаться. Тут и говорить не о чем: мне не следует здесь оставаться. Ширак сделал для меня то, что обязан был сделать. Но пора отсюда уезжать».

Мадам Фуко, напирая в основном на финансовую сторону дела, продолжала причитать слабым голосом, в котором слышались слезы. Кроме того, она не переставая извинялась за свою откровенность. Она прекратила всхлипывать и лежала лицом к стене, отвернувшись от Софьи, которая в нерешительности стояла у кровати, стыдясь слабости и беспомощности хозяйки.

— Не забудьте, — сказала Софья, раздраженная безнадежно мрачными картинами, которые рисовала мадам Фуко, — что я, по крайней мере, должна вам значительную сумму и только того и жду, чтобы вы указали мне точные размеры долга. Я ведь, кажется, уже дважды вас об этом спрашивала.

— Ах, вы же еще больны! — сказала мадам Фуко.

— Я достаточно здорова, чтобы расплатиться с долгами, — ответила Софья.

— Мне неприятно брать с вас деньги, — сказала мадам Фуко.

— Но почему же?

— Вам надо еще заплатить доктору.

— Прошу вас, не говорите так, — возразила Софья. — Деньги у меня есть, я за все могу расплатиться и расплачусь.

Софья разозлилась, ибо была уверена, что мадам Фуко только притворяется чуткой, и чуткость ее, в любом случае, ужасна. Софье это уже дважды бросалось в глаза, когда она заводила разговор об уплате долга. Теперь, когда болезнь была позади, мадам Фуко не хотела обращаться с нею как с обычной жилицей. Хозяйке, в сущности, хотелось блестяще довершить начатое и остаться в памяти Софьи уникальным образцом щедрости и филантропии. Мадам Фуко желала позволить себе роскошь — посентиментальничать и оказать благодеяние добропорядочной замужней даме, попавшей в беду; она частенько намекала Софье на ее несчастья и беспомощность. Но мадам Фуко не могла позволить себе такой роскоши. Она только мечтала об этом — так бедная девушка любуется на дорогие платья в витрине. Правда заключалась в том, что мадам Фуко хотела пороскошествовать даром. Софья была возмущена сразу по двум причинам — из-за нелепых мечтаний мадам Фуко и из-за естественного нежелания оказаться в роли той, кому оказывают благодеяние. Софья не признавала за мадам Фуко, несмотря на ее преданность и заботы, права наслаждаться филантропией, в которой нет никакой необходимости.

— Сколько я у вас пробыла? — спросила Софья.

— Не знаю, — прошептала в ответ мадам Фуко. — Два месяца… а может, неделей больше.

— Пусть будет неделей больше, — сказала Софья.

— Очень хорошо, — согласилась, явно наперекор себе, мадам Фуко.

— Так. Сколько же вы берете за неделю?

— Мне ничего не нужно от вас… ничего! Вы знакомая Ширака. Вы…

— Ни в коем случае! — покусывая губы и постукивая ногой, перебила ее Софья. — Я обязательно заплачу.

Мадам Фуко тихонько плакала.

— Семидесяти пяти франков в неделю достаточно? — спросила Софья, торопясь закончить разговор.

— Это слишком много! — неискренне возразила мадам Фуко.

— Как? За все, что вы для меня сделали?

— Это в счет не идет, — скромно ответила мадам Фуко.

Если уход не подлежал оплате, семьдесят пять франков в неделю было несомненно слишком много, поскольку почти половину всего времени Софья почти не ела. Поэтому мадам Фуко не отступила от истины, когда опять стала возражать при виде банкнот, которые Софья извлекла из чемодана:

— Это слишком, слишком много!

— Ни в коем случае! — повторила Софья. — Девять недель по семьдесят пять франков. Итого шестьсот семьдесят пять. Здесь ровно семьсот.

— У меня нет сдачи, — сказала мадам Фуко. — У меня нет ни гроша.

— Двадцать пять франков останутся вам за то, что вы брали напрокат ванну, — ответила Софья.

Она положила банкноты на подушку. Мадам Фуко с жадностью смотрела на деньги, как смотрел бы на ее месте любой, но не тронула их. Спустя мгновение она разразилась слезами.

— Почему вы плачете? — уже мягче спросила Софья.

— Я… я не знаю! — захлебывалась мадам Фуко. — Вы такая красивая. Я так рада, что мы вас выходили.

Ее наполненные слезами большие глаза остановились на Софье.

Все дело было в сантиментах. Софья безжалостно заклеймила эти слова мадам Фуко как сантименты. Но она была тронута. Неожиданно она умилилась. Эти женщины, какими бы дурами они ни были, наверно, спасли ей жизнь — а ведь она им чужая! Несмотря на свою слабохарактерность, они нашли в себе решимость и мужество. Можно было считать, что случай подвиг их на дело, которого они не могли бросить, пока смерть или их заботы не одержат победу. Можно было считать, что в глубине души они рассчитывали выгадать на своей самоотверженности. Но даже если так? Если судить по обычной мерке, эти женщины стали ангелами милосердия. А Софья презирает их, жестокосердно анализирует их побуждения, обвиняет их в бездарности, когда сама же она — высшее свидетельство их — пусть односторонней — добродетели! В порыве чувства Софья осознала свою жестокость и несправедливость.

Она склонилась над мадам Фуко.

— Я никогда не забуду, как добры вы были ко мне. В это невозможно поверить! Невозможно! — мягко произнесла Софья с искренней нежностью.

Больше она ничего не сказала. Она не в силах была распространяться на эту тему. Она не умела благодарить.

Мадам Фуко вытянула было толстые, расплывшиеся губы, чтобы поцеловать Софью, но остановилась. Ее голова поникла, и снова раздались нервные всхлипывания. В этот момент щелкнул замок входной двери (дверь спальной была открыта). По-прежнему всхлипывая, мадам Фуко прислушалась и запихнула деньги под подушку.

Мадам Лоране — фамилии ее Софья не знала, называли ее только по имени — вошла прямо в спальную и теперь с удивлением взирала на них своими темными искрящимися глазами. Обычно она ходила в черном, потому что говорили, что черное ей идет, да к тому же черное не выходит из моды. Черные платья были ее пунктиком. По сравнению с крайне небрежным туалетом мадам Фуко и дезабилье Софьи, мадам Лоране обнаруживала известную элегантность. Она вернулась из модного ресторана и вся сияла. Все это давало ей преимущество перед двумя другими женщинами — то моральное преимущество, которое всегда сопутствует нарядной одежде.

— Что здесь происходит? — спросила Лоране.

— Он меня бросил, Лоране! — воскликнула мадам Фуко истерическим голосом, прерываемым рыданиями.

По чрезвычайному накалу чувств мадам Фуко можно было заключить, что ее возлюбленный секунду назад покинул спальную.

Лоране и Софья стремительно обменялись взглядами, и Лоране, разумеется, заметила, что между Софьей и хозяйкой установились новые, более сердечные отношения. Легким движением бровей она показала, что от нее не ускользнули эти перемены.

— Послушай, Эме, — сказала она решительно. — Ты не должна так распускаться. Он вернется.

— Нет, никогда! — крикнула мадам Фуко. — Все кончено. А ведь он последний!

Не обращая внимания на мадам Фуко, Лоране подошла к Софье.

— У вас очень утомленный вид, — сказала она, поглаживая Софью по плечу ручкой в перчатке. — Вы страшно бледны. Все это не для вас. Не стоит вам здесь оставаться — ведь вы еще нездоровы! Да еще в такой час! Право, не стоит!

Поддерживая Софью, Лоране вышла с нею в коридор. И действительно, Софья сама не заметила, как обессилела. Она вышла из спальной мадам Фуко с готовностью и покорно, как и положено больной, и закрылась у себя.

Примерно через полчаса звуки голосов и шепот у мадам Фуко прекратились, и дверь в комнату Софьи приоткрылась.

— Вы не спите? Можно я зайду? — раздался голос Лоране.

Уже дважды Лоране заговаривала с Софьей, опуская вежливое обращение «мадам».

— Прошу вас, войдите, — отозвалась Софья с кровати. — Я еще читаю.

Лоране вошла. Софья не знала, радоваться или огорчаться ее появлению. Ей хотелось посплетничать, но Софья чувствовала, что заниматься этим стыдно. Кроме того, Софья понимала, что этот ночной разговор, если он состоится, будет разговором двух подруг и в будущем Лоране всегда будет обходиться с нею запросто. Это ужасало Софью. И все же она знала, что не станет сопротивляться, — по крайней мере, соблазну послушать пересуды Лоране.

— Я ее уложила, — прошептала Лоране, тщательно закрыв за собой дверь. — Бедняжка! Ах, какой милый браслетик! Это ведь настоящий жемчуг?

Оглядев комнату, она немедленно, движимая безошибочным инстинктом, заметила браслет, который Софья, просматривая свои пожитки, случайно оставила на пианино. Лоране взяла его, подержала и положила на место.

— Да, настоящий, — ответила Софья.

Она хотела было добавить: «И это все, что у меня осталось из драгоценностей», — но промолчала.

Лоране приблизилась к кровати и остановилась рядом, как она нередко делала, ухаживая за Софьей. Теперь, уже без перчаток, она являла собой пикантное и привлекательное зрелище: к тридцати годам на ее приятном, чуть плутоватом личике слились воедино многоопытность уличного мальчишки и самоуверенность женщины, которая больше не удивляется тому, как действует ее вздернутый носик на умных, солидных мужчин.

— Она объяснила вам, из-за чего они поссорились? — внезапно спросила Лоране, и не только содержание вопроса, но и уверенный тон показывали, что Лоране намерена держаться с Софьей по-свойски.

— Нет, — ответила Софья.

В этих кратких репликах обнаженно прозвучало все то, что раньше считалось несуществующим. В этот момент отношения между двумя женщинами необратимо изменились.

— Должно быть, она сама виновата! — сказала Лоране. — С мужчинами она невыносима. Никогда не могла понять, как эта несчастная способна на такое. С женщинами она очаровательна. А с мужчинами обращается как с собаками и иначе не умеет. Некоторым это нравится, но таких мужчин мало. Верно?

Софья улыбнулась.

— Я ее предупреждала! Сколько раз ей говорила! Да только зря. Это сильнее ее, и если она умрет под забором, то только из-за этого. Но право, не стоило его сюда приглашать! Право, это уже чересчур! Если бы он знал…

— А почему бы и нет? — смущенно спросила Софья.

Ответ напугал ее:

— Да потому что в ее комнате не делали дезинфекции.

— А я думала, что дезинфекцию сделали во всей квартире.

— Кроме ее комнаты.

— Но почему?

Лоране пожала плечами:

— Она не пожелала сдвигать мебель. Почем я знаю! Она такая: вбила себе в голову — и вот, пожалуйста!

— Она сказала мне, что дезинфекцию сделали всюду.

— То же самое она сказала полицейским и доктору.

— Значит, от всей дезинфекции никакого толку?

— Ну конечно! Но она — такая. Эта квартира могла бы приносить большой доход — да только не у нее в руках! Она уже два года не соберется вернуть деньги за мебель!

— Что же с ней будет? — спросила Софья.

— Ну! — Лоране снова пожала плечами. — Я знаю одно: мне придется отсюда съехать. В последний раз, когда ко мне приходил мосье Серф, она ужасно ему нагрубила. Она, конечно, говорила вам про мосье Серфа?

— Нет. А кто это?

— А, не говорила? Удивительно. Мосье Серф это, видите ли, мой друг.

— О! — пробормотала Софья.

— Да, — продолжала Лоране, подстрекаемая желанием произвести впечатление на Софью и посплетничать. — Это мой друг. Я познакомилась с ним в больнице. Я и уволилась-то оттуда ради его удовольствия. Два года мы с ним ссорились, но потом он своего добился. Я не соглашалась — два года! Это большой срок. Но все-таки ушла из больницы. Я могла вернуться. Но не вернусь. Разве это жизнь — быть сиделкой в Париже! Нет, ушла — и как отрезало… Вы и вообразить не можете, какой мосье Серф миленький! А теперь еще и разбогател — конечно, относительно. Его кузен намного богаче. Мы все вместе сегодня ужинали в «Мэзон Доре». У этого кузена денег куры не клюют. Он вроде бы нажил состояние в Канаде.

— Вот как? — вежливо сказала Софья.

Лоране перебирала пальцами одеяло, и Софья в первый раз заметила у нее на руке обручальное кольцо.

— Заметили? — расхохоталась Лоране. — Это все он, кузен. «Как? — говорит он. — Вы не носите alliance?[40]С alliance куда как приличнее. После ужина мы это устроим». Я сказала, что ювелирные лавки давно закрылись. А он отвечает: «Мне это все равно. Какую-нибудь, да откроем». И правда, все так и вышло. Открыли. Правда, прелесть?

Лоране протянула Софье руку.

— Да, — сказала Софья, — очень мило.

— У вас тоже красивое кольцо, — загадочным тоном произнесла Лоране.

— Обычное английское обручальное кольцо, — ответила Софья и, не удержавшись, покраснела.

— Вот он и говорит: «Я вас повенчал. Я ваш кюре». И надел он, кузен то есть, мне кольцо на палец. Ой, он такой забавный! Он мне очень нравится. Но у него никого нет. Он спрашивал, нет ли у меня славной, хорошенькой подружки, чтобы мы все вчетвером отправились на пикник. Я ответила, что подумаю, да ничего не придумала. С кем я знакома? Да ни с кем! Я не то что другие. Я скромная. Случайных знакомств не люблю… А он такой симпатичный, этот кузен. Глазки карие… Придумала! Поедемте как-нибудь с нами! Он говорит по-английски. Любит англичан. Он такой порядочный, настоящий джентльмен. Он устроит замечательный праздник. И конечно, будет счастлив познакомиться с вами, просто счастлив!.. Ну, а мой Шарль… к счастью, он в меня по уши влюблен — иначе я бы побоялась вас позвать.

Лоране улыбнулась, и в ее улыбке отразилось неподдельное уважение к красоте Софьи.

— Боюсь, мне придется отказаться, — сказала Софья.

Она приложила все усилия, чтобы в ее словах не было и тени морального превосходства, но не вполне в этом преуспела. Ее нисколько не ужаснуло предложение Лоране. Софья хотела просто отказаться, но не смогла сделать это достаточно естественно.

— Верно, вы ведь еще не окрепли, — мгновенно ответила Лоране, с невозмутимостью и совершенно естественным тоном. — Но скоро вам потребуются прогулки, — она глянула на свое кольцо. — Конечно, так приличнее, — рассудительно произнесла она. — Если есть обручальное кольцо, никто к тебе не пристанет. Странно, что я сама не додумалась. Однако…

— Вы любите драгоценности? — спросила Софья.

— Кто же их не любит! — ответила Лоране, всплеснув руками.

— Передайте мне, пожалуйста, браслет.

Лоране протянула ей браслет, и Софья застегнула его на ее запястье.

— Носите его, — сказала Софья.

— Это мне? — в восторге воскликнула Лоране. — Это уж слишком!

— Этого мало, — сказала Софья. — А глядя на этот браслет, вспоминайте, как были добры ко мне и как я вам благодарна.

— Как чудно вы сказали! — восхитилась Лоране.

И Софья почувствовала, что это и впрямь вышло славно. Ей самой было приятно, что она подарила браслет, — воспоминание об одном из тех безумств, которые Джеральд совершил ради нее, а не ради себя.

— Боюсь, что, ухаживая за мной, вы совсем забросили мосье Серфа, — добавила Софья.

— Самую малость! — хладнокровно и чуть свысока произнесла Лоране. — Он даже жаловался. Но я живо поставила его на место. Придумал тоже! Он знает, что есть вещи, с которыми я не шучу. Он у меня и пикнуть не смеет! Уж поверьте!

Софью поразило, насколько Лоране убеждена в своих чарах. Софье она казалась вульгарной хорошенькой дамочкой, привлекательность которой — под сомнением, а во взгляде — избыток бесстыдства. Движения ее были вульгарны. И Софья не могла понять, как утвердилась и на чем зиждется власть Лоране.

— Я не покажу его Эме, — прошептала Лоране, указывая на браслет.

— Как вам угодно, — ответила Софья.

— Кстати, я сказала вам, что объявлена война? — спросила между прочим Лоране.

— Нет, — ответила Софья. — Какая война?

— Я чуть не забыла из-за этой истории с Эме… Война с Германией. Весь город в волнении. Перед новым зданием Оперы огромная толпа. Говорят, мы будем в Берлине через месяц… самое позднее, через два.

— Вот как? — пробормотала Софья. — А из-за чего война?

— Ах, вот и я спрашиваю! Никто не знает. Все эти пруссаки.

— Может быть, стоит снова провести дезинфекцию? — беспокойно спросила Софья. — Я поговорю с мадам Фуко.

Лоране посоветовала ей не волноваться и вышла, чтобы продемонстрировать хозяйке браслет. Она решила, что никак не может себе отказать в таком удовольствии.

IV

Спустя две недели, в августе, в ясный субботний день, Софья, в широком переднике, завершала воинственные приготовления к дезинфекции. Часть задачи уже была выполнена: несмотря на сопротивление мадам Фуко, которая обиделась на Лоране и Софью за их пересуды, Софья вчера уже окурила собственную комнату и коридор. Лоране покинула квартиру — при каких именно обстоятельствах, Софья не знала, но догадывалась, что это произошло после того, как размолвка, вызванная обидой мадам Фуко, переросла в ссору. Мимолетная дружба между Лоране и Софьей улетучилась как сон. Служанку уволили — вместо нее мадам Фуко наняла поденщицу, приходившую по утрам на два часа. В то утро, получив письмо от своего больного отца, мадам Фуко внезапно уехала в Сен-Маммес-сюр-Сен. Софья была в восторге от такой удачи. Дезинфекция стала ее навязчивой идеей — навязчивой идеей выздоравливающей, в мыслях которой все бессознательно искажается и принимает самые уродливые формы. Вчера у Софьи было столкновение с мадам Фуко, и она ожидала еще более серьезного столкновения, когда дело дойдет до того, чтобы выставить мадам Фуко со всем ее добром из спальной. Однако Софья была готова — что бы ни случилось — как следует окурить всю квартиру. Отсюда и тот пыл, с которым, уговаривая мадам Фуко проведать отца, Софья заявила, что уже достаточно окрепла, чтобы прожить день-другой без посторонней помощи. Из-за того что движение поездов частично приостановлено по военным соображениям, мадам Фуко не могла обернуться за один день. Софья одолжила ей луидор.

Во всех трех передних комнатах в тазах таинственно тлела сера, и две двери были оклеены бумагой, чтобы пары не вышли наружу. Поденщица уже ушла. Софья со щеткой, ножницами, клейстером и газетой заклеивала третью дверь, когда у входа зазвонил колокольчик.

Она прошла по коридору и открыла дверь.

Явился Ширак. Софья не удивилась, увидев его. С началом войны даже Софья и мадам Фуко начали ежедневно просматривать хотя бы одну газету, и таким образом, по статье, подписанной Шираком, Софья узнала, что после командировки в Вогезы он вернулся в Париж.

Увидев ее, Ширак вздрогнул.

— Ах! — произнес он, помедлив.

Потом он улыбнулся, схватил ее руку и поцеловал.

За многие годы Софье не выпадало ничего приятнее: она видела, как неподдельно, до глубины души рад ей Ширак.

— Значит, вы выздоровели?

— Выздоровела.

Он вздохнул:

— Поверьте, для меня огромное облегчение узнать, что вам действительно не угрожает опасность. Вы так меня напугали… так напугали, сударыня.

Она молча улыбнулась.

Увидев, что он недоуменно оглядывает коридор, Софья сказала:

— Я сейчас одна в квартире. Я провожу дезинфекцию.

— Так это пахнет серой?

Она кивнула.

— Извините, я должна закончить эту дверь, — добавила она.

Ширак закрыл входную дверь.

— Да вы здесь чувствуете себя как дома! — заметил он.

— Приходится, — ответила Софья.

Он снова внимательно оглядел коридор.

— И вы совсем одна? — еще раз спросил он, словно не веря ей.

Она объяснила ему, в чем дело.

— Приношу мои глубочайшие извинения за то, что поместил вас здесь, — с чувством сказал Ширак.

— Почему? — ответила она, не отрывая глаз от двери. — Ко мне были здесь очень добры. Исключительно добры. А мадам Лоране такая превосходная сиделка…

— Вы правы, — сказал Ширак. — Поэтому я вас и оставил здесь. В сущности, они обе милейшие женщины… Вы понимаете, мне, как журналисту, случается заводить знакомства с людьми разного сорта… — он щелкнул пальцами. — А раз уж мы оказались около этого дома… Короче, прошу вас извинить меня…

— Подержите эту газету, — попросила Софья. — Нужно закрыть каждую щелочку и, главное, щель между дверью и полом.

— Что за чудо эти англичане! — бормотал он, придерживая газету. — Вы — и вдруг занимаетесь таким делом! Теперь, — добавил он прежним доверительным тоном, — вы, я полагаю, уедете от Фуко.

— Думаю, что да, — беззаботно ответила Софья.

— Поедете в Англию?

Она обернулась к нему и, продолжая вытирать излишки клея тряпкой, покачала головой.

— Не поедете?

— Нет.

— Простите за нескромность, но куда же вы направитесь?

— Не знаю, — честно призналась она.

Софья действительно не знала куда податься. У нее не было никаких планов. Разум подсказывал ей, что следует вернуться в Берсли или, по крайней мере, написать туда. Но в своей гордыне она и слышать не хотела о такой капитуляции. Софье пришлось бы попасть в намного более отчаянное положение, чтобы признаться свой родне о поражении, пусть даже в письме. Тысячу раз нет! Это решение принято бесповоротно. Она встретит любую беду и любое другое бесчестье — но только не позорное возвращение в лоно семьи.

— А вы? — спросила она. — Как ваши дела? Что война?

В двух словах Ширак рассказал ей о себе все основное.

— Не следует в этом признаваться, — добавил он, заговорив о войне, — но дело кончится худо! Уж я-то знаю.

— Вот как? — небрежно спросила Софья.

— Вы о нем ничего не слыхали? — спросил Ширак.

— О ком? О Джеральде?

Ширак кивнул.

— Нет, ничего! Ни единого слова!

— Он, должно быть, в Англии.

— Ни в коем случае! — твердо сказала Софья.

— Но почему же?

— Он больше любит Францию. Он и впрямь ее любит. По-моему, это единственная его подлинная страсть.

— Удивительно, — проговорил Ширак, — какую любовь вызывает Франция! А между тем… Но чем же он зарабатывает на жизнь? Жить-то надо!

Софья только плечами пожала.

— Значит, между вами все кончено, — смущенно пробормотал Ширак.

Софья кивнула. Она стояла на коленях перед дверью и заклеивала щель.

— Ну вот! — сказала она, вставая. — Аккуратно, верно? Дело сделано.

Софья улыбнулась Шираку и в темноте пыльного и душного коридора поглядела ему прямо в глаза. Они оба чувствовали, что стали близки друг другу. Ширак был чрезвычайно польщен ее отношением, и она это знала.

— Ну, — сказала Софья, — теперь я сниму фартук. Где бы вам меня подождать? Нет, не в спальной — я сама пойду туда. Чем же мы займемся?

— Послушайте, — робко предложил он. — Окажите мне честь — пойдемте со мной на прогулку. Вам это пойдет на пользу. На улице солнечно, а вы такая бледная.

— С удовольствием, — сердечно ответила Софья.

Пока она одевалась, Ширак прохаживался по коридору, и время от времени они перебрасывались через закрытую дверь несколькими словами. Перед уходом Софья содрала газетную бумагу с замочной скважины одной из запечатанных комнат, и они, по очереди заглянув туда, увидели зеленые серные пары и нашли, что в них есть нечто сверхъестественное. Потом Софья вернула бумагу на место.

Спускаясь по лестнице, она почувствовала, как подгибаются ее колени, однако в остальном, хотя после выздоровления она всего один раз выходила на улицу, она чувствовала себя вполне окрепшей. Поскольку у Софьи не было ни малейшего стремления активно что-либо предпринимать, она совсем не гуляла, и напрасно. Однако, делая разную мелкую работу по дому, она успела окрепнуть. Маленький, подвижный и беспокойный Ширак хотел поддержать ее на лестнице под руку, но она не позволила.

Консьержка со своими домашними с любопытством воззрилась на Софью, когда та выходила со двора, ибо ее болезнью интересовался весь дом. Когда экипаж уже отъезжал, консьержка вышла на тротуар, выразила Софье свое восхищение, а затем спросила:

— Вы случайно не знаете, мадам, почему мадам Фуко не вернулась к обеду?

— К обеду? — удивилась Софья. — Но она же приедет только завтра!

Консьержка скорчила удивленную гримасу:

— Вот как? Очень странно! Она сказала моему мужу, что будет через два часа. Это очень серьезно! У нас к ней дело.

— Я ничего не знаю, сударыня, — ответила Софья.

Они с Шираком переглянулись. Консьержка, пробормотав слова благодарности, удалилась, ворча что-то себе под нос.

Фиакр свернул на рю Лаферьер; лошадь, как обычно, поскальзывалась и спотыкалась на булыжной мостовой. Вскоре они выехали на бульвар и поехали в направлении Елисейских полей и Булонского леса.

Свежий ветерок, яркое солнце и просторные улицы города сразу опьянили Софью, опьянили, можно сказать, чисто физически. Крепкий настой самой жизни одурманил ее. Ее охватил блаженный восторг благополучия. Квартира мадам Фуко казалась ей чудовищным, гнусным застенком, и она винила себя за то, что не уехала оттуда намного раньше. Свежий воздух как лекарство исцелял и тело, и дух. В одно мгновение зрение ее прояснилось. Софья была счастлива, но не прошлым и не будущим, а сиюминутностью. К ощущению счастья примешивалась глубокая печаль о той Софье, которая пережила горе и неволю. Ее тянуло к счастью, к беспечной оргии страстей, среди которых она сможет забыть о своих бедах. Зачем было отказываться от предложения Лоране? Почему бы не окунуться в бушующее пламя вольных наслаждений, не пренебречь всем, кроме грубых чувственных инстинктов? Остро ощущая свою молодость, красоту, очарование, Софья сама не понимала причин своего отказа, хотя и не сожалела о нем. Она безмятежно взирала на собственное решение — следствие каких-то исключительно мощных движущих сил, не поддающихся анализу и объяснению, сил, которые таятся в ней самой, которые, по сути дела, и есть она.

— У меня нездоровый вид? — спросила Софья, с удобством откидываясь на сиденье фиакра, ехавшего в потоке экипажей.

Ширак замялся.

— По правде сказать, да! — наконец ответил он. — Но вам это идет. Если бы я не знал, что вы не любите комплиментов, я бы…

— Но я обожаю комплименты! — воскликнула Софья. — Почему вы считаете, что я их не люблю?

— Ну, коли так, — произнес он с юношеским пылом, — то знайте: вы сегодня еще прелестнее, чем обычно.

Софья упивалась его восхищением.

Помолчав, Ширак добавил:

— О, знали бы вы, как я беспокоился о вас, пока был вне Парижа!.. Просто выразить не могу. Поверьте, места себе не находил! Но что я мог поделать! Расскажите мне, как протекала ваша болезнь.

Софья дала ему подробный отчет. Когда фиакр повернул на рю Рояль, они увидели перед «Мадлен» кричащую и ликующую толпу{82}.

Извозчик повернулся к ним.

— Похоже, победа за нами! — сказал он.

— Победа! Ах, если бы и в самом деле… — скептически прошептал Ширак.

По рю Рояль, неистово хохоча и восторженно жестикулируя, сновали люди. В кафе посетители повскакивали на стулья и даже на столы, чтобы как следует разглядеть внезапное оживление и принять в нем участие. Фиакр замедлил ход, лошадь пошла шагом. В верхних этажах домов вывешивали флаги и ковры. Толпа сгущалась и делалась все неистовей. «Победа! Победа!» — раздавались то хриплые, то пронзительные возгласы.

— Бог мой! — дрожа произнес Ширак. — Это и в самом деле победа! Мы спасены! Мы спасены!.. Да, да, так оно и есть!

— Еще бы не спасены! Ясное дело, победа, — сказал извозчик.

На площади Согласия фиакру пришлось остановиться. Необъятная площадь была морем белых шляп, цветов и радостных лиц, морем, на поверхности которого, как лодки на якоре, стояли фиакры. Множество флагов развевалось на крышах домов под ветерком, умерявшим августовский зной. Потом в воздух взлетели шляпы и над площадью разнеслись ликующие возгласы, многократно повторяясь, как эхо выстрелов в ущелье. Извозчик, осатанев, вскочил на свое сиденье и щелкнул кнутом.

— Vive la France![41] — надсаживаясь, прокричал он.

Клич подхватили тысячи глоток.

Потом у них за спиной послышался шум. Какой-то экипаж медленно двигался вперед. С криком «Марсельезу! Марсельезу!» его подталкивала толпа. В экипаже сидела дама — не красивая, но с запоминающимися чертами лица и уверенным взглядом женщины, привыкшей к почитанию и шквалу аплодисментов.

— Это Геймар! — сказал Ширак Софье.

Он был бледен. И он вместе с остальными кричал: «Марсельезу!» Лицо его исказилось.

Женщина встала и обратилась к своему кучеру, который подал ей руку и помог встать на козлы, откуда она отвесила поклон толпе.

«Марсельезу!» Крики не утихали. Потом раздался ликующий рев, и тишина половодьем залила площадь. В тишине женщина запела «Марсельезу». Она пела, и слезы текли по ее щекам. Люди на площади плакали или хмурились. В паузе после первого куплета слышно было только, как позванивает конская упряжь да доносится с Сены гудок буксира. Припев, в начале которого Геймар гордо тряхнула головой, разразился как великолепная, неукротимая тропическая буря. Софья, и не подозревавшая, как напряжены ее чувства, разрыдалась. Гимн был допет до конца, и к экипажу Геймар бросились почитатели. Вокруг, среди криков и гомона, обнимались и целовались люди, фонтанами взлетали вверх шляпы. Ширак перегнулся через борт экипажа и потряс руку стоявшего рядом человека.

— Кто это? — дрожащим голосом спросила Софья, чтобы справиться с необъяснимым душевным напряжением.

— Не знаю, — ответил Ширак. Он плакал как дитя и выкрикивал: «Победа! На Берлин! Победа!»

V

В одиночестве, с гудящими от усталости ногами Софья поднялась по покосившимся дубовым ступеням в квартиру. Ширак решил, что после сообщения о победе ему следует прибыть в редакцию раньше, чем обычно. Он отвез Софью назад на рю Бреда. Они расстались в каком-то полусне или забытьи, вызванном участием во всенародном исступлении, которое так или иначе подавило их личные чувства. Их отношения остались неопределенными. Они сознавали только, что какое-то чувство владеет ими обоими.

Лестница, которая даже летом отдавала сыростью, была противна Софье. С ужасом думала она о квартире мадам Фуко, мечтала о роскоши, о лесной зелени. На площадке, по-видимому кого-то ожидая, стояли двое плотных, дурно одетых мужчин. Софья достала ключ и отперла дверь.

— Виноват, сударыня! — сказал один из мужчин, приподняв шляпу, и оба они протиснулись в квартиру вслед за Софьей. На пороге они с удивлением воззрились на газетные полосы, которыми были оклеены двери.

— Что вам угодно? — надменно спросила Софья. Она была сильно испугана. Внезапное вторжение посторонних сразу заставило ее ощутить себя отдельной личностью.

— Я консьерж, — сказал тот, который с ней поздоровался. У него был вид преуспевающего ремесленника. — Сегодня днем с вами разговаривала моя жена. А это, — добавил он, указывая на своего спутника, — судебный исполнитель. Сожалею, но…

Судебный исполнитель поклонился и затворил входную дверь. От него, как и от консьержа, исходил неприятный запах — запах тела, пропотевшего в знойный августовский день.

— Разве за квартиру не заплачено? — удивилась Софья.

— Нет, мадам, дело совсем в другом — в мебели!

Затем Софья узнала подробности этой истории. Мебель принадлежала консьержу, который приобрел ее у предыдущего арендатора и продал в рассрочку мадам Фуко. Мадам Фуко дала ему расписку, но не платила по ней. Она все обещала, обещала и нарушала собственные обещания. Чего только она не делала, лишь бы не возвращать денег. Консьерж предупреждал ее снова и снова. Сегодня кончалась последняя отсрочка, и мадам Фуко клятвенно заверила своего кредитора, что заплатит. Уезжая, она ясно и недвусмысленно дала понять, что вернется к обеду с деньгами. О больном отце она не сказала ни слова.

Софья постепенно постигла, до каких пределов дошло малодушие и двуличие мадам Фуко. Больной отец, без сомнения, выдуман. Оказавшись в положении, которого нельзя исправить самой хитроумной ложью, эта женщина, видимо, скрылась только ради того, чтобы избежать неприятных ощущений и не присутствовать при конфискации. Она готова сотворить любую глупость, лишь бы уклониться от надвигающихся неприятностей. А может быть, она уехала и без определенной цели — просто в надежде, что как-нибудь да выкрутится. Может быть, она рассчитывала, что Софья, застигнутая врасплох, проявит щедрость и за все заплатит. Софья мрачно усмехнулась.

— Хорошо, — сказала она. — Я ничем не могу помочь. По-моему, вы должны сделать то, что следует. Вы позволите мне сложить мои вещи?

— Разумеется, мадам!

Софья предупредила мужчин о том, что открывать заклеенные двери небезопасно. Судебный исполнитель, по-видимому, готов был ждать в коридоре, сколько понадобится. Задержка его не смущала.

Странную и внушающую тревогу победу одержал консьерж! По профессии он был слесарем. С женой и детьми он ютился в двух темных каморках у ворот — в незаметном флигеле. Вне дома он проводил по четырнадцать часов ежедневно, кроме воскресений, когда мел двор. Прочие обязанности выполняла за него жена. Эта пара неизменно производила впечатление нищей, грязной, неряшливой и никому не нужной. Но с каждого жильца в этом большом доме консьерж с женой взимали свою дань. Всегда находили они способ заработать. Они жили ради денег, а человек всегда достигает того, ради чего живет. С каким надменным видом вылезала мадам Фуко из экипажа у ворот! С каким почтением и раболепием встречала жена и дети консьержа эту стареющую куртизанку! Но за всеми этими условностями пряталась та истина, что кнут был в руках у консьержа. И вот кнут пригодился, а консьерж устроил себе день отдыха, чтобы отпраздновать возвращение красных абажуров и помпезной мебели. Это событие было поворотной точкой в его делишках. Всенародный восторг по поводу победы не проник в квартиру за консьержем и судебным исполнителем. Переживания консьержа были бесконечно далеки от интересов наполеоновской внешней политики.

В то время как Софья, раздосадованная внезапным разоблачением мадам Фуко, укладывала вещи и размышляла о том, куда теперь податься и дипломатично ли посоветоваться с Шираком, из коридора послышалась возня — крики, возгласы и мольбы. Дверь ее комнаты распахнулась, и к ней ворвалась мадам Фуко.

— Спасите меня! — воскликнула мадам Фуко и рухнула на пол.

Софью покоробило это напускное кривляние. Она сурово спросила, что хочет от нее хозяйка. Разве мадам Фуко, зная все заранее, не подвергла ее без малейшего предупреждения пренеприятнейшему столкновению с представителями закона? Столкновению, которое для Софьи означает, в сущности, что ее выкидывают на улицу?

— Будьте милосердны! — рыдала мадам Фуко.

От нее Софья услышала подробную повесть о том, как пыталась мадам Фуко заплатить за мебель, — нагромождение лжи и нелепостей. Мадам Фуко злоупотребляла откровенностью. А Софья презирала откровенность ради откровенности. Она презирала те импульсы, которые толкают и без того слабую натуру на то, чтобы, еще больше закоснев в слабости, упиваться угрызениями совести и объяснять свое поведение тем, что у него нет объяснений. Софья узнала, что мадам Фуко действительно уехала в надежде, что ее жилица заплатит, попав в ловушку. В конце концов у мадам Фуко не хватило храбрости довести собственную хитрость до конца, и она примчалась назад в ужасе от своей дерзости, чтобы упасть Софье в ноги в том случае, если Софья не уступила и мебель конфискована. Поведение мадам Фуко было неописуемо легкомысленным и подлым от начала до конца. Софья холодно осудила мадам Фуко: как можно родиться на свет с таким слабым и слезливым характером, да к тому же превратиться в такую старую уродину. На хозяйку, право же, совестно было смотреть.

— Спасите меня! — снова возопила мадам Фуко. — Ведь я делала для вас все!

Софья ненавидела ее, но в словах мадам Фуко была несокрушимая логика.

— Чем же я могу вам помочь? — сдерживаясь, спросила Софья.

— Одолжите мне денег. У вас есть деньги. Иначе мне конец.

«И поделом тебе!» — услышала Софья голос разума.

— Сколько вам нужно? — хмуро осведомилась Софья.

— Меньше тысячи франков! — тут же откликнулась мадам Фуко. — Вся моя чудная обстановка и тысячи франков не стоит! Спасите меня!

Софья почувствовала тошноту.

— Прошу вас, встаньте! — сказала она, нерешительно пошевелив пальцами.

— Я все вам верну! Обещаю! — клялась мадам Фуко. — Заверяю вас!

«Она считает меня дурой! — подумала Софья. — Не верить же ее клятвам!»

— Нет! — сказала Софья. — Денег я вам не дам. Но вот что я сделаю. Я куплю мебель за ту же цену и обещаю перепродать ее вам, как только вы сможете мне заплатить. Тем самым вы можете быть спокойны. Но денег у меня мало. Мне нужны гарантии. Мебель будет принадлежать мне, пока вы мне не заплатите.

— Вы ангел доброты! — воскликнула мадам Фуко, припадая к ее ногам. — Я сделаю все, как вы скажете. Ах! Что за удивительные женщины англичанки!

Софья вовсе не была ангелом доброты. Ее предложение означало самопожертвование и нервотрепку без надежды на вознаграждение. Но доброта тут была ни при чем. Такую цену Софья платила за логические способности мадам Фуко, и платила неохотно. «Ведь я делала для вас все!» Софья скорее умерла бы, чем напомнила кому-то о своих благодеяниях, но именно на такую гнусность и пошла мадам Фуко. С точки зрения благородства это было непростительно, но зато эффективно.

За дверью к разговору прислушивались консьерж и судебный исполнитель. Софья расплатилась, достав несколько банкнот из своего тайника. Нет нужды говорить, что сумма оказалась больше, а не меньше тысячи франков. Мадам Фуко сразу же стала держать себя увереннее. Не спросясь у Софьи, она потребовала, чтобы судебный исполнитель составил расписку, свидетельствующую о передаче мебели в руки Софьи, и тот, смягченный красотой Софьи, согласился. Последовали долгие препирательства касательно правописания, после чего перо в толстых, противных пальцах украсило бумагу завитушками, росчерками и кляксами.

На прощание мадам Фуко выставила бутылку вина и распила ее с консьержем и судебным исполнителем. Весь вечер она одолевала Софью, которая легла в постель, своей почтительностью. Сама мадам Фуко не споря отправилась на седьмой этаж, чтобы провести ночь в каморке служанки. Она была даже рада убраться подальше от серных паров, которые понемногу просачивались в коридор.

На следующее утро, проснувшись после удушающих ночных кошмаров, Софья не могла встать. Оглядывая мебель в своей комнате и вспоминая обстановку в других комнатах, она угрюмо размышляла: «Все это теперь мое. Денег она мне ни за что не вернет! Я в западне».

Мебель обошлась дешево, но Софья вряд ли смогла бы сбыть ее по той же цене. И все-таки чувство, что это ее собственность, вселяло надежду.

Поденщица принесла ей кофе и газету, в которой писал Ширак. Из газеты она узнала, что сообщение о победе, от которого бесновался вчера весь город, — чистой воды ложь. Слезы выступили у нее на глазах, когда рассеянным взглядом она обвела зашторенные окна в доме напротив. Софья была молода и хороша собой — ей, по всем правилам, полагалось ни за что не отвечать, радоваться и милостиво позволять стареющей мудрости любоваться своим весельем. Но она испытывала к французскому народу чувство, с каким мать, вероятно, взирает на своих любимых капризных детей, которым их очаровательная наивность приносит одни страдания. Для нее Франция олицетворялась в Шираке. Как легко поддался он общей лихорадке, несмотря на свою осведомленность! В это утро отрезвления и постижения истины сердце Софьи истекало кровью от жалости к Франции и к Шираку. Ей невыносимо было воспоминание о том, что происходило на площади Согласия. Мадам Фуко все еще оставалась наверху.

Глава VI. Осада

I

Однажды днем в комнату к Софье зашла мадам Фуко — на ее толстом лице было странное виноватое выражение, а руки прижимали к пышной груди ниспадавший продуманными величественными складками пеньюар; вид у мадам Фуко был такой, словно, несмотря на бегающие глазки, она хотела показаться Софье самой благородной и искренней женщиной на свете.

Была суббота, третье сентября{83}, стояла прекрасная погода. Софья, которой стало несколько хуже, пребывала в бездействии и почти не выходила на улицу. Она ненавидела квартиру мадам Фуко, но у нее недоставало сил, чтобы ежедневно проводить время вне дома. Она не могла выходить на улицу и набирать силы так, словно силы — букет цветов. Поэтому она оставалась у себя и из окна смотрела на двор и на таинственное течение жизни за чужими занавесками, которые приоткрывались от случая к случаю. И окрашенные желтой краской стены дома, и обои в ее комнате давили на Софью и угнетали ее. В течение нескольких дней Ширак, одолеваемый необыкновенной заботливостью, навещал ее ежедневно. Потом он перестал приходить. Она устала от чтения газет и больше к ним не притрагивалась. Отношения с мадам Фуко и положение Софьи в квартире, где ей теперь по закону принадлежала вся обстановка, — все это ожидало своего решения. Однако вопрос об условиях ее пребывания в квартире был решен так, что она оплачивала половину стоимости питания и услуг, наравне с мадам Фуко: таким образом, расходы ее сократились до предела — примерно до восемнадцати франков в неделю. Подобно научному открытию, которое вот-вот должны сделать несколько исследователей одновременно и независимо друг от друга, в воздухе носилась идея о том, что Софье и мадам Фуко следует объединиться и сдать меблированные комнаты жильцам, чтобы получать постоянный доход. Софья чувствовала, что это решение назрело, и рада была бы испытать возмущение при мысли, что приходится идти на неприкрытую сделку с мадам Фуко, однако возмущения не было.

— Там пришел господин с дамой. Им нужна комната, — начала мадам Фуко. — Большая, хорошая меблированная комната.

— Да? — сказала Софья. — А кто они?

— Они предлагают сто тридцать франков за месяц вперед — за среднюю спальную.

— Вы уже показали им комнату? — спросила Софья, и в ее тоне прозвучала уверенность в том, что она вправе контролировать мадам Фуко.

— Нет еще, — ответила мадам Фуко, — Я решила сперва посоветоваться с вами.

— Так что же, они хотят заплатить такие деньги, даже не посмотрев комнату?

— Тут вот какое дело, — смущенно объяснила мадам Фуко, — Эта дама уже видела эту комнату. Я ее немножко знаю. Она прежде тут жила. Прожила здесь несколько недель.

— В той комнате?

— Ах нет! Тогда у нее было мало денег.

— Где же они?

— В коридоре. Очень приличная дамочка. Конечно, и ей приходится крутиться, да у всех жизнь такая. Она и правда из приличных. Очень порядочная. Даже и не скажешь… Им нужен полный пансион. За café au lait[42] мы могли бы брать по одному франку, по два франка — за обед и по три — за ужин. Не считая всего прочего. Это нам даст пятьсот франков в месяц, никак не меньше. А во что нам это обойдется? Да считайте, что ни во что! Он вроде бы богатей… Я бы живенько вернула вам долг.

— Они муж и жена?

— О, вы же понимаете, мы не можем требовать свидетельство о браке!

Жестом мадам Фуко показала, что рю Бреда — это не монастырь.

— А когда она у вас жила, эта дама, с ней был тот же самый мужчина? — холодно спросила Софья.

— Ах, боже мой, нет! — воскликнула мадам Фуко, еле сдерживаясь. — Тот, другой, был совсем негодный. Просто…

— Почему вы спрашиваете у меня совета? — враждебным суровым тоном спросила Софья. — Разве это меня касается?

В глазах мадам Фуко тут же появились слезы.

— Не сердитесь, — взмолилась она.

— Я не сержусь, — тем же тоном ответила Софья.

— Если я соглашусь, вы меня бросите?

Наступило молчание.

— Да, — отрезала Софья. Ей хотелось проявить сердечность, терпимость и сочувствие, но этих качеств в ее голосе как не бывало.

— Но вы же заберете всю обстановку, она ваша, и тогда…

Софья молчала.

— Как мне жить, скажите, прошу вас! — тихо спросила мадам Фуко.

— Жить как порядочная женщина и иметь дело с порядочными людьми, — ответила Софья железным голосом без намека на снисхождение.

— Я так несчастна, — пробормотала увядшая хозяйка. — Насколько вы сильнее меня!

Она отрывистым движением промокнула глаза, всхлипнула и выбежала из комнаты.

Софья подошла к дверям и прислушалась: она услышала, что мадам Фуко отказывает предполагаемым жильцам. Софью удивило, какую нравственную власть над мадам Фуко приобрела она, совсем еще молодая и наивная. Софья, конечно же, и не подумала бы отобрать принадлежащую ей обстановку. Она услышала, как в соседней комнате тихо всхлипывает мадам Фуко, и губы ее искривились.

Еще до наступления вечера произошло по-настоящему удивительное событие. Видя, что мадам Фуко не собирается браться за дела, Софья, добродушная в глубине души, хоть и острая на язык, сама пошла к ней и сказала:

— Я, пожалуй, займусь обедом.

Мадам Фуко зарыдала громче. Наконец она нашла в себе силы и неразборчиво пробормотала:

— Это будет очень любезно с вашей стороны.

Софья надела шляпку и спустилась в бакалейную лавку. Бакалейщик, обеспеченный мужчина средних лет, вел оживленную торговлю в лавке на углу рю Клозель. До тех пор, пока победа над пруссаками окончательно не определилась, он отослал молодую жену с двумя детьми в Нормандию и сейчас справлялся у Софьи, верно ли, что в квартире, где она живет, сдается хорошая комната. Его служанка заболела оспой, со всех сторон его одолевают неприятности, домой не зайдешь — иначе заразишься.

Софья ему симпатична, а мадам Фуко забирает провизию в его лавке почти без перерывов вот уже двадцать лет. Через час бакалейщик договорился с Софьей, что снимет среднюю спальную за восемьдесят франков в месяц на полном пансионе. Условия, конечно, были скромными, зато порядочность клиента — выше всяких похвал. Эта удача целиком была заслугой Софьи.

Это произвело глубокое впечатление на мадам Фуко. Как ей было свойственно, она тут же принялась развивать теорию о том, что Софье достаточно только выйти на улицу, как ей сразу попадаются идеальные жильцы. Кроме того, появление бакалейщика мадам Фуко рассматривала как награду судьбы за то, что она проявила самоотречение и не стала наживаться на грехе. Софье представлялось, что сама она лично ответственна перед бакалейщиком за его удобства, поэтому подготовку комнаты она взяла на себя. Мадам Фуко изумляло, с какой тщательностью убрала Софья спальную и с какой изобретательностью расставила мебель. Сидя посреди комнаты, мадам Фуко следила за Софьей с подобострастным, но искренним восхищением.

Вечером, когда Софья уже легла, мадам Фуко явилась к ней в спальную и, встав на колени у кровати, умоляла Софью никогда не оставлять ее своей нравственной поддержкой. Как обычно, мадам Фуко принялась исповедоваться. Она объяснила, что всегда мечтала о респектабельности. Респектабельность как раз и есть то единственное, чего она страстно желает всю жизнь. Она клялась, что если Софья войдет с ней в долю и они будут сдавать меблированные комнаты респектабельным людям, она, мадам Фуко, будет подчиняться Софье во всем. Она перечислила все те черты характера, которые восхищают ее в Софье, она просила Софью всегда оставаться рядом и оказывать на нее влияние. Она заявляла, что будет спать на седьмом этаже в каморке для прислуги, и мечтала о том, как они сдадут все три комнаты преуспевающим лавочникам. Полная благих намерений, она достигла вершин покаяния.

Софья приняла деловое предложение, ибо других перспектив у нее не было, и она разделяла оптимистические взгляды мадам Фуко на прибыль, которую можно извлечь из комнат. Содержа трех жильцов на полном пансионе, женщины смогли бы ничего не расходовать на питание да еще выгадывать на нем, а уж плата за комнаты составила бы чистый доход.

И Софья посочувствовала стареющей, беспомощной мадам Фуко, искренность которой была очевидна. Странным будет их союз — его было бы невозможно объяснить на Площади св. Луки… Но все же, если хоть малость верить в добродетель и христианское милосердие, что тогда можно возразить против такого союза!

— Ах, — прошептала мадам Фуко, целуя Софье руки, — сегодня я начинаю новую жизнь. Вы еще увидите! Вот увидите! Вы спасли меня.

Странное это было зрелище — дряхлеющая расплывшаяся куртизанка, простершаяся перед молодой красивой женщиной, гордой и неприступной в инстинктивном ощущении своей силы. В этом зрелище было что-то от нравоучительной картины, предостерегающей от порока.

Уже много лет Софья не была так счастлива. В ее жизни появилась цель; в ее руках оказалась податливая натура, которой она могла придать ту форму, какую ей подскажет ее здравый смысл; чувство сострадания делало Софье честь. Ее не могло смутить общественное мнение, потому что в ее случае никакого общественного мнения не было. Софья никого не знала, и никто не был вправе ставить под вопрос ее поступки.

На следующий день, в воскресенье, они обе с раннего утра трудились в комнатах. Бакалейщик уже поселился в своей спальной, а две другие были убраны, как никогда прежде. В четыре часа, когда погода стала просто великолепной, мадам Фуко сказала:

— А не пройтись ли нам по бульвару?

Софья задумалась. В конце концов они же партнеры.

— Хорошо, — согласилась она.

Бульвар заполняла веселая смеющаяся толпа. В кафе было не пробиться. Кто этого не знал, с трудом догадался бы, что всего сутки назад в столицу пришло известие о Седане{84}. На залитом солнцем бульваре царило неистовое веселье. Довольные своим прилежанием и энергией, женщины, прогуливаясь, подошли к национальному гвардейцу, который, стоя на стремянке, соскребывал императорский вензель с вывески дворцового поставщика. Гвардеец перешучивался с окружившими его зеваками. Вот так мадам Фуко и Софья узнали об установлении республики{85}.

— Vive la république![43] — закричала мадам Фуко, но тут же извинилась перед Софьей за свою несдержанность.

Некоторое время они слушали, как какой-то господин рассказывал удивительные истории об императрице. Внезапно Софья обнаружила, что мадам Фуко куда-то пропала. Она обернулась и увидела, что та вовлечена в серьезный разговор с господином, лицо которого показалось Софье знакомым. Софья припомнила, что это тот самый молодой человек, с которым мадам Фуко поссорилась в ту ночь, когда Софья застала ее распростертой на полу в коридоре, последний почитатель стареющей куртизанки.

От волнения лицо мадам Фуко совершенно преобразилось. Оскорбленная, Софья отошла подальше. Несколько минут она наблюдала за парочкой издалека, а потом с возмущением и разочарованием покинула бурлящий бульвар и не спеша направилась домой. Мадам Фуко не вернулась, ей, очевидно, на роду было написано оставаться игрушкой в руках случая. Два дня спустя Софья получила от нее написанное корявым почерком письмо, в котором сообщалось, что возлюбленной мадам Фуко потребовал, чтобы она сопровождала его в Брюссель, так как в Париже скоро будет небезопасно. «Он так меня любит, он такой чудесный, я всегда говорила, что он — главная страсть моей жизни. Я счастлива. Он не разрешил мне зайти попрощаться, у меня не было ни гроша, а он накупил мне туалетов на две тысячи франков и т. д. И ни слова извинения. Читая письмо, Софья допускала некоторые преувеличения и искажения истины. «Что за глупость!» — злилась она. Но злилась она не на свою глупость, а на глупость придурковатого обожателя этой ужасной старой развалины. Больше она никогда не видела мадам Фуко. Мадам Фуко, безусловно, кончила тем, что сама себе пророчила, но только не в Париже, а в Брюсселе.

II

У Софьи все еще оставалось около ста фунтов, и если бы она захотела уехать из Парижа или из Франции, ничто не могло бы ей помешать. Быть может, если бы ей случилось побывать на вокзале Сен-Лазар или на Северном вокзале, вид десятков тысяч людей, устремившихся к морю, мог бы пробудить в ней желание вместе с ними бежать от приближающейся неясной опасности. Но на вокзалах она не бывала: у нее было слишком много забот, связанных с мосье Ньепсом, бакалейщиком. Кроме того, она не пошла бы на то, чтобы расстаться с мебелью, которая казалась ей своего рода якорем. С обставленной квартирой, как ей думалось, она сумеет найти средства к существованию; в сущности, она уже встала на путь к независимости. Софья страстно желала обрести независимость, использовать себе на благо здравый смысл, упорство, предусмотрительность и организаторский талант, которыми, как она знала, она наделена и которые пока оставались без применения. Мысль о бегстве была ей ненавистна.

Ширак появился так же внезапно, как и исчез: он уезжал по поручению своей газеты. На словах он уговаривал ее уехать, но его глаза говорили другое. Однажды днем он пришел в настоящее отчаяние, которое не осмелился бы обнаружить, если бы Софья не внушала ему величайшего доверия.

— Они войдут в Париж, — сказал он. — Ничто не может их остановить. И тогда…

Ширак цинично засмеялся. Но когда он стал уговаривать ее уехать, она сказала:

— А как же моя мебель? К тому же я обещала мосье Ньепсу, что присмотрю за ним.

Тогда Ширак признался ей, что остался без квартиры и был бы рад снять одну из ее комнат. Софья согласилась.

Вскоре после этого он представил ей своего знакомого, господина средних лет по фамилии Карлье, ответственного секретаря его газеты, который тоже хотел снять комнату. Так, благодаря счастливому стечению обстоятельств, Софья быстро сдала все три комнаты и обеспечила себе больше двухсот франков в месяц, не считая дохода от приготовления пищи. Теперь уже Ширак, как и его приятель, был полон оптимизма и с абсолютной уверенностью повторял, что Париж никогда не будет сдан. Впрочем, Софья не поверила Шираку. Она верила другому Шираку — Шираку, впавшему в отчаяние. У нее не было ни информации, ни общих соображений, чтобы оправдать свой пессимизм, ничего, кроме внутреннего убеждения, что народ, способный вести себя так, как это было на площади Согласия, обречен на поражение. Она любила французов, и в трудную пору весь ее тевтонский здравый смысл готов был прийти на помощь этому народу и возмущался тем, что французский народ совершенно не способен помочь самому себе.

Софья предоставила мужчинам разговаривать, а сама, с презрительной небрежностью отнесясь к их пересудам и надеждам, продолжала заниматься домашней работой. В эту пору, утомленная и измотанная новой для нее ответственностью, не желая ударить в грязь лицом, Софья чувствовала себя счастливей, чем когда-либо, просто потому, что она ни от кого не зависела и в ее жизни появилась цель. Она понятия не имела о военной и политической обстановке: обстановка ее не интересовала. Что ее интересовало, так это то, что ей полностью или частично нужно прокормить троих мужчин, а цены на продукты растут. Она запаслась провизией. Она купила десять бушелей картофеля по франку за бушель и еще столько же по франку с четвертью, то есть вдвое дороже обычной цены, десять окороков по два с половиной франка за фунт, множество консервированных овощей и фруктов, мешок муки, рис, галеты, кофе, лионской колбасы, чернослива, сушеных фиг, много дров и угля. Но главным ее приобретением был сыр, о котором ее мать говаривала, что если есть вода, хлеб и сыр, все будут сыты. Большую часть продуктов она купила у своего бакалейщика. Все, кроме муки и галет, Софья спрятала в погреб, закрепленный за ее квартирой. Спустя несколько дней (поскольку парижские мастеровые были слишком воодушевлены установлением республики, чтобы сразу взяться за работу) она вставила в дверь погреба новый замок. Все в доме были поражены ее энергией, все восхищались, но никто не следовал ее примеру.

Однажды утром, выйдя за покупками, она обнаружила на закрытой ставнями витрине молочной на рю Нотр-Дам-де-Лорет объявление: «Закрыто. Молока нет». Осада началась. Для Софьи осаду олицетворяла закрытая молочная и то, что цена яиц поднялась до пяти су за штуку. Софья отправилась в другую молочную, но там с нее взяли франк за яйцо. В тот вечер она сообщила своим постояльцам, что будет брать с них за пансион вдвое и что если кто-то из них считает, что может так же хорошо питаться в другом месте, он вправе перестать у нее столоваться. Ее положение упрочилось с появлением еще одного претендента на комнату — друга Ньепса. Софья сразу предложила ему собственную спальную за сто пятьдесят франков в месяц.

— Вы видите, — сказала она, — здесь есть даже пианино.

— Но я не играю на пианино, — возразил претендент, пораженный ценой.

— Это не моя вина, — ответила она.

Он согласился на цену, запрошенную Софьей, поскольку стол у нее был хорош и куда дешевле, чем в ресторане. Как и мосье Ньепс, он был «осадным вдовцом» — его жена нашла себе убежище в Бретани. Софья переселилась в комнату для прислуги на седьмом этаже. В этой комнатенке — семь футов на девять — не было окна, только чердачное окошко. Но Софья прекрасно понимала, что даже после всех расходов у нее останется прибыль в четыре фунта в неделю.

В тот день, когда она устроилась в этой каморке, в мире прислуги и бедноты, Софья проработала до глубокой ночи, и колеблющийся свет ее свечки то появлялся, то исчезал в слуховом окошке на фоне черного неба — время от времени она то сбегала вниз, то поднималась вверх по лестнице со свечой. Софья и не подозревала, что постепенно перед домом на тротуаре собралась толпа; около часа ночи взвод солдат разбудил консьержа и рассыпался по двору, а в каждом окне внезапно появились головы. От Софьи потребовали доказательств, что она не шпионка и не подавала сигналов пруссакам. Прошло три четверти часа, пока ее невиновность была установлена, после чего люди в форме и всклокоченные любопытные соседи очистили лестницу. В глазах Софьи немыслимая, детская нелепость этого подозрения окончательно подорвала репутацию французов как людей здравомыслящих. На следующий день Софья была чрезвычайно язвительна со своими постояльцами. Если не считать этого эпизода, множества людей в военной форме на улицах, цен на продукты и того факта, что, по крайней мере, на каждом четвертом доме развевался либо флаг красного креста, либо флаг иностранного посольства (вывешенный в абсурдной надежде предотвратить близящийся обстрел), Софья осады не замечала. Мужчины нередко говорили о дежурствах в национальной гвардии и отправлялись на день-другой на линию обороны, но Софья была слишком занята, чтобы внимательно слушать их разговоры. Она думала только о своем деле, поглощавшем все ее силы. Софья вставала в шесть утра, затемно, а к половине восьмого подавала мосье Ньепсу и его приятелю завтрак и успевала покончить со многими другими делами. В восемь она шла на рынок. Объясняя, зачем она продолжает закупать по высоким ценам провизию, запас которой у нее уже есть, она обыкновенно говорила: «Пригодится, когда продукты еще вздорожают». Французам это казалась вершиной практичности.

Пятнадцатого октября Софья выплатила квартирную плату за квартал, четыреста франков, и была признана владелицей помещения. Ее слух очень быстро привык к канонаде, и ей казалось, что она всегда жила в Париже, а Париж всегда был в осаде. Она не задумывалась о том, чем кончится осада, а просто жила — жила день за днем. Иногда у нее случались приступы страха, когда грохот пушек на мгновение усиливался или когда она узнавала, что идут бои в каком-нибудь предместье. Но она успокаивала себя тем, что нелепо бояться, когда разделяешь судьбу двух миллионов человек, которым уготовано то же будущее, что и тебе. Софья со всем смирилась. Она даже полюбила свою каморку, отчасти потому, что в ней легко было натопить (проблема топлива в Париже становилась все острее), отчасти же потому, что здесь ей никто не мешал. Ведь внизу, в квартире, из-за обилия дверей все, что говорилось или делалось в одной комнате, было слышно во всех остальных.

В первой половине ноября жизнь Софьи стала размеренной и почти идеально монотонной. Изо дня в день слегка колебалось лишь число блюд, предлагаемых жильцам. Еду подавала поденщица прямо в комнаты — исключение иногда делалось только для ужина. Софья почти не показывалась в квартире, разве что во второй половине дня. Хотя она все больше брала с жильцов и ее запасы окупались теперь с небывалой прибылью, ее цены все же оставались ниже городских. Софью возмущала спекуляция парижских лавочников, которые придерживали огромные запасы провизии, чтобы взвинтить цены. Но сила их примера была слишком велика, чтобы полностью им пренебречь, Софья удовлетворялась половинной прибылью. Только с мосье Ньепса она брала больше, чем с других, поскольку он сам был лавочником. Четверо мужчин ценили свое райское житье. В них появилось то приятное ощущение уверенности в завтрашнем дне, которое только тогда возникает у холостяков, когда хозяйка их квартиры соединяет в себе честность, энергию и пристрастие к чистоте. У входной двери Софья повесила грифельную доску, на которой жильцы записывали свои пожелания насчет меню, стирки, времени, когда их следует разбудить, и т. п. Софья никогда ничего не забывала и не путала. Отлаженность домашнего механизма поражала жильцов, которые привыкли к совсем другим порядкам и каждый день выслушивали от своих знакомых душераздирающие истории о неопрятности и жульничестве квартирных хозяек. Им даже нравилось, что Софья берет с них дорого, хотя и не очень дорого. Их восхищало, что Софья заранее сообщала им о том, что сколько будет стоить, и даже давала им советы, как избежать лишних расходов, особенно по отоплению. Каждому жильцу Софья выдала теплый коврик, чтобы в комнатах можно было безболезненно обойтись одними маленькими жаровнями для рук. Естественно, мужчины считали ее чудом и совершенством. Они приписывали ей одни достоинства. Послушать их, такой женщины еще не было в истории человечества, да и быть не могло! Среди их друзей она стала легендой: молодая элегантная женщина, писаная красавица, гордая, величественная, неприступная, почти неуловимая, великолепная хозяйка, превосходная кулинарка, создательница причудливых английских блюд, образец надежности, образец точности, образец аккуратности!.. Их умилял легкий английский акцент, придававший слегка экзотическое звучание ее правильной, свободной и богатой французской речи. Короче, Софья была для них совершенством, идеальной женщиной. Что она ни делала, все было правильно.

А она каждый вечер поднималась в свою каморку, утомленная физически, но с головой достаточно ясной, чтобы еще привести в порядок счета и пересчитать деньги. Этим она занималась, лежа в постели и надев толстые перчатки. И если часто ей плохо спалось, то не из-за отдаленной канонады, а из-за того, что ей не давали покоя финансы. Она делала деньги и хотела сделать как можно больше. Она непрестанно искала способов сэкономить. Ей так хотелось независимости, что она ни на минуту не могла забыть о деньгах. Она полюбила золото, полюбила его копить и не хотела его тратить.

Однажды утром не пришла поденщица, которая, по счастью, была почти столь же пунктуальна, как и Софья. Когда подошло время подавать завтрак мосье Ньепсу, Софья заколебалась, но потом решила сделать это сама. Она постучала в дверь старого лавочника и решительно вошла с подносом и свечой. Увидев ее, мосье Ньепс вздрогнул от неожиданности — хотя на ней был синий фартук, как на поденщице, принять Софью за поденщицу было невозможно. В постели Ньепс казался старше, чем в полном облачении. Вид у него был довольно смехотворный и совсем не солидный, как и у большинства стариков, еще не закончивших утренний туалет; ночной колпак тоже его не красил. Его округлое брюшко выпирало из-под одеяла, на которое, тепла ради, была навалена одежда отнюдь не царственного вида. Софья внутренне усмехнулась, но презрение, выражавшееся этой тайной улыбкой, смягчилось при мысли о том, что перед ней несчастный старик. В скупых словах она объяснила ему, что поденщица, видимо, заболела. Ньепс кашлянул и смущенно пошевелился. Когда она установила поднос рядом с кроватью, его незлобливое и простодушное лицо просияло отеческой улыбкой.

— Нужно хоть на минутку приоткрыть окно, — сказала Софья и отворила створку. Через закрытые ставни в комнату ворвался свежий воздух, и старый лавочник поежился. Открыв ставни, Софья затворила окно, а затем проделала то же с двумя другими окнами. В комнате стало светло.

— Свечка вам больше не нужна, — сказала она и подошла к кровати, чтобы задуть ее.

Благосклонным, отеческим жестом старый лавочник приобнял ее за талию. На какое-то мгновение этот жест ошеломил Софью, только что вдохнувшую бодрящий чистый воздух и всего минуту назад подивившуюся смехотворному виду старика. Прежде она не задумывалась о темпераменте бакалейщика, пожилого мужа молоденькой жены. Ей не всегда удавалось внутренне оценить, как действует на мужчин ее блеск, особенно при таких обстоятельствах. Но секунду спустя в ней проснулся не по годам развившийся цинизм. «Ну конечно! Этого можно было ожидать!» — подумала Софья с глубоким презрением.

— Уберите руки! — не шевельнувшись, холодно сказала она добродушному старому дурню.

Ньепс покорно отпустил ее.

— Вы хотите жить здесь и дальше? — спросила она и, поскольку он на мгновение замялся, повелительно добавила: — Отвечайте же!

— Да, — сказал Ньепс робко.

— Тогда ведите себя как следует.

Софья направилась к дверям.

— Я хотел только… — пробормотал он.

— Знать не желаю, чего вы хотели, — отрезала она.

Выйдя от Ньепса, она подумала, что другие жильцы, наверное, могли услышать этот разговор. Подносы с их завтраками она оставила у дверей и так же поступала впоследствии с завтраком Ньепса.

Поденщица так больше и не появилась. Она заразилась оспой и умерла, потеряв таким образом хорошее место. Как ни странно, Софья не взяла другой прислуги — слишком велик был соблазн сэкономить на жалованье и еде. Софья, однако, не могла часами простаивать с другими женщинами в длинных очередях к булочнику и мяснику, чтобы получить хлебный паек на день и мясной — на три недели. За два су в час она наняла сына консьержа, чтобы выполнять эту работу.

Иногда мальчик возвращался с иззябшими до синевы руками и едва мог удержать драгоценные карточки, по которым выдавался паек и ради которых Ширак каждую неделю простаивал в муниципальных учреждениях по часу, а то и по два. Софья могла бы прокормить своих подопечных и не получая официальных пайков, но не могла пренебречь той экономией, которую воплощали карточки. Она потребовала у жильцов выдать мальчику теплую одежду и получила ботинки у Ширака, перчатки у Карлье и пальто у Ньепса. Дни делались все холоднее, продукты — все дороже. В один прекрасный день Софья продала жене аптекаря со второго этажа окорок, который когда-то купила менее, чем за тридцать франков, и выручила сто десять франков. Она испытала прилив восторга, когда за обычный окорок получила красивую сотенную бумажку и золотую монету в придачу. К этому времени ее капитал составил почти пять тысяч. Изумительно! А припасы в погребе все еще были велики, и мешок с мукой, загромождавший кухню, не истощился даже наполовину. Когда Софья, переутомленная и столь поглощенная собственными делами, что у нее не осталось нервной энергии на переживания, узнала о смерти поденщицы, преданной слуги, это почти ее не тронуло. И поденщица, вместе с которой Софья изо дня в день проводила на кухне долгие часы, так что, казалось, помнила каждую морщину на ее лице и каждую складку на юбке, была забыта начисто.

Утром Софья убирала две комнаты, и еще две — во вторую половину дня. Ей случалось жить в гостиницах, где на одну горничную приходилось пятнадцать комнат, и Софья считала, что должна справиться с четырьмя в промежутках между готовкой и прочей работой! Это служило ей предлогом, чтобы не нанимать новую поденщицу. Как-то раз после обеда она натирала медные дверные ручки в комнате мосье Ньепса, когда неожиданно бакалейщик вернулся домой.

Софья сурово посмотрела на старика. Вид у него был смущенный. В квартиру он проник бесшумно. Софья вспомнила, что в ответ на его расспросы сказала ему, что теперь убирает его комнату в послеобеденное время. Зачем он вернулся из лавки? Ньепс со стариковской аккуратностью повесил шляпу на вешалку за дверью. Затем он снял пальто и потер руки.

— Хорошо, что вы в перчатках, мадам, — сказал он. — Собачий холод.

— Я ношу перчатки не потому, что холодно, — ответила Софья. — Я не хочу испортить руки.

— Ах, вот оно что? Прекрасно! Прекрасно! Не выдадите ли вы мне дров? Я возьму их сам. Не хочу вас утруждать.

Софья отвергла его помощь и, принеся дрова из кухни, пересчитала их в его присутствии.

— Разжечь огонь? — спросила она.

— Я сам, — сказал Ньепс.

— Дайте мне, пожалуйста, спички.

Пока Софья укладывала дрова в растопку, он сказал:

— Мадам, прошу вас выслушать меня.

— В чем дело?

— Не сердитесь, — сказал лавочник. — Разве я не доказал, что отношусь к вам с почтением? Я почитаю вас по-прежнему. Питая к вам глубокое уважение, должен сказать, что я люблю вас, мадам. Нет, умоляю вас, дослушайте до конца!

Софья, надо сказать, оставалась совершенно спокойной.

— Да, у меня есть жена. Но что поделаешь! Жена далеко. Я безумно люблю вас, — продолжал он почтительным тоном. — Я знаю, что стар, но зато я богат. Я знаю ваш характер. Вы — настоящая леди, вы решительны, прямодушны, искренни, вы — деловая женщина. Я питаю к вам глубочайшее уважение. Ни с какой другой женщиной нельзя было бы говорить так откровенно. Вы любите прямоту и искренность. Мадам, если вы будете ко мне благосклонны, я буду выдавать вам две тысячи франков помесячно плюс все, что вы выберете у меня в лавке. Я страшно одинок, мне нужно общество прелестного существа, которое отнесется ко мне с нежностью. Две тысячи франков в месяц. Это приличные деньги.

Ньепс утер рукой свою сверкающую лысину.

Софья стояла на коленях у камина. Она обернулась к лавочнику.

— Вы все сказали? — спокойно спросила она.

— Вы можете положиться на мою скромность, — прошептал бакалейщик. — Вы женщина порядочная. Я буду приходить к вам на седьмой этаж поздно ночью. Это устроить нетрудно… Вы видите, я говорю напрямик, как вы привыкли.

Софья испытывала желание возмутиться и выгнать его из квартиры, но желание это не было искренним. Ньепс — старый болван. Так с ним и следует обращаться.

Относиться к нему всерьез — нелепо. Кроме того, он приносит хороший доход.

— Не глупите, — с бессердечным спокойствием сказала она. — Не будьте старым дураком.

И на глазах у добродушного, хоть и недалекого, старого распутника очаровательная Софья, в ловко подвязанном фартуке и немыслимых перчатках, промелькнула по комнате и исчезла. Бакалейщик спустился к себе в лавку, оставив гореть дорогостоящие дрова в пустой комнате.

Софья рассердилась на Ньепса. Очевидно, он запланировал разговор заранее. Умея быть почтительным, он явно умел и схитрить. Однако, по ее мнению, все эти французы были как на подбор — препротивные, а значит, не стоит огорчаться из-за того, что им всем свойственно. Они просто-напросто бесстыдники, и она мудро поступила, когда устроилась подальше от них, на седьмом этаже. Оставалось надеяться, что другие постояльцы не стали свидетелями вопиющей наглости Ньепса. Правда, Софье показалось, что в это время Ширак был у себя в комнате и работал.

В ту ночь пушки молчали, и Софья никак не могла заснуть. Потом, задремав, она внезапно проснулась и зажгла спичку, чтобы посмотреть, который час. Часы стояли. Она забыла завести их с вечера — свидетельство того, что разговор с бакалейщиком взволновал ее сильнее, чем ей самой показалось. Она не могла сказать, сколько времени проспала. Сейчас могло быть и два часа, и шесть. Придется вставать! Она вылезла из постели и оделась на случай, если, как она опасалась, уже наступило утро, и тихонько спустилась за свечой по скрипучей лестнице. На лестнице ей стало ясно, что еще глубокая ночь, и Софья стала ступать еще осторожнее. Тишину нарушал только звук ее шагов. Она отперла дверь квартиры своим ключом и вошла. До нее донеслось громкое тиканье дешевых ходиков на кухне. В тот же момент скрипнула другая дверь, и в коридоре появился Ширак, с всклокоченной шевелюрой, но совершенно одетый.

— Вы все-таки решили продать себя ему! — прошептал Ширак.

Софья инстинктивно отпрянула и почувствовала, что краснеет. Она не знала, что предпринять. Она видела, что Ширак потрясен, что он вне себя от ярости. Он двинулся к ней на цыпочках, склонив голову. Никогда она не видела ничего более театрального, чем эта поза и выражение его лица. Софья понимала, что и ей следует вести себя так же театрально и с негодованием отвергнуть его низкие инсинуации, его непростительные оскорбления. Даже в том случае, если она намерена уступить этому дряхлому паше, какое Шираку дело? Кроме возмущенного молчания, кроме уничтожающего взгляда, Ширак ничего не заслужил. Но на героическое поведение она была неспособна.

— Который час? — слабым голосом спросила она.

— Три, — усмехнулся Ширак.

— Я забыла завести часы, — сказала Софья. — И спустилась, чтобы узнать время.

— Да ну! — произнес он саркастически, словно говоря: «Я ждал вас, и вот дождался».

Софья убеждала себя, что ничем ему не обязана, и все же сознавала, что они — единственные молодые люди в этой квартире и что она должна представить Шираку доказательства, что неповинна в высшем бесчестии, на которое способна молодость. Она собрала силы и посмотрела ему в глаза.

— Как вам не стыдно! — сказала она. — Вы разбудите других.

— А разве мосье Ньепс спит?

— Мосье Ньепса нет дома, — ответила Софья.

Дверь в комнату Ньепса была незаперта. Софья толкнула ее и вошла в пустую комнату, имевшую совершенно нежилой вид.

— Зайдите сюда и убедитесь сами, — предложила она.

Ширак вошел в комнату. Лицо его вытянулось.

Она достала из кармана часы.

— А теперь заведите, пожалуйста, мои часы и поставьте их на правильное время.

Софья увидела, что Ширак в отчаянии. Руки его не слушались. На глаза набежали слезы. Потом он закрыл лицо ладонями и отвернулся. Подавляя рыдания, он пробормотал: «Простите меня!» — и захлопнул за собой дверь. В наступившей тишине Софья услышала похрапывание мосье Карлье и сама заплакала. Как в тумане побрела она на кухню, сняла со стены часы и пошла с ними наверх, дрожа от ночного холода. Еще долго она тихонько плакала. «Какой позор! Какой позор!» — повторяла она. И все же Софья не могла бесповоротно осудить Ширака. Холод заставил ее лечь, но спать она не могла. Она продолжала всхлипывать. К утру глаза у нее были красными от слез. Она спустилась на кухню. Дверь Ширака была открыта настежь. Он уже ушел. На грифельной дощечке было написано: «К обеду не ждите».

III

Их отношения непрерывно менялись. Они не виделись в течение нескольких дней, а когда в конце недели Шираку все-таки пришлось предстать перед Софьей, чтобы заплатить по счету, вид у него был самый несчастный. Ясно было, что он считает себя преступником, не имеющим ни малейшего оправдания. Казалось, Ширак даже не пытается скрыть свое состояние. Однако он молчал. Что до Софьи, то она сохраняла выражение доброжелательности и благосклонности. Она изо всех сил старалась показать ему своим отношением, что ничуть не обиделась и готова предать инцидент забвению, что, короче говоря, она тот всепрощающий ангел, о котором он мечтал. Однако и ей не удалось сохранить полную естественность. Глядя на его уничижение, ей было не по силам оставаться совершенно естественной и в то же время веселой!

Вскоре атмосфера квартиры омрачилась ворчанием, недовольством и склоками. Нервы у всех были натянуты до предела. Это касалось и всего города. За жестокими морозами последовали проливные дожди, и весь Париж был в буквальном смысле слова пропитан раздражением. Городские ворота закрылись. И хотя девять десятых горожан ни разу за ворота не выходили, то, что они закрыты раз и навсегда, всех приводило в отчаяние. Газ больше не подавался. Жители ели крыс, кошек и породистых лошадей, находя их «вполне съедобными». Осада утратила свою новизну. Знакомые перестали звать друг друга на «осадные обеды», как на пикники. Софья, утомленная повседневной тяжелой работой, была недовольна положением дел. На пруссаков она злилась за медлительность, на французов — за бездействие и изливала свой английский сплин на постояльцев. Они же нашептывали друг другу по секрету, что хозяйка что-то гневается. В основном, досаду у нее вызывали лавочники, а когда пошли слухи о перемирии и в один прекрасный день в витринах появилась провизия — в немыслимых количествах и по головокружительным ценам, Софья впала в ярость. Особенно подвергался оскорблениям мосье Ньепс, хоть он и продавал Софье продукты с особой скидкой. Спустя несколько дней добродушный и милый бакалейщик самым плачевным образом опростоволосился, попытавшись провести в свою комнату прелестную юную девицу, проявившую к нему благосклонность. Софья по воле случая, не пощадившего лавочника, застала парочку в коридоре. Она вышла из себя, но единственными наружными признаками гнева были ее побледневшее лицо и холодный, стальной голос, которым она, как наждаком, прошлась по уязвимым местам поклонников купидона. Да, в эти дни Софья, сама того не подозревая, превратилась в настоящую мегеру!

Теперь она сама нередко заводила разговор об осаде и прислушивалась ко всему, что рассказывали ей постояльцы. Замечания, которые она отпускала, никак не пытаясь с естественной деликатностью пощадить чувства жильцов-французов, иногда приводили к ожесточенной перепалке. Когда весь Монмартр и квартал Бреда были глубоко взволнованы возвращением в город тридцать второго батальона, Софья приняла сторону черни и не согласилась с торжественными заверениями журналистов, которые, опираясь на документы, доказывали, что эти несчастные солдаты вовсе не дезертиры. Софья была на стороне тех женщин, которые плевали солдатам тридцать второго в лицо. Более того, она заявила, что, попадись ей эти вояки, она обошлась бы с ними так же. На самом деле Софья не сомневалась в их невиновности, но что-то мешало ей в этом признаться. Спор завершился тем, что она побранилась с Шираком.

На следующий день Ширак вернулся домой в неурочный час, постучал в кухонную дверь и сказал:

— Я должен предупредить вас, что съезжаю.

— Почему? — отрывисто спросила она.

Софья замешивала тесто для картофельного пудинга. Ее картофельные пудинги были излюбленным блюдом жильцов.

— Моя газета закрылась! — объяснил Ширак.

— Вот оно что! — задумчиво сказала она, не глядя в его сторону. — Но это не причина, чтобы съезжать.

— Теперь, — ответил Ширак, — эта комната мне не по средствам. Нечего и говорить, что, закрыв газету, редактор оказался некредитоспособным. Мне не выплатили месячное жалованье. Так что придется мне съехать.

— Нет! — сказала Софья. — Заплатите, когда будут деньги.

Ширак покачал головой:

— Я не намерен воспользоваться вашей любезностью.

— У вас совсем нет денег? — резко спросила Софья.

— Совсем нет, — ответил он. — Прямо беда!

— Значит, вам придется брать у кого-то в долг.

— Да, но не у вас! Только не у вас!

— Право, Ширак, — проникновенно воскликнула Софья, — будьте же разумны!

— И все-таки я настаиваю! — решительно ответил он.

— Ну нет! — угрожающе произнесла Софья. — Не бывать этому! Поняли вы меня? Вы остаетесь. И заплатите, когда сможете. Иначе мы с вами поссоримся. Вы что же, считаете, что я буду терпеть ваши ребячества? Из-за того, что вчера вы разозлились…

— Не в том дело, — запротестовал Ширак. — Поймите, не в том дело…

Это Софья, конечно, и сама понимала.

— Суть в том, что я не могу себе позволить…

— Хватит! — властно перебила его Софья и уже более мягким тоном добавила: — А как дела у Карлье? Он тоже прогорел?

— Ну, у него деньги есть, — с меланхолической завистью ответил Ширак.

— У вас тоже будут, — сказала она. — Вы остаетесь… по крайней мере, до Рождества. Иначе мы поссоримся. Договорились?

Она говорила уже мягче.

— Вы так добры! — уступил Ширак. — Я не могу с вами ссориться. Но мне больно соглашаться на…

— Ах! — взорвалась она, и в ее голосе зазвучали плебейские ноты. — Вот вы где у меня сидите с вашей дурацкой гордостью! И это, по-вашему, дружба? А теперь — марш отсюда. Нечего здесь торчать — так я никогда не управлюсь с пудингом.

IV

Всего через три дня Шираку удивительно посчастливилось — он нашел другое место, притом в «Журналь де Деба»{86}. Место это устроили ему пруссаки. Второй по известности croniqueur[44] своего времени, прославленный Пайенвиль, простудился и умер от воспаления легких. Снова похолодало, в Обервилье{87} солдаты замерзали до смерти. Место Пайенвиля занял другой человек, а его должность была предложена Шираку. С нескрываемой гордостью он сообщил Софье о своей удаче.

— Ах уж эта ваша улыбка! — раздраженно сказала она. — Никто не может вам отказать!

Софья вела себя так, словно Ширак ей отвратителен. Она помыкала им. Однако перед соседями по квартире Ширак — ныне член редакции «Журналь де Деба» — с комическим простодушием напускал на себя важность. В тот же день Карлье сообщил Софье, что съезжает. Карлье был сравнительно богат, но привычки, которые позволили ему добиться независимого положения в ненадежном журналистском деле, теперь, когда он ничего не зарабатывал, не давали ему тратить ни на грош больше, чем было абсолютно необходимо. Он решил объединить усилия со своей овдовевшей сестрой, которая умела экономить, как это умеют только во Франции, и питалась одной загодя запасенной картошкой и вином.

— Ну вот! — сказала Софья Шираку. — Из-за вас я потеряла жильца.

И наполовину в шутку, наполовину всерьез Софья утверждала, что Карлье отказался от комнаты потому, что не смог вынести детского тщеславия Ширака. В квартире то и дело звучали саркастические замечания.

Утром накануне Рождества Ширак встал поздно — в этот день газеты не выходили. Париж находился в каком-то оцепенении. Около одиннадцати Ширак подошел к дверям кухни.

— Мне нужно с вами поговорить, — сказал он, и тон его произвел впечатление на Софью.

— Заходите, — ответила она.

Ширак вошел в кухню и с таинственным видом закрыл дверь.

— Мы должны отпраздновать Рождество, — сказал он. — Вдвоем.

— Отпраздновать? — повторила Софья. — Что за мысль! Как я могу бросить хозяйство?

Она отказалась бы сразу, а не стала бы говорить о возможных препятствиях, если бы предложение Ширака не достигло самой глубины ее сердца и не пробудило бы желаний и воспоминаний, на которых густым слоем лежала пыль времени.

— Пустое! — пылко отозвался Ширак. — Ведь сегодня Рождество, а мне нужно с вами поговорить. Здесь поговорить негде. Я с вами по-настоящему не разговаривал со времени вашей болезни. Мы пойдем обедать в ресторан.

Софья засмеялась:

— А где же пообедают мои жильцы?

— Вы подадите им обед чуть раньше. После этого мы сразу выйдем и вернемся так, чтобы вы успели приготовить ужин. Все очень просто.

Софья покачала головой.

— Вы с ума сошли, — раздраженно сказала она.

— Мне необходимо сделать вам одно предложение, — хмуро продолжал Ширак. — Понимаете? — Я хочу, чтобы вы со мной сегодня пообедали. Я требую этого, и не смейте отказываться.

Он стоял вплотную к Софье посреди маленькой кухоньки и говорил страстно, с вызовом, в точности как она сама, когда упрашивала его остаться на некоторое время в квартире, не внося платы.

— Вы грубиян, — отмахнулась Софья.

— Мне все равно, грубиян я или нет, — не уступал Ширак. — Вы отобедаете со мной. Я настаиваю.

— Что же я надену? — возразила Софья.

— Меня это не касается. Одевайтесь как хотите.

Более странное приглашение на рождественский обед трудно было себе вообразить.

В четверть первого, тепло одевшись, Софья и Ширак вышли бок о бок на мрачную улицу. Свинцовое небо сулило снегопад. В морозном воздухе висела сырость. На треугольном пятачке у входа на рю Клозель не было ни одного фиакра. На рю Нотр-Дам-де-Лорет тащился по крутому скользкому подъему пустой омнибус — лошади оступались и плелись дальше в ответ на свист кнута, разносившийся по улицам, как по подземелью. Дальше, на рю Фонтен, в витрине одного из немногих открытых магазинов висело объявление: «Богатый выбор сыров. Лучший подарок к Новому году». Ширак и Софья рассмеялись.

— В прошлом году в это время, — заговорил Ширак, — я думал об одном — о маскараде в Опере. После маскарада я не мог заснуть. А в этом году даже церкви закрыты. А вы что тогда делали?

Софья сжала губы.

— Не спрашивайте об этом, — сказала она.

Дальше они пошли молча.

— Нам здесь грустно, — проговорил Ширак. — Но ведь и пруссакам в траншеях невесело! Они тоскуют по родным, по рождественским елкам. Так что будем смеяться!

Оживления на Плас Бланш и на бульваре Клиши было ничуть не больше, чем на узких улочках. Нигде не было никаких признаков жизни, молчало все, даже пушки. Никто ничего не знал; под Рождество город впал в мрачное, безысходное оцепенение. Держа Софью под руку, Ширак пересек Плас Бланш и, пройдя немного по рю Лепик, остановился перед маленьким ресторанчиком, известным среди посвященных под названием «Малыш Луи». Они вошли, опустились по двум ступеням, которые вели в тесный и мрачноватый, но колоритный зал.

Софья убедилась, что их ждут. Должно быть, Ширак уже заходил сюда утром. Несколько неубранных столов свидетельствовали о том, что люди уже пообедали и ушли, но в углу стоял столик для двоих, только что накрытый в лучшем стиле ресторанов этого рода, иными словами, на нем лежала красная скатерть в белую клетку, а две тарелки толстого фаянса, по бокам которых помещались солидные стальные ножи и вилки, были накрыты сложенными салфетками того же цвета и почти того же размера, что и скатерть; кроме того, на столе были расположены мельничка, в которой вращением ручки перемалывалась крупная соль, перечница, подставки для ножей и два обычных высоких стакана. Что отличало этот стол от прочих, так это бутылка шампанского и пара бокалов. Шампанское относилось к тем немногочисленным товарам, которые не вздорожали во время осады.

Толстый, неряшливый хозяин с такой же женой, которые не похудели даже в осаду, сидели в уголке и ели. Хозяин поднялся на ноги. Он был в белом облачении шеф-повара, с непременным колпаком на голове; правда, фартук у него был весь в пятнах. Все в зале было неприбрано, неаккуратно и довольно грязно, кроме того столика, на котором ждало шампанское. И все же в ресторане было что-то милое, успокаивающее. Хозяин встретил их как дорогих гостей. На его жирной физиономии, как и на бледном, утомленном, но доброжелательном лице его супруги была написана порядочность. Ширак поклонился хозяйке.

— Вы видите, — сказала хозяйка, оставаясь за своим столом и указывая на косточку на тарелке. — Это наша Дианка!

— О бедное животное! — сочувственно воскликнул Ширак.

— Что поделаешь! — сказала хозяйка. — Кормить ее нам было не по карману. А ведь она была такая mignonne[45]. Жалко было смотреть, до чего она отощала.

— Я уже говорил жене, — промолвил хозяин, — что нашей Дианке эта косточка пришлась бы по вкусу!

И он разразился смехом.

Софья и хозяйка обменялись печальной улыбкой в ответ на эту шутку, которая, очевидно, казалась хозяину свежей и оригинальной, хотя прозвучала, вероятно, уже в тысячный раз с начала осады.

— Ну-с, — доверительно обратился хозяин к Шираку. — Для вас я приберег кое-что отменное — половину утки, — и он добавил, понизив голос: — Вам это обойдется недорого.

В этом ресторане никогда не стремились получить большую прибыль. Сюда ходили постоянные посетители, которые знали цену своим скромным сбережениям и умели дорожить добросовестной и изысканной кухней. Хозяин выполнял обязанности шеф-повара, и все, даже его супруга, называли его шефом.

— Где вы достали утку? — спросил Ширак.

— А! — таинственно произнес хозяин. — Есть у меня друг, он жил в Вильнев Сен-Жорж… а теперь, понимаете ли, беженец. Короче…

И хозяин взмахнул жирными ручками, показывая, что Шираку не следует допытываться подробностей.

— Ну и ну! — сказал Ширак. — Да ведь это просто роскошь!

— Действительно, роскошь! — подтвердила хозяйка.

— Просто очаровательно, — вежливо пробормотала Софья.

— Затем — салатик, — сказал хозяин.

— Но этому… этому невозможно поверить! — удивился Ширак.

Хозяин подмигнул ему. Дело в том, что торговля свежими овощами в самом сердце осажденного города пользовалась дурной славой.

— А затем — кусочек сыру! — сказала Софья, слегка подражая тону хозяина, и достала из-под плаща маленький круглый сверток.

В нем лежал сыр бри, находившийся в очень хорошей сохранности. Он стоил не меньше пятидесяти франков, а Софья заплатила за него когда-то два франка. Хозяин и хозяйка оба взирали на это бесценное чудо. Софья взяла нож и отрезала для них ломтик.

— Мадам очень добра! — сказала хозяйка, смущенная таким достоинством и щедростью, и унесла дар к своему столу, как фокстерьер, спешащий уединиться с лакомым кусочком.

Хозяин так и сиял. Ширак был очень доволен. Казалось, что в интимной и уютной атмосфере ресторанчика забывается и слабеет тяжелое оцепенение и уныние города.

Потом хозяин принес согретый кирпич, чтобы подложить его под ноги мадам. Это скорее было вызвано благодарностью за ломтик сыра, чем необходимостью, так как в ресторане было очень тепло: кухонька выходила прямо в зал, и дверь была открыта, вентиляции в ресторане не было.

— Мой друг, — горделиво сообщил как последнюю новость хозяин, подавая какой-то неописуемый суп, — мясник из предместья Сент-Оноре. Он за двадцать семь тысяч франков купил в зоологическом саду трех слонов.

Брови гостей от удивления поднялись. Хозяин открыл шампанское.

Выпив первый глоток (Софья уже давно не испытывала юношеского отвращения к вину), она посмотрела на свое отражение в зеркале, наклонно повешенном довольно высоко на противоположной стене. Вот уже несколько месяцев, как она не наряжалась. Против ожидания, Софья увидела элегантную женщину с бледным красивым лицом, и ей это было приятно. А мгновенно подействовавшее шампанское оживило в ее душе забытые мысли о том, что жизнь прекрасна, и напомнило ей о радостях, которых ей так давно не хватало.

V

В половине третьего они остались в тесном зале ресторана одни, и в их размягченном, разгоряченном сознании, слишком занятом собой, чтобы строго контролировать их согревшиеся, расслабившиеся тела, возникла туманная иллюзия того, что ресторан принадлежит им и что здесь они — как дома. То был уже не ресторанный зал, а убежище, укрытие от превратностей жизни. Шеф и его жена отдыхали во внутренних комнатах. Шампанское было выпито, восхитительный сыр съеден, и они смаковали бургундское. Они сидели вплотную друг к другу, под прямым углом. В голове у них плыло. Их переполняла доброта и мгновенно вспыхнувшая симпатия, их плоть была удовлетворена и в то же время полна ожидания. Среди разговора, который, оставаясь банальным и отрывочным, доставлял обоим огромное удовольствие, Ширак накрыл своей рукой руку Софьи, безвольно лежавшую на загроможденном тарелками столе. Сама того не желая, Софья подняла на Ширака глаза. Они оба смутились. На его тонком лице, украшенном бородкой, с особой силой выразилась та мечтательность, которая всегда смягчающе действовала на ее непримиримый нрав. У Ширака был детский взгляд. Иногда таким же взглядом смотрел на нее Джеральд. Однако теперь Софья стала одной из тех женщин, в глазах которых все мужчины — и особенно в минуту нежности — наделены неизлечимой детскостью. Она не убрала свою руку сразу, а теперь уже поздно было ее убирать.

Ширак смотрел на нее робко, но с вызовом. Ее глаза светились.

— О чем вы думаете? — спросила Софья.

— Я спрашиваю себя, что делал бы, если бы вы отказались со мной пойти.

— А что бы вы делали?

— Что-нибудь совершенно неподходящее, — ответил он многозначительно, как человек, вторгающийся в область чистых предположений.

Ширак склонился к ней.

— Мой дорогой, дорогой друг, — сказал он, осмелев, уже иным тоном.

Как бесконечно сладостно, как великолепно было ей греться в жаре соблазна. В эту минуту это казалось Софье единственным подлинным наслаждением на свете. Казалось, ее тело говорит его телу: «Смотри, я готова!» Казалось, ее тело говорит его телу: «Взгляни мне в душу! Я не стыжусь тебя. Взгляни и прочти меня до конца». Казалось, завеса условностей отброшена. Их отношения стали почти отношениями любовников, которые одним взглядом могут рассказать друг другу о тайнах прошлого и надеждах будущего. В этот момент нравственно она была его любовницей.

Ширак отпустил ее руку и обнял Софью за талию.

— Я люблю тебя, — страстно прошептал он.

Ее лицо изменилось и застыло.

— Не надо, — сказала Софья резко, холодно и враждебно. Она нахмурилась. Ни одна морщинка не расправилась у нее на лбу в ответ на его удивленный взгляд. И все же она не хотела оттолкнуть Ширака. Не в ее власти был инстинкт, который восстал против него. Как застенчивый человек упрямо отказывается от долгожданного приглашения, так и Софья, хотя и не из застенчивости, вынуждена была оттолкнуть Ширака. Быть может, если бы ее желания из-за физического переутомления и нервного напряжения не были погружены в глубокий сон, дело могло бы принять иной оборот.

Ширак, как и большинство мужчин, которым женщина хоть раз не оказала сопротивления, воображал, что глубоко понимает женщин. На женщин он смотрел, как европеец на китайцев — как на особую расу, таинственную, но доступную безошибочному пониманию на основе нескольких ключевых принципов психологии. К тому же он был настроен серьезно, он был честен и доведен до отчаяния. Поэтому Ширак продолжал, почтительно убрав руку:

— Мой дорогой друг, — сказал он, нимало не смущаясь, — знайте: я люблю вас.

Софья негодующе тряхнула головой, сама удивляясь, что мешает ей броситься к нему в объятия. Она понимала, что, так круто меняя свое поведение, обходится с Шираком дурно, но ничего не могла поделать. Потом ей стало жаль его.

— Мы были такими добрыми друзьями, — говорил Ширак. — Я всегда от души восхищался вами. Я не думал, что посмею полюбить вас — до того дня, когда услышал, как этот старый негодяй Ньепс строит вам куры. Потом, когда я осознал всю глубину моей ревности, я понял, что люблю вас. С тех пор я думаю только о вас. Клянусь вам, что, если вы не будете мне принадлежать, для меня все кончено! Навсегда! Я никогда не видел женщины, подобной вам! Такой сильной, такой гордой и такой красивой! Вы изумительны, да, изумительны! Никакая другая женщина не смогла бы, как вы, выйти из столь немыслимого положения после исчезновения вашего мужа. По-моему, второй такой женщины нет. Я говорю, что думаю. И вы это знаете… Мой дорогой друг!

Но Софья с чувством покачала головой.

Она не любит Ширака. Но она тронута. Она хотела бы полюбить его. Она хотела бы, еще не полюбив его, сперва уступить ему, чтобы потом полюбить. Но упрямый инстинкт удерживал ее.

— Не отвечайте сейчас, — продолжал Ширак. — Позвольте мне надеяться.

Галльская театральность его жестов и тона внушили Софье жалость к нему.

— Бедный Ширак! — с состраданием прошептала она и натянула перчатки.

— Я буду надеяться! — настаивал Ширак.

Софья сжала губы. Он порывисто обнял ее за талию. С непреклонностью она отпрянула от его губ. Она не сердилась, не ожесточилась. Смущенный ее сочувствием, Ширак отпустил ее.

— Бедный Ширак! — повторила она. — Мне не следовало принимать ваше приглашение. Мне пора. Все это совершенно бесполезно. Поверьте.

— Нет! Нет! — яростно прошептал он.

Она поднялась и резким движением отодвинула заскрипевший стол. Трепетное плотское очарование оборвалось, как натянутая резинка, и все кончилось. По залу проковылял разбуженный хозяин. В награду за все усилия Шираку достался только счет. Ширак не знал, что и думать.

Молча, с нелепым видом они вышли из ресторана.

На мрачных улицах стемнело, и фонарщики зажигали тусклые керосиновые фонари, пришедшие на смену газовым. Кроме них двоих, фонарщиков и омнибуса на улице не было ни души. Беспросветный мрак вселял безнадежность. Тишина вокруг была тишиной отчаянья. Обуреваемая печалью, Софья размышляла о безнадежных проблемах бытия равнодушно, ибо видела, что они с Шираком создали печаль па пустом месте, но все же печаль эта неизлечима!

Глава VII. Успех

I

Однажды ночью Софья лежала в спальной, которую недавно освободил Карлье. Это молчаливое, безличное создание пришло и ушло, почти не оставив после себя следов ни в комнате, ни в памяти тех, кто жил рядом с ним. Софья решила переехать с седьмого этажа отчасти потому, что после месяцев, проведенных в каморке, ее соблазняла большая комната, но в основном потому, что в последнее время ей приходилось приставлять к дверям каморки комод, чтобы забаррикадироваться от нового назойливого жильца, появившегося на седьмом этаже. Жаловаться консьержу было бесполезно — единственным доступным пониманию доводом оставался комод, да и тот был легче, чем хотелось бы. В итоге Софья, в конце концов, отступила.

Она услышала, как входная дверь открылась и захлопнулась с бешеным грохотом. От этого стука, несомненно, прервался бы менее глубокий сон, чем тот, которым спали мосье Ньепс и его друг, — но они продолжали монотонно похрапывать. В коридоре завозились, чиркнула спичка, и раздались чуть слышные шаги. Затем без всякого злого умысла пришедший хлопнул еще одной дверью. Человеку, вошедшему в квартиру, природа бесспорно отказала в умении бесшумно двигаться. Часы в комнате мосье Ньепса, которые благодаря усилиям бакалейщика показывали точное время, нежно прозвонили три.

В последние дни Ширак по неизвестным причинам допоздна засиживался в редакции «Журналь де Деба». Никто не знал, чем он занят — сам он ничего не рассказывал, только сообщил Софье, что в ближайшее время будет возвращаться домой около трех. Софья настаивала на том, что будет оставлять у него в комнате посуду и продукты для легкого ужина. Естественно, Ширак возражал с неразумным упрямством физически слабого человека, который упорно пытается опровергнуть законы природы. Но возражения были тщетны.

Хотя Софья склонна была в зародыше подавлять все не стоящие внимания волнения, поведение Ширака после рождественского обеда пугало ее. Ширак почти не ел, и с лица его не сходило выражение человека, сердце которого разбито. Право, перемена, произошедшая с ним, была трагической. Ему делалось не лучше, а хуже и хуже. «Неужели это дело моих рук? — спрашивала себя Софья. — Не может этого быть! Он ведет себя смешно и нелепо!» Она попеременно то сочувствовала Шираку, то презирала его, винила то его, то себя. Когда им случалось разговаривать, Ширак держался так неловко, словно один из них или оба они совершили постыдное преступление, о котором нельзя сказать ни слова. Воздух квартиры был отравлен страхом, и Софья, даже собираясь предложить Шираку тарелку супу, ждала, как он на нее взглянет, не отвернется ли, и заранее продумывала, что скажет и что сделает. Жизнь стала кошмарной и наполнилась скованностью.

«Наконец-то они обнаружили свои батареи!» — воскликнул Ширак с надрывным весельем через два дня после Рождества, когда пруссаки возобновили канонаду. Он пытался подражать неестественной радости, которая охватила город, пробудившийся от спячки под действием знакомого грохота пушек, но попытка Ширака закончилась плачевным провалом. Софья осуждала не только неудачное притворство Ширака, но и то, чему он подражал. «Ребячество!» — думала она. И все же, как бы глубоко ни презирала она слабовольное поведение Ширака, серьезность и постоянство симптомов его недуга производили на нее сильное впечатление и искренне ее удивляли. «Должно быть, он уже давно сохнет по мне, — думала она. — Не мог же он в одночасье так обезуметь! Но я никогда ничего не замечала. Право же, ничего не замечала!» И так же, как ее поведение в ресторане подорвало веру Ширака в то, что он разбирается в женщинах, так и сейчас необычное поведение Ширака потрясло Софью. Она не знала, что и думать, она испугалась, хоть и не подавала виду.

Вновь и вновь вспоминала Софья сцену в ресторане. Вновь и вновь Софья задавала себе вопрос, действительно ли она не ожидала, что в ресторане Ширак станет объясняться ей в любви. Она сама не могла точно определить, когда догадалась, что следует ждать объяснения, но, вероятно, это случилось в ходе обеда. Она все предвидела и могла положить этому конец. Но она не стала прерывать Ширака. Любопытство, касающееся не только его, но и ее самой, подстрекало Софью дать Шираку выговориться. Вновь и вновь задавала она себе вопрос, почему оттолкнула его. Ей казалось странным, что она оттолкнула Ширака. Потому ли, что она замужем? Потому ли, что ей стало совестно? Потому ли, что он по сути дела ей безразличен? Потому ли, что она ко всем безразлична? Потому ли, что его любовный пыл оскорбителен для ее английской флегмы? Приятна ли ей или не приятна та сдержанность, с которой Ширак не досаждает ей больше своими признаниями? Она сама не знала ответа. Она ничего не понимала.

Но Софья все время чувствовала, что ей нужна любовь. Только в ее понимании любовь должна быть другой — безмятежной, спокойной, в чем-то суровой, в чем-то стоящей над капризами, настроениями, ласками и чисто плотскими отношениями. Не то чтобы она полагала, что презирает все это (хотя на самом деле презирала)! Но ей нужна была любовь слишком гордая и независимая, чтобы откровенно выражать свои радости и печали. Софья ненавидела выражение чувств. Даже в самых откровенных порывах она оставалась бы сдержанной и ожидала бы сдержанности от возлюбленного, полагаясь на свою и его проницательность! В основе ее характера лежала горделивая нравственная независимость, и этим качеством Софья больше всего восхищалась в других.

Неспособность Ширака обрести в гордости силу, чтобы снести удар, нанесенный ее отказом, постепенно убила в Софье то сексуальное влечение, которое он раньше возбуждал и которое в течение нескольких дней еще просыпалось в ней под действием фантазии и угрызений совести. Софья все яснее видела, что ее нерассуждающий инстинкт был прав, когда заставил ее сказать «нет». И если, несмотря ни на что, к ней еще возвращалось сожаление, она утешала себя, размышляя так: «Незачем тратить на все это столько сил. Не стоит труда. К чему это поведет? Жизнь и без того сложна. Нет, нет! Пусть останется все как есть. По крайней мере, так я знаю, что мне делать». И Софья предавалась размышлениям о своем обнадеживающем финансовом положении и о том, что близится время, когда у нее будет приличный постоянный доход. И ее охватывало легкое нетерпение из-за бездарно затянувшейся осады.

Но ее скованность в присутствии Ширака не проходила.

Лежа в постели, Софья ждала, когда же раздадутся привычные звуки, свидетельствующие о том, что Ширак окончательно отходит ко сну. Однако в его комнате царила тишина. Потом ей показалось, что в квартире запахло горелым. Она села в постели и, внезапно очнувшись и насторожившись, с беспокойством стала принюхиваться. Теперь Софья уже не сомневалась, что запах гари — не плод ее воображения. В комнате стояла кромешная тьма. Софья лихорадочно нащупала правой рукой спички на ночном столике и уронила коробок и подсвечник на пол. Она схватила халат, лежавший поверх одеяла, накинула его и босиком бросилась к дверям. Сначала она ничего не могла разглядеть в коридоре, потом увидела тонкую полоску света под дверью в комнату Ширака. До нее доносился отчетливый и несомненный запах гари. Она пошла на свет, нащупала дверную ручку и отворила дверь. Софье не пришло в голову окликнуть Ширака и спросить в чем дело.

Пожара не было, но он мог бы случиться. На столе у постели Ширака Софья с вечера оставила керосинку и кастрюльку с бульоном. Шираку оставалось только зажечь горелку и разогреть бульон. Он зажег керосинку, предварительно удлинив двойной фитиль, после чего, не раздеваясь, бросился в кресло у стола и заснул, наклонясь вперед и уронив голову на стол. Он не поставил кастрюльку на огонь, не подкрутил фитиль, и пламя, окутанное густым черным чадом, медленно покачивалось в нескольких дюймах от его растрепанных волос. Шляпа его скатилась на пол, Ширак спал в толстом пальто и с вязаной перчаткой на одной руке, а другая перчатка покоилась на его подогнутом колене. Свеча тоже была зажжена.

Стараясь не шуметь, Софья бросилась к столу и, протянув руку, закрутила фитиль. На стол падала черная сажа. К счастью, кастрюлька была накрыта крышкой, иначе бульон был бы испорчен.

Ширак представлял собой душераздирающее зрелище, и Софья ощутила глубокое и мучительное чувство, когда увидела его в таком положении. Должно быть, у него совсем не осталось сил; бессонница доконала его. Ширак был человеком, неспособным к размеренной жизни, неспособным как должно заботиться о своем теле. Ложась в три, он вставал как обычно. Он напоминал мертвеца, только был еще печальнее, задумчивее. За окном повис туман, и капли измороси поблескивали на растрепанной бородке Ширака. Опустошенный и ко всему безразличный, он застыл в прострации, как выдохшаяся борзая. Его фигура во всех деталях, вплоть до опущенных век и стиснутых пальцев, напоминала побитое животное. Лицо его выражало безмерную печаль. Оно взывало о милосердии и было беззащитно, как лицо всякого спящего; в нем были и беспомощность, и обнаженность, и простота. Это пробудило в Софье мысль о глубоких таинствах жизни, невольно напомнило ей, что люди ходят по тонкому льду, под которым разверзаются пропасти. Тело Софьи осталось спокойным, но душа ее содрогнулась.

Она автоматически поставила кастрюльку на огонь, и от этого звука Ширак проснулся. Он застонал. Сперва он не заметил Софью. Когда он увидел, что перед ним кто-то стоит, Ширак не сразу понял, что это она. Как малое дитя, он протер глаза, выпрямился, и кресло под ним заскрипело.

— В чем дело? — спросил Ширак. — Ах, сударыня, извините, пожалуйста. Что происходит?

— Вы чуть дом не сожгли, — сказала Софья. — Я учуяла запах гари и пришла сюда. Успела как раз вовремя — опасность миновала. Но прошу вас, будьте осторожны.

Софья собралась было уйти.

— Но что же я сделал? — щурясь, спросил Ширак.

Софья объяснила.

Ширак, пошатываясь, встал. Она велела ему сесть, и он повиновался, как во сне.

— Ну, я пойду, — сказала Софья.

— Погодите, — пробормотал он. — Извините, пожалуйста. Не знаю, как благодарить вас. Право, вы слишком добры. Подождите минутку.

В тоне Ширака звучала мольба. Он смотрел на Софью, еще немного ошарашенный ярким светом и ее появлением. Керосинка и свечка освещали нижнюю часть ее лица, как театральная рампа, и отбрасывали отсвет на голубую фланель ее пеньюара. На лицо Софьи тенью ложился силуэт ее кружевного воротника. Софья раскраснелась, и ее незаколотые волосы растрепались. Ширак, очевидно, никак не мог оправиться от вполне оправданного удивления, вызванного ее появлением у него в комнате.

— Что вам теперь нужно? — спросила она.

Легкая насмешка, нажим, с которым она произнесла слово «теперь», указывали, в каком направлении движутся ее мысли. Вид Ширака растрогал Софью и наполнил ее сочувствием. Но под этим, чисто женским сочувствием крылось презрение к Шираку. Софья неспособна была восхищаться слабостью. Она могла только пожалеть слабого той жалостью, к которой примешивается презрение. Инстинкт подсказывал ей, что с Шираком надо обращаться, как с ребенком. Ему недоставало человеческого достоинства. И Софье казалось, что если раньше она не была вполне уверена, сама не знала, полюбит ли его, сможет ли полюбить его, то теперь сомнений больше не осталось. Она была так близка к нему, что увидела в его душе раны, скрыть которые Ширак не мог. И это отталкивало ее. Она была сурова, она не хотела прощать. Софья упивалась своей суровостью. Презрение, доброжелательное, снисходительное, всепрощающее презрение было ядром того сочувствия, которое лишь наружно согревало ее. Презрение к тому неумению владеть собой, которое быстро привело к перерождению мужчины в измученную жертву. Презрение к отсутствию перспективы, которое до того раздуло мелкую страстишку, что она заслонила собой всю жизнь. Презрение к женственной зависимости от чувства. Софья понимала, что она могла бы отдать себя Шираку, как отдают ребенку игрушку, — но любить его?.. Нет! Она чувствовала свое неизмеримое превосходство перед ним, ибо ощущала свободу полновластного разума.

— Я хотел сказать вам, — промолвил Ширак, — что уезжаю.

— Куда? — спросила она.

— Покидаю Париж.

— Париж? Каким образом?

— На воздушном шаре. Моей газете… Понимаете, это очень важное дело. Я вызвался добровольно. Что поделать!

— Но это опасно! — сказала она, ожидая, что Ширак напустит на себя дурацкий вид не знающего страха героя.

— О! — пробормотал нелепым тоном несчастный Ширак и щелкнул пальцами. — Мне все равно! Да, это опасно. Да, это опасно, — повторил он. — Но что поделаешь! Для меня…

Софье хотелось бы, чтобы Ширак умолчал об опасности. Ей больно было смотреть, как он сам навлекает на себя ее иронию и насмешки.

— Я отправляюсь завтра ночью, — сказал он. — С площади у Северного вокзала. Пожалуйста, придите проводить меня. Мне очень нужно, чтобы вы меня проводили. Я попросил Карлье сопровождать вас.

Он словно бы говорил: «Я иду на муки, а вас прошу присутствовать при этом зрелище». Софья презирала его все сильнее.

— О, не беспокойтесь, — сказал Ширак. — Я вас не потревожу. Никогда больше не заговорю я о своей любви. Я знаю вас. Знаю, что это бесполезно. Но я надеюсь, что вы придете и пожелаете мне bon voyage[46].

— Конечно, если вам действительно этого хочется, — ответила Софья доброжелательно, но с холодком.

Он взял ее руку и поцеловал.

Когда-то Софье было приятно, когда Ширак целовал ей руки. Но теперь ей это не понравилось. Этот жест показался ей глупым и истеричным. Она почувствовала, что ее босые ноги коченеют.

— Я пойду, — сказала она, — съешьте, пожалуйста, суп.

И, надеясь, что Ширак не заметит ее босых ног, Софья вышла из комнаты.

II

Площадь Северного вокзала была освещена снятыми с паровозов керосиновыми фонарями: их посеребренные рефлекторы со всех сторон отбрасывали слепящие лучи на нижнюю половину колоссального желтого шара; его верхушка неуклюже раскачивалась туда-сюда, колеблемая сильным ветром. Для воздушного шара он был не так уж велик, но, покачиваясь над фигурками людей, суетившихся внизу, казался чудовищно огромным. На фоне желтой ткани чернел силуэт такелажа, доходивший до середины шара, но выше все тонуло в тумане, и даже стоящие вдалеке зрители не могли различить четкую границу между верхней частью огромной сферы и облаками, несшимися по темному небу. Удерживаемая привязанными к столбам веревками, корзина то и дело тяжеловесно поднималась на несколько дюймов над землей. Мрачные и строгие вокзальные сооружения окружали шар со всех сторон, для него оставался один путь — наверх. Над крышами вокзальных зданий, полностью заглушавших городской шум, разносилось прерывистое уханье канонады. Снаряды падали в южных кварталах Парижа, быть может, и не нанося большого ущерба, но все же то и дело залетая в жилые дома и переворачивая их нутро вверх дном. Парижане свято верили, что злокозненные пруссаки целят по больницам и музеям, а если случалось, что разрывало на куски ребенка, парижане с ожесточением проклинали прусское варварство. Лица их говорили: «Эти дикари не жалеют даже детей». Горожане развлекались тем, что вели торговлю снарядами, платя больше за неразорвавшиеся и изменяя цены в зависимости от конъюнктуры. Поскольку торговля скотом прекратилась, как прекратилась и торговля овощами, поскольку выпас коров в парках был запрещен, а число крыс в столице достигло 25 миллионов, и их было слишком много, чтобы вызвать интерес у зрителей, поскольку биржа практически опустела, — торговля снарядами даже в самые мрачные времена поддерживала нерастраченный коммерческий инстинкт. Однако на нервы это действовало разрушительно. Все были взвинчены до предела. Магическим образом смех мог повлечь за собой озлобление, а ласка — град ударов. Это косвенное последствие обстрелов было особенно заметным у мужчин, собравшихся под шаром. Каждый из них вел себя так, как если бы, попав в труднейшие обстоятельства, еле сдерживал свою ярость. То и дело они поглядывали на небо, хотя наверху ничего нельзя было различить, кроме расплывчатых краев мчащихся облаков. Но именно в этом небе раздавалась канонада, именно с этого неба снаряды падали на Монруж, и именно туда должен был подняться шар; шар должен был проникнуть в тайны этого неба, преодолеть опасности и пронестись над сужающимся огненным кольцом варваров пруссаков.

Софья с Карлье стояли в стороне. Карлье выбрал местечко под защитой колоннады, где, как он настаивал, они и должны были расположиться. Отведя туда Софью и внушив ей, что двигаться с места нельзя, Карлье вроде бы решил, что его роль окончена, и не сказал больше ни слова. В обычном своем шелковом цилиндре и тонком старомодном пальто с поднятым воротником он выглядел довольно гротескно. Ночь, к счастью, была не очень холодная, иначе он, стоя рядом с группой разгоряченных людей, попросту превратился бы в сосульку. Вскоре Софья перестала обращать внимание на Карлье. Она смотрела на шар. Пожилой господин аристократического вида прислонился к корзине с часами в руке; время от времени он хмурился и топал ногой. Старый моряк, спокойно покуривая трубочку, поглядывал на шар, потом вскарабкался по такелажу, залез в корзину и со злостью выбросил положенный кем-то мешок. Остальное время он прохаживался вокруг шара. Несколько распорядителей бегали, переговаривались и жестикулировали — их инструкции лениво ожидали мастеровые.

— Где Ширак? — неожиданно выкрикнул пожилой господин с часами.

Отозвалось несколько почтительных голосов, и кто-то скрылся в темноте, чтобы отыскать Ширака.

Затем появился и Ширак, нервный, скованный и беспокойный.

Он был одет в меховую шубу, которой Софья прежде не видела, и нес клетку с шестью пугливо трепыхающимися белыми голубями. Моряк взял у него клетку, и руководители полета собрались вокруг, чтобы рассмотреть удивительных птиц, от которых, разумеется, и зависел успех дела. Когда они разошлись, можно было видеть, как моряк перегнулся через край корзины и аккуратно поставил в нее клетку. Затем он сам залез в корзину, по-прежнему не выпуская изо рта трубки, и залихватски уселся на бортике. Человек с часами разговаривал с Шираком, Ширак в знак согласия то и дело кивал головой и, казалось, все время говорил: «Да сударь! Разумеется, сударь! Понимаю! Так точно!»

Внезапно Ширак обернулся к корзине и задал какой-то вопрос моряку, который в ответ покачал головой. После этого Ширак с безнадежным выражением лица подал знак человеку с часами. Через мгновение работа закипела.

— Продукты! — кричал человек с часами. — Черт побери, продукты! Надо же быть таким идиотом — забыть продукты! Продукты, черт побери!

Софья улыбалась, глядя на эту суету и на недобросовестных распорядителей, не вспомнивших о продуктах, ибо впечатление было таково, что продукты не просто забыли, а вообще не подумали о них с самого начала. Она не могла сдержать презрения ко всей этой толпе самодовольных и суетливых мужчин, которым и в голову не пришло, что во время полета на шаре тоже нужно есть. И она подумала, что так, должно быть, подготовлено все остальное. После затянувшейся задержки проблема продуктов была решена — насколько могла судить Софья, преимущественно, за счет вина и шоколадного торта.

— Хватит! Хватит! — темпераментно прокричал несколько раз Ширак кучке споривших с ним людей.

Потом он бросил взгляд по сторонам и, оправляя на ходу шубу, с молодецким видом двинулся прямо к Софье. Очевидно, Ширак и Карлье заранее сговорились о том, где она будет стоять. Они могли забыть про еду, но подумали о том, куда поставить Софью!

Все, как один, смотрели на Ширака. В темноте трудно было разглядеть, что его дама красива, но видно было, что она молода, стройна, элегантна и что манеры у нее иностранные. Этого было достаточно. Казалось, воздух завибрировал от любопытства, которое излучали эти взгляды. А Ширак тут же превратился в блестящего романтического героя. Все присутствующие мужчины завидовали ему и восхищались им. Кто она? Откуда она? Что это, глубокая страсть или просто прихоть? Уж не сама ли она бросилась ему на шею? Общеизвестно, что прелестные женщины иногда так и льнут к удачливым посредственностям. Замужем она или нет? Не актриса ли это? Подобные вопросы рождались в каждом сердце, под каждым пальто, между тем как корректность и напыщенность французов не изменились ни на йоту.

Ширак снял шляпу и поцеловал Софье руку. Ветер растрепал его волосы. Софья увидела, что он очень бледен и лицо его выражает тревогу, несмотря на неподдельное стремление не терять бодрости.

— Пора! — сказал Ширак.

— Неужели никто не вспомнил о продуктах? — спросила Софья.

Ширак пожал плечами.

— Что поделаешь! Всего не упомнишь.

— Надеюсь, полет пройдет благополучно, — сказала Софья.

Дома она уже попрощалась с Шираком и выслушала подробности о шаре и о моряке-аэронавте, и теперь ей нечего было добавить, совсем нечего.

Ширак снова пожал плечами.

— Я тоже надеюсь, — пробормотал он, но таким тоном, что стало ясно — он ни на что не надеется.

— Ветер не слишком свежий? — спросила Софья.

Он опять пожал плечами:

— Что поделаешь!

— А направление ветра подходящее?

— В общем, да, — неохотно признал Ширак и, приободрясь, сказал. — Итак, сударыня, очень-очень рад, что вы пришли. Я придавал вашему приходу большое значение. Ведь Париж я покидаю из-за вас.

В ответ Софья нахмурилась.

— О! — зашептал он просительным тоном. — Не надо, прошу вас. Улыбнитесь мне. В конце концов я не виноват. Не забудьте, может быть, я вижу вас в последний раз, в последний раз смотрю вам в глаза.

Софья улыбнулась. Она не сомневалась в искренности чувства, которое выражалось с таким пылом. Во имя Ширака она должна была пойти на уступки перед самой собой. Она улыбнулась, чтобы доставить ему удовольствие. Как бы ни насмехался над ней ее строгий здравый смысл, Софья без сомнения очутилась в центре романтической сцены. Да еще этот шар, раскачивающийся во тьме! И собравшаяся толпа! И таинственность миссии Ширака! И он сам, стоящий с обнаженной головой на ветру, который должен унести его прочь, и в зловещем тоне говорящий ей, что из-за нее его жизнь разбита, в то время как завистливые честолюбцы прислушиваются к их разговору! Да, романтическая сцена. И сама она так красива! Ее красота реальная сила, которая — вопреки собственному желанию — где ни появится, творит что вздумается. В ее голове проносились возвышенные романтические мысли. И вызвал их Ширак! Итак, налицо подлинная драма, и драма эта одержала победу над нелепыми случайностями, над мимолетностью ситуации. Последние слова Софьи, обращенные к Шираку, прозвучали тепло и нежно.

Надев шапку, Ширак поспешил к шару. Там его встретили с почетом, которого удостаиваются только победители. Он был недосягаем.

Софья присоединилась к отошедшему в сторону Карлье и заговорила с ним с деланной развязностью. Она болтала, не думая и не обращая внимания на то, о чем говорит. Вот и Ширак вырван из ее жизни, как были вырваны и многие другие. Софья вспоминала их первые встречи и то взаимопонимание, которое всегда их связывало. Теперь, на переломе, которому способствовал сам Ширак, он утратил свою простоту и пал в ее глазах. Но именно потому, что он пал в ее глазах, Софья хотела еще нежнее относиться к нему. Она не знала, действительно ли Ширак пустился в эту авантюру из разочарования. Она не знала, смогли бы они и впредь преспокойно жить под одной крышей на рю Бреда, если бы той ночью она не позабыла завести часы.

Моряк окончательно залез в корзину и укрылся толстым плащом. Ширак перебросил одну ногу через борт, а восемь человек уже взялись за канаты, когда у охраняемого входа на площадь послышался стук копыт и взволнованные возгласы.

— Телеграмма от военного коменданта!

Когда вестовой остановил коня перед шаром, все, даже пожилой господин с часами, сняли шляпы. Вестовой ответил на приветствие, задал, наклонившись, какой-то вопрос и выслушал Ширака, после чего, отдав честь, вручил Шираку официальную телеграмму, и конь попятился от толпы. Это было восхитительно. Карлье был в восторге.

— Градоначальник никогда не торопится. Редкое качество! — иронически произнес он.

Ширак влез в корзину. Затем пожилой господин с часами вытащил откуда-то из темноты черный мешок и вручил его Шираку, который с глубоким почтением принял мешок и спрятал его. Моряк отдал команду. Мастеровые склонились над канатами. Внезапно шар приподнялся на фут и завибрировал. Моряк продолжал отдавать приказания. Распорядители не шевелясь смотрели на шар. Минута ожидания тянулась целую вечность.

— Отпускай! — прокричал моряк, встав и схватившись за оплетку.

Ширак сидел в корзине — в массе темного меха белело пятнышко лица. Люди у канатов засуетились.

Один край корзины дернулся, и моряк чуть не вывалился. Трое мастеровых с другой стороны не успели отпустить канаты.

— Отпускай, пошевеливайся! — рявкнул на них моряк.

Шар подпрыгнул, словно его с чудовищной силой притягивало к себе небо.

— Adieu![47] — закричал Ширак, размахивая шапкой.

— Adieu! Bon voyage! Bon voyage![48] — восклицали в толпе, а потом раздался возглас: Vive la France![49]

У всех, даже у Софьи, комок стоял в горле.

Но вот верхняя часть шара наклонилась, изменив свою грушевидную форму, и огромный аппарат, под которым как игрушка болталась корзина, а под нею — якорь, ринулся к зданию вокзала. Раздался тревожный крик. Затем огромный шар снова подскочил и пронесся над стеклянной крышей, едва не задев водосточную трубу. На мгновение наступило молчание… Шар исчез. Как будто какая-то могучая разъяренная сила, которой опостылело ожидание, унесла его. Еще несколько секунд на сетчатке глаз всех собравшихся сохранялся отпечаток наклонившейся корзины, мелькнувшей над крышей, как хвост воздушного змея. И более ничего! Пустота! Тьма! Воздушный шар, игрушка ветров, исчез в необъятном бурном океане ночи. До зрителей вновь донесся глухой гром канонады. А шар, верно, уже летел, незримый, среди разрывов, высоко над прусскими пушками.

Софья невольно задержала дыхание. Все существо ее застыло от пронзительного чувства одиночества и бесцельности.

С тех пор никто больше не видел ни Ширака, ни старого моряка. Воздушный океан, должно быть, поглотил их. Из шестидесяти пяти воздушных шаров, запущенных в Париже во время осады, пропали без вести два, и первым был шар Ширака. Во всяком случае, Ширак не преувеличил размеров опасности, хотя, несомненно, именно этого и хотел.

III

На этом кончились романтические приключения Софьи во Франции. Вскоре после этого немцы, по обоюдному соглашению с французами, вошли в Париж{88}, полюбовались Лувром и ушли из безмолвного города{89}. Для Софьи завершение осады выразилось, в основном, в падении цен. Задолго до того, как в Париж могли прибыть обозы с продовольствием, витрины наполнились провизией, а откуда она взялась, знали одни лавочники. Софья при ее запасах могла бы продержаться еще месяц, и ей было досадно, что она не распродала свою снедь, когда та еще ценилась на вес золота. После подписания договора в Версале{90} цена двух оставшихся у Софьи окороков упала с пяти фунтов за штуку до нормальной стоимости ветчины. И все же к концу января она оказалась владелицей капитала примерно в восемь тысяч франков, всей обстановки в квартире и хорошей репутации. И все это заработала она сама. Ничто не могло до основания разрушить ее красоту, но вид у Софьи был усталый, и она заметно постарела. Она часто думала, когда же вернется Ширак. Она могла бы запросить газету или Карлье, но не сделала этого. О катастрофе с воздушным шаром Ширака вычитал в газете Ньепс. В первый момент известие вообще не произвело на нее впечатления, но через несколько дней Софья ощутила неясную боль утраты, которая становилась все сильнее, хотя так и не сделалась острой. Софья твердо верила, что Ширак никогда по-настоящему не нравился ей. Изредка она принималась мечтать о той страсти, которая оказалась бы ей по нраву, о страсти пылкой, но не выходящей из берегов, подобной огню в камине богатого и ухоженного дома.

Софья размышляла о том, как сложится ее будущее и обречена ли она вечно так и прозябать на рю Бреда, когда зазвучал голос Коммуны. Коммуна больше раздражила, нежели испугала Софью — раздражило ее то, что город, нуждавшийся в успокоении и прилежном труде, пустился в какое-то скоморошество. Для многих Коммуна оказалась временем более суровым, чем осада, но не для Софьи. Ведь она была женщиной и иностранкой. Ньепсу было несравненно хуже, чем ей: он боялся за свою жизнь. Софья же рисковала ходить на рынок. Правда, одно время все население дома пряталось по погребам, и заказы мяснику и другим торговцам передавались через ограду, на соседний двор, откуда был выход в переулок. Странная, а иногда и опасная жизнь! Но женщины, испытавшие эту жизнь, а до того пережившие осаду, не слишком робели, если только их мужья или любовники не были активно замешаны в политику.

На протяжении всего 1871 года Софья не переставала зарабатывать и копить деньги. У нее был на учете каждый су, и теперь она склонна была требовать у постояльцев все, что они могли заплатить. В собственное оправдание Софья демонстративно предупреждала заранее обо всем, что она поставит в счет. От этого ничего не менялось с той лишь разницей, что оплата счетов проходила как по маслу. Трудности у Софьи начались, когда Париж, наконец, полностью вернулся к нормальной жизни и восстановил свой обычный облик, когда женщины и дети вернулись на те самые вокзалы, с которых уезжали суматошными, истерическими толпами, когда вновь открылись стоявшие пустыми квартиры и мужчины, в течение целого года проклинавшие и смаковавшие холостяцкое житье, вновь стали на приколе у семейных очагов. Теперь Софье не удавалось сдавать одновременно все комнаты. Она могла бы без труда сдать комнаты по высокой цене, но только людям с дополнительными требованиями. Чуть не каждый день она отказывала хорошеньким претенденткам в шикарных шляпках и приятным господам, которым нужна была комната при условии, что им будет позволено принимать там своих франтоватых подружек. Громко заявлять, что у нее «порядочный» дом, было бесполезно. В цели большинства ее жизнерадостных посетителей как раз и входило обосноваться в «порядочном» доме, ибо в глубине души все они считали себя «порядочными» людьми, совершенно непохожими на всех остальных жизнерадостных квартиросъемщиков. Квартира Софьи, вместо того чтобы отталкивать неподходящих претендентов, неизменно их привлекала. У них в груди не угасала надежда. Им говорили, что у Софьи их ждет фиаско, но они все-таки являлись. А иногда Софья допускала ошибку, и прежде чем удавалось ее исправить, случались большие неприятности. Суть заключалась в том, что ей не подходила рю Бреда — мало кто поверил бы, что на этой улице может находиться порядочный пансион. Этому не верила и полиция. Даже красота Софьи была против нее. В это время рю Бреда пользовалась, быть может, самой дурной репутацией в центре Парижа, славилась как рассадник непристойности и всячески укрепляла это предубеждение, которое более тридцати лет спустя заставило власти переименовать эту улицу по требованию лавочников. Когда около одиннадцати утра Софья выходила со своим ридикюлем за покупками, улица была полна женщин, которые тоже шли со своими ридикюлями по магазинам. Но в то время как Софья была полностью одета и в шляпке, другие женщины выходили в халатах и шлепанцах — они вылезали прямо из своих неописуемых постелей, даже не причесавшись и не протерев заспанных глаз. В лавочках на рю Бреда, рю Нотр-Дам-де-Лорет и рю де Мартир вы вплотную сталкивались с первобытными инстинктами человеческой натуры. Это было удивительно, забавно, чарующе живописно, а свойственные большинству повадки делали нравственное негодование нелепым. Однако в подобном квартале трудно было заработать на жизнь и даже просто существовать женщине такого происхождения, воспитания и характера, как Софья. Она не могла вступить в бой со всей улицей. Софья, а не улица, была не на своем месте. Не удивительно, что, говоря о Софье, ее соседи пожимали плечами! Какой красивой женщине, кроме чокнутой англичанки, взбредет в голову обосноваться на рю Бреда, чтобы вести здесь монашескую жизнь и принуждать к этому других?

Посредством непрестанных ухищрений Софье удавалось получать небольшой доход, но она постепенно приходила к выводу, что такое положение долго не продлится.

И вот однажды в «Вестнике Галиньяни»{91} она прочла объявление о том, что на улице лорда Байрона, в кварталах Елисейских полей, продается английский пансион. Он принадлежал какой-то паре по фамилии Френшем и до войны пользовался известной популярностью. Хозяева, однако, несколько недооценили изменчивость французской политики. Вместо того чтобы, пользуясь популярностью пансиона, копить деньги, они обратили их в меха на плечах и золото на пальцах миссис Френшем. Осада и Коммуна подвели их к черте разорения. Имея капитал, они могли бы восстановить былую славу, но капитал был растрачен. Софья откликнулась на объявление. Она произвела впечатление на Френшемов, которых обрадовала перспектива вступить в сделку с честной англичанкой. Как многих британцев за границей, их одолевало удивительное убеждение, что они простились с островом, населенным честными людьми, и поселились среди воров и грабителей. Они то и дело повторяли, что в Англии жульничества нет. Они предложили Софье, если она арендует пансион, продать ей всю мебель и репутацию в придачу за десять тысяч франков. На это Софья не согласилась, сочтя цену нелепой. Когда они попросили ее назвать свою цену, она заявила, что от этого воздержится. В ответ на повторные просьбы Софья предложила четыре тысячи. По мнению Френшемов, Софье лучше было бы не называть своей цены, ибо цена эта, которую она назвала не сразу, смехотворна. Казалось, вера Френшемов в честность англичан была поколеблена. Софья ушла. Вернувшись на рю Бреда, она испытала облегчение оттого, что дело ничем не кончилось. Она, конечно, не могла точно предвидеть собственное будущее, но, во всяком случае, ответственность за пансион Френшема она на себя не взвалит. На следующее утро Софья получила письмо, в котором Френшемы соглашались на шесть тысяч франков. Она ответила отказом. Ей все безразлично, и больше четырех тысяч она не даст. Френшемы сдались. Они были уязвлены, но сдались. Слишком манили их блеск четырех тысяч наличными и свобода.

Так Софья стала владелицей пансиона Френшема на холодной и респектабельной улице лорда Байрона. Здесь нашлось место для всей ее старой обстановки, так что в отличие от большинства пансионов мебели тут было более чем достаточно. Сперва Софья сильно робела, потому что одна только рента составляла четыре тысячи в год, а цены в этом квартале разительно отличались от цен на рю Бреда. Софья почти не спала. Прожив на улице лорда Байрона недели две, она несколько ночей подряд не смыкала глаз и не взяла в рот ни кусочка. Она сократила расходы до минимума и за покупками часто ходила на рю Бреда. Платя по шесть су в час поденщице, Софья со всем справлялась. И хотя жильцов было немного, подвиг Софьи был на грани чуда, ибо ей приходилось готовить.

За статейки, которые Джордж Огастес Сала{92} публиковал под названием «Париж, опять Париж», владельцы гостиниц и пансионов должны были бы платить ему золотом. Эти статьи пробудили в англичанах любопытство и стремление своими глазами посмотреть на сцену, где разыгрались ужасные события. Статьи быстро сделали свое дело. Меньше чем через год после своей рискованной покупки Софья приобрела уверенность в себе и наняла двух служанок, требуя с них очень много, но платя мало. У нее появились манеры хозяйки. Знали ее под именем миссис Френшем. На фасаде между двумя балконами Френшемы оставили позолоченную вывеску — «Пансион Френшема», и Софья не стала ее снимать. Она пыталась объяснить, что это не ее фамилия, но напрасно. Кто бы ни пришел в пансион, Софью неизбежно и настойчиво именовали в соответствии с вывеской. Никто не понимал, что владелица пансиона Френшема может носить другое имя. Однако со временем в пансионе Френшема некоторым старым постояльцам стало известно подлинное имя владелицы, и они гордились своей осведомленностью, отличавшей их от плебеев. Софью изумляло необыкновенное сходство всех клиентов друг с другом. Все они обращались к ней с одними и теми же вопросами, издавали одни и те же возгласы, отправлялись на одни и те же экскурсии, приходили к одним и тем же мнениям и обнаруживали одну и ту же несравненную убежденность в том, что иностранцы, право же, диковинные создания. Впоследствии их скромный кругозор не расширялся. Поток любопытных англичан, которым то и дело приходилось объяснять, как добраться до Лувра и больших магазинов, не прекращался.

Все интересы Софьи сосредоточились на прибылях. Ее пансион был великолепен. Росло великолепие, понемногу росли и цены. Часто ей приходилось отказывать приезжим. Разумеется, делала она это с долей холодной снисходительности. В ее обращении с жильцами появлялось все больше чопорной вежливости, а с нежелательными постояльцами она была чрезвычайно строга. Софья всерьез уверовала, что лучше пансиона на свете нет, не было и не будет. Ее пансион — верх совершенства и респектабельности. Любовь ко всему респектабельному превратилась у нее в страсть. Недостатков в ее пансионе не было. Даже когда-то подвергавшаяся презрению претенциозная мебель мадам Фуко таинственным образом превратилась в идеальную, а трещины на ней вызывали только почтение.

Софья ничего не знала ни о Джеральде, ни о своей семье. Из тысяч людей, останавливавшихся под крышей ее идеального пансиона, никто не упоминал ни Берсли, ни кого-либо, с кем когда-то была знакома Софья. У нескольких мужчин хватило сообразительности, с большей или меньшей ловкостью, добиваться ее руки, но ни у кого из них недостало ловкости, чтобы взволновать ее сердце. Софья забыла, как выглядит любовь. Она стала хозяйкой, настоящей хозяйкой — деловитой, элегантной, дипломатичной и обремененной опытом. Не было такой подлости или низости в жизни Парижа, с которой она не была знакома и против которой не нашла бы оружия. Ее нельзя было ни взять врасплох, ни обвести вокруг пальца.

Шли годы, и за спиной у нее осталась череда лет. Иногда в свободную минуту Софья думала: «Как это странно, что я здесь и всем этим занимаюсь!» Но ее сразу же поглощала монотонная повседневность. В конце 1878 года, года международной выставки{93}, ее пансион занимал уже два этажа, а не один, и двести фунтов, украденные у Джеральда, превратились в две тысячи.

Что есть жизнь