— Его превосходительство на мызе пребывать изволят, на берегу. Бююк-Дере местечко называется, верст тридцать отсюда. В городе-то, вишь, поветрие моровое, чай, сам слыхал?
Вздохнув, Баранщиков пустился в далекий путь. Миновав Перу — посольский квартал города, по крутой, но удивительно красивой дороге, через Бешикташ и Ортакёй, шагал он к посольской мызе. Дорога вела мимо летних султанских дворцов, мечетей, увеселительных киосков и бесчисленных фонтанов, метавших в голубую высь серебряные копья своих струй.
Через три часа, измученный жарой и голодный, добрался он до берегов Босфора, увидел издали грозный замок Румели-Гиссар, а напротив, по ту сторону узкого здесь пролива, другой замок-крепость — Анадоли-Гиссар. Сейчас его не трогала чарующая красота босфорских берегов, их отвесными скалами, стройными кипарисами, лаврами и вековыми платанами, таинственными развалинами старых башен, великолепными садами и дворцами турецкой знати. Такой роскошной панорамы Баранщиков не видывал нигде за всю свою жизнь. Но в эти минуты он был равнодушен к ней и размышлял только об одном: как бы добраться до посла.
Наконец открывается перед ним нарядная мыза. Василий одергивает на себе потную рубаху, приглаживает мокрые волосы и, подергав козырек картуза, стучит бронзовым молоточком в начищенную бронзовую дощечку на двери.
Через минуту дверь тихо приоткрывается, из нее показывается седая голова, обшлаг ливреи с позументами… Батюшки-светы, никак генерал в дверях стоит! Василий так оробел, что не смог выговорить ни слова. Он сорвал с головы картуз, в замешательстве прижал его к груди и… молчал!
«Генерал» в швейцарской ливрее с достоинством подождал, затем произнес заученную фразу по-турецки, повторил ее по-французски и, наконец, потеряв терпение, сделал жест, который по-российски мог быть выражен нехитрыми словами: пошел прочь!
Василий в отчаянии ухватился за дверь и, запинаясь, произнес, что имеет дело к послу российскому.
— А кто послал тебя к его превосходительству? Что ты за птица такая и откуда? — высокомерно спросил швейцар.
— Ваше благородие! — умоляющим голосом, чуть не плача от волнения и уже поняв, что перед ним стоит лицо не генеральского звания, заговорил Василий. — Дозвольте доложить! Российский я подданный, из города Нижнего Новгорода, второй гильдии купец…
— Кто там? — раздался в глубине вестибюля высокий пронзительный голос. — С кем ты там препираешься, Иван? Впусти его в переднюю.
Швейцар Иван пошире приоткрыл дверь, и Василий Баранщиков вошел в прихожую посольской мызы. Перед рослым нижегородцем оказался тщедушный человечек в кафтане и камзоле, с аккуратно повязанным белым галстуком. Лицо человечка, тщательно выбритое, было напудрено столь же густо, как и парик. Он посмотрел на Василия через лорнет и тотчас же небрежно уронил его на шнурок. Василий поклонился в пояс и начал торопливо излагать свое ходатайство. Он хотел испросить себе российский паспорт и получить совет, как поскорее добраться домой, но выразить все это кратко и складно нижегородец от волнения не сумел. Убоявшись, что важный старик может усомниться в правдивости его рассказа, Василий стал вдаваться в подробности. Он не перечислил и трети своих похождений, как старичок нахмурился, поморщился и начал от нетерпения постукивать пальцами по мраморному столику. Так и не дослушав рассказа, он досадливо перебил Баранщикова:
— Так чего ж тебе, в конце концов, надобно? Зачем явился к его превосходительству беспокоить? Только заразу принесешь нам.
Василий, втайне ожидавший, что перед ним — сам посол, смутился еще больше.
— Дозвольте спросить вашу милость, кем вы-то сами быть изволите?
— Тебе, дураку, сие без надобности! Ну, дворецкий я, управитель дома его превосходительства посла российского, и некогда мне тут со всяким прощелыгой лясы точить. Нужды нет его превосходительству за вас вступаться, много вас таких ходит, и все вы сказываете, что нуждой отурчали. Убирайся-ка подобру-поздорову!
— Ваша милость, не велите казнить! — взмолился Баранщиков. — От порога российского не гоните, зане я государыне своей подданный такой же, как и вы сами. Извольте доложить обо мне послу.
— Ты еще учить меня вздумал, смерд! — зашипел старик, и в его крысиных глазках засверкала злоба. — В последний раз сказываю: коли не уберешься отселе немедля или еще раз мне на глаза попадешься велю в кандалы забить и полиции турецкой предам. Вон, тварь!
И пошел Василий Баранщиков прочь от посольской мызы, как сам он повествует, «обремененный нуждою, в унынии и слезах». Закаялся он допроситься милости от государственных, царских чиновников, понял, что пес и в золотом ошейнике — все пес!
До порта добрался он уже в полной темноте и, когда увидел отраженные морем звезды и дрожащие на воде отсветы портовых огней, почувствовал такую усталость, что бессильно свалился под какие-то тюки да так, чуть не на голой земле, и проспал до рассвета.
Утром, протеревши глаза и ощутив сильнейший голод, решил поторопиться обратно на греческую шхуну: авось его место в кубрике осталось еще никем не занятым.
Тем временем из-за крыш выглянуло солнце, муэдзины, призывавшие правоверных на молитву, спустились со своих минаретов. Василий дивился сказочной красе города и залива. Первые солнечные лучи осветили Золотой Рог. Но, вглядываясь в даль, туда, где за мысом Серай Босфорский пролив встречается с пенистой ширью Мраморного моря, Василий увидел среди этой синей сверкающей зыби… корму своей шхуны: она уходила в сторону Принцевых островов!
Грек Христофор, напуганный слухами о моровой язве и карантинном режиме, поднял на рассвете якоря и вышел в море.
Голодный Василий Баранщиков сорвал с головы картуз, швырнул под ноги и с остервенением втоптал его в дорожную пыль.
…Два месяца он проработал грузчиком в порту Стамбула, ночуя с оборванцами в ночлежке, в домишках портовой бедноты, а то и прямо у причалов. Лишь изредка случалось ему прожить по несколько дней в домах состоятельных греков: он нанимался к ним на поденные работы, а потом снова возвращался в порт.
Зарабатывал он за сутки «на круг» по два герша, или пиастра, то есть примерно гривен восемь серебром на русские деньги, но в России такой дневной заработок мог прокормить большую семью, а здесь! Двух пиастров еле-еле хватало Василию на харчи: и хлеб, и мясо, и даже рыба были дороги в Стамбуле. Всего дороже обходилась обувь. Здешние мягкие кожаные туфли-чувяки были непрочны, их никогда не хватало даже на месяц, а стоили они двух-, трехдневного заработка. Присмотревшись к работе турецких сапожников, Василий сам между делом стал учиться шить кожаную обувь на турецкий манер и приобрел даже кое-какие сапожные инструменты.
Однажды услышал Василий Баранщиков от греков, будто есть в Константинополе и российский Гостиный двор. Василий так обрадовался, что еле дождался конца трудового дня в порту. Перетаскавши на спине тонны полторы мешков с мукой, Василий чуть не бегом, весь запорошенный мукой, отправился к землякам. На Гостином дворе увидел он не менее сотни лавок, где на скамьях и на стульях, а не на коврах и циновках, как турки, восседали российские купцы. Среди них было немало «некрасовцев»,[15] давно покинувших Россию и молившихся по-старинному, но были и коренные русаки, лишь на время приехавшие в Стамбул с родины и поддерживавшие связи с российским посольством. Торговали здесь железом, русским мылом, кожевенным товаром, деревянными резными изделиями, а также коровьим маслом, хлебным зерном и медом.
К Василию Баранщикову в рваной одежде, с огрубевшим на ветру голосом, загорелому, наподобие мавра или арапа, купцы на подворье отнеслись недоверчиво. А как услыхали, что оборванец, выдающий себя за нижегородского гильдейного купца, просит деньгами помочь, и вовсе подозрительным он показался. Рассказы Василия о его злоключениях купцы слушали с ехидством и насмешками: дескать, про такое в писаной «Гистории о Василии Криотском, российском матросе» прочитать можно, а в жизни такого еще ни с кем, ни с одним живым купцом, не случалось! Горазд, мол, речистый турусы на колесах разводить. Иные, подобрее да попрямее сердцем, качали головами и вздыхали сочувственно, стесняясь, однако, показать, что веру дают словам бродяги, чтобы не прослыть простаками, и денег не предлагали. Не сумел Баранщиков внушить землякам доверие, может быть, именно потому, что говорил им правду, а она, как известно, частенько бывает необычнее вымысла!
В конце концов нижегородец сообразил, что не с того конца начал. Чтобы побороть недоверие земляков и убедить их в истинности своего рассказа, надо было показать им паспорт и клейма. Но как показать здесь, в турецкой столице, правую руку? Если откроется его отступничество от магометанства, не сносить ему головы.
Тем не менее он попросил наиболее благосклонных к нему российских негоциантов собраться под вечер в одной из лавок. Купцы пришли, уселись, словно на аукционе, и Василий пустил по рукам свой венецианский, а затем и гишпанский паспорта.
Гости с недоверием их осмотрели и, как Василий того и ожидал, выразили сомнение, что владелец этих паспортов Мишель Николаев и он, именующий себя Василием Баранщиковым, суть одно лицо.
— Да как же, господа, не одно лицо! Извольте взглянуть на мою левую руку.
Василий обнажил руку до плеча. Повскакли с мест негоцианты, позабыли про купеческую степенность, и наперебой, ахая да охая, стали ощупывать разрисованные мускулы Баранщикова. Клеймо с буквами М. Н. (Мишель Николаев) свидетельствовало, что его обладатель действительно носил такое имя. Но самые недоверчивые продолжали упорствовать:
— А чем докажешь, что не сам ты сии клейма на себе наколол, чтобы честной народ в обман вводить, рубли с него за показ выспрашивать? — громогласно воскликнул бородатый хлеботорговец.
Василий Баранщиков с усмешкой глянул на него.
— Не велишь ли, батюшка, и на тебе таких печатей наставить? У меня их много припасено: обмана людей ради вожу их с собою с острова гишпанского. Пожелаешь — мигом изукрашу. Сможешь тогда и ты с честного народа за показ рубли спрашивать!