— Кто?
— Тебе ж говорят — ангел. Сидит на табуретке и дремлет. Я ка-ак вскочу, а он захлопал крыльями и улетел.
— Куда? — спросил я, пораженный словами Илюхи.
— «Куда, куда»! Закудыкал. В трубу улетел.
— Там же сажа!
— Ну и что? Он в ставке искупается и опять чистый летит на небо.
— Врешь ты, Илюха, — с досадой проговорил Васька.
Илюха оправдывался:
— В божьем писании так сказано, а я здесь ни при чем. Да ты сам Леньке говорил про рай и про чертей, забыл, да? Забыл?
— Забыл я или не забыл, то мое дело, — хмуро отозвался Васька, — а врать, что живого ангела видел, незачем.
— Могу показать перо от крыла ангела, если не веришь.
— Опять врешь.
— Чтоб я провалился! Когда ангел вылетал в трубу, он зацепился за гвоздик, и перо выпало. Хоть сейчас идем, посмотришь, за иконами у нас лежит.
— То небось петушиное.
— Петушиное, как бы не так!
Ребята примолкли. Видя, что больше никто не возражает, Илюха, глядя в небо, блещущее звездами, продолжал:
— А во-он дорога в рай, видите, где звезды густой полосой тянутся. По этой дороге праведники после смерти идут в рай. Там у ворот стоит святой Петр с золотыми ключами и стерегет. У него на дурницу в рай не проберешься.
— Документы требует? — простодушно спросил Абдулка.
Васька усмехнулся:
— Пачпорт!
— Не пачпорт, а крест на шее, — поправил Илюха. — Если грешник крест будет заржавленный, а у праведника — новенький, сияет, как солнце. Если святой Петр увидит, что грешник хочет незаметно в рай пробраться, то сейчас его за шиворот — и под зад коленкой.
— А кто в раю живет? — не унимался Абдулка.
— В раю живут Адам и Ева.
— Еще кто?
— Я же говорил: праведники. Те, которые безгрешно жили на земле. Моя бабка там живет.
— Откуда ты знаешь?
— Во сне видел.
— Тю, во сне… — насмешливо протянул Уча. — Бабку видеть во сне к дождю.
— И вовсе не к дождю… А потом, я где видел бабку? В раю, будто она сидит под райским деревом и золотые яблоки ест. В раю хорошо. А возле ада, прямо у калитки, сидит на цепи страшная-престрашная собака о семи головах, Санхурха называется.
Хотя я чувствовал, что Илюха врет, все же было интересно слушать его рассказы.
Поздно в этот вечер разошлись мы по домам.
Ваське нужно было ложиться, чтобы утром не проспать на работу. Расставаясь, мы взяли друг друга за руки. Наверно, ему тоже было тяжело; он вздохнул и сказал ободряюще:
— Ничего, Лень. Зато денежек заработаю. Батька даст нам гривенник, и накупим мы целую шапку пряников и «раковых шеек», а хочешь — голубей купим.
— Голубей лучше, — сказал я, стараясь подавить слезы.
— Ладно, купим голубей: красноперых, чернохвостых, «монаха» одного купим…
Безрадостным был наступивший день. Потерянный, слонялся я по улице, не зная, куда себя девать. Поиграл возле калитки с Полканом: закидывал палку и заставлял принести обратно. Потом смотрел в щелку забора, как Илюхина мать стирала во дворе белье. Надоело и это. С тоской побрел я на речку, сел на камень у засохших камышей и, глядя на небо, стал считать облака. Вот проплыло первое, похожее на грязную рубаху с разбросанными рукавами, за ним второе, похожее на скачущего коня…
Интересно, на каком облаке сидит сейчас бог? Еще покойная бабушка рассказывала: есть у бога золотая книга, где записано, кто когда родился и сколько ему положено жить на земле. Про меня тоже записано. Хотя бы одним глазком поглядеть, сколько мне назначено жить! Я подчистил бы стеклышком свою жизнь и прибавил годика два, Сеньке-колбаснику стер бы лет десять. А его отца совсем вычеркнул бы из божьей книги. Пусть явится после смерти на тот свет, а бог проверит по книге и спросит: «Откуда тебя черти принесли? Ты в золотой книге не записан. Проваливай в ад!» — и по шее его, по шее. А в аду черти схватят колбасника за шиворот — и на сковородку: поджарься, голубчик, потанцуй на горячей сковородочке… потом в кипящей смоле посидишь да раскаленную плиту языком полижешь…
В размышлениях я не заметил, долго ли сидел у речки. Надоели облака и степь. Поднялся я и пошел домой.
А там нежданно-негаданно выпало счастье.
— Сынок, — сказала мать, едва я переступил порог, — сходи-ка на завод, снеси отцу обед. Я что-то занедужила, да и стирки много.
С трудом сдержался я, чтобы не заплясать. Пойти на завод — значит побывать у Васьки, увидеть, где он работает, поговорить с ним. А еще, слышал я, там куют снаряды для войны. Все это я увижу своими глазами.
Захватив судок с обедом, я пошел из дому не спеша, чтобы мать видела, что я осторожно несу обед. Но едва я вышел за калитку, гикнул от радости и помчался, расплескивая суп. Мать кричала мне вслед:
— Душу-то застегни, скаженный!
Я ничего и слышать не хотел.
2
На заводе я бывал не раз. Но одно дело — пробраться туда с задворок и поминутно озираться, не идет ли Юз, и другое дело — идти свободно, с полным правом: несу отцу обед!
Первый раз я по-настоящему увидел завод. Черный дым и копоть закрывали солнце. Всюду грохотало, лязгало, свистело, визжало. Вертелись огромные колеса, что-то ухало над самой головой. Казалось, какой-то страшный великан, скрежеща зубами, жевал что ни попадя: железо, камни, людей, не зря что-то хрустело, трещало, и пламя сквозь черный дым выбивалось будто из ноздрей.
Все на заводе было покрыто ржавчиной: земля, железо, трубы, даже воробьи. Пахло известью, мазутом, гарью — задохнуться можно.
У высоких домен мускулистые катали возили железные двухколесные тачки с коксом и рудой. Глядя на их голые, красные от руды, натруженные спины, я вспоминал Абдулкиного отца — дядю Хусейна. Он работал здесь, а теперь ни за что сидел в тюрьме.
За доменными печами начинался мартеновский цех. Я долго смотрел, как сталевары носили на плечах пудовые чушки чугуна. Корчась от пламени, они швыряли чугун в пасти печей, откуда с яростью выбивался огонь, будто хотел догнать рабочих и сжечь их. Кожа на лицах лопалась от жара, одежда дымилась. Но сталевары были смелыми людьми — куда Кузьме Крючкову и даже царю! — они лезли в самое пламя, и, если на ком-нибудь загоралась рубаха, он окунался в бочку с водой и, объятый паром, опять спешил к печам.
Из завалочных окон через край выливалась на площадку горячая жидкая сталь. Она расползалась ручьями, но рабочие спокойно перешагивали через них.
Возле прокатного цеха встретились мне тряские дроги, покрытые рогожей. Из-под края рогожи торчали две ноги, обутые в чуни. «Наверно, задавило кого-нибудь», — подумал я и поспешил уйти подальше.
Прошелся я мимо горячего заводского ставка, где, по рассказам ребят, хорошо купаться даже зимой. Кто знает, может, и взаправду хорошо, а только берега в том ставке были черны от мазута.
Суп в моем судке давно остыл, а я все бродил по заводу. У литейного цеха меня увидел городовой и взялся за свисток. Я прицепился позади паровозного крана и доехал до кузнечно-костыльного цеха, где работал отец.
Здесь тоже стоял грохот; синий дым висел под высокими сводами здания. Голоплечие кузнецы выхватывали из огня клещами раскаленное железо и лупили по нему тяжелыми кувалдами. Только и слышно:
Динь-дон-бум,
Динь-дон-бум…
Жара стояла невыносимая. Из-под молотов в разные стороны летели искры. Недаром у отца одежда была прожженная, мать вечно заплатки пришивала.
Я с трудом узнал отца среди кузнецов. Он грохал молотом по вишнево-огненному железу, и под его ударами кусок железа превращался в топор.
«А корону царю кто выковал?» — вспомнились мне слова Анисима Ивановича. «Может быть, здесь, в кузнечном цехе, и сделали царю корону, подумал я, — может, отец и выковал ее?»
Я смотрел на кузнецов и думал: «Вырасту, никем не буду, а только кузнецом и еще сталеваром, чтобы ковать железо, варить сталь и окунаться в кадушку с водой. Я нырял бы на самое дно и сидел в бочке, пуская пузыри. Люди бы удивлялись: откуда пузыри в кадушке? А я сидел бы на дне и смеялся…»
Хрипло, натруженно завыл гудок. Начался обед. Рабочие примостились кто где: на ржавых болванках, а то и просто на полу, привалившись спиной к наковальне. Одни тянули из бутылок чай, другие черпали из чугунков жидкую похлебку.
Пока отец обедал, я бродил по цеху, ощупывал только что выкованные теплые гайки; потрогал кузнечный мех, и он зашипел, как живой.
Потом один из рабочих подошел к моему отцу и, глядя издали на меня, стал о чем-то шептаться с ним. Я насторожился: «Обо мне говорят». Когда рабочий отошел, отец связал недоеденный обед и поманил меня:
— Сынок, пойдем, я тебя помою. Пойдем в баньку, а то ты грязный.
Так я и знал! Всегда что-нибудь придумает отец. Я смерть как не любил мыться.
— Я не грязный, не хочу.
— Как же не грязный, смотри! — Отец мазнул меня черным пальцем по носу.
— Это ты меня сейчас вымазал, не буду мыться!
— Пойдем, пойдем, — говорил отец, подталкивая меня в спину.
Рабочие смеялись.
— Устинов, ты куда? — строго спросил проходивший мимо толстый человек.
— Мальчика помыть, господин мастер, а то бегает целый день как поросенок.
— А-а, ну, ну, помой.
Мы с отцом обогнули кузнечный цех и пошли к заводской кочегарке. Там по мокрым каменным ступеням мы спустились в подвал, где было темно и сыро, прошли на ощупь несколько шагов и столкнулись с каким-то рабочим. Он поднял над головой горящий каганец, присматриваясь к нам.
— Можно помыться? — весело спросил отец.
— Можно, вода ждет, — ответил рабочий, похожий на китайца.
— Добре, — сказал отец, — а ты, Ваня, покарауль здесь.
— Будь спокоен…
Отец взял у рабочего каганец, и мы стали пробираться по каменному коридору. Отец открыл деревянную, разбухшую от сырости тяжелую дверь, и мы очутились в темном каземате. В углу стоял цементный ящик, а в него из железной трубки капала вода.