Помню ступеньки его восхождения по лестнице режиссерской славы.
Тбилиси, город его рождения, Тбилисский тюз, Русский драматический театр имени Грибоедова в Тбилиси, потом — Москва, мало кому известный и вовсе не популярный гастрольный театр ВТО, наконец, кратковременный «визит» в Центральный детский…
Режиссерская предыстория…
Ленинград. Заговорили о неожиданном ренессансе прозябавшего до того на Петроградской стороне Театра имени Ленинского комсомола. Фучиковский репортаж «С петлей на шее» основа для товстоноговского романтического спектакля «Дорога в бессмертие»; в старой Александринке — второе рождение, вернее, воскрешение старой «Оптимистической», с легкой товстоноговской руки начавшей свой второй маршрут по белу свету…
И вот «несъедобный» — на Фонтанке.
Товстоногов не разрушил старый мир «до основанья, а затем…».
Он проделал эксперимент, во многом поучительный, которому последовали впоследствии и некоторые другие московские режиссеры…
Взял с собой в Театр на Фонтанке нескольких артистов, которым верил и которые верили ему.
Оставил почти в неприкосновенности труппу, на которую иные его коллеги давно махнули рукой и советовали новому «главному», прежде чем ставить спектакли, произвести чистку еще похлеще древней, авгиевой…
А он не стал «чистить».
Стал ставить спектакли.
Искал в каждом из них — направление.
Куда идти?
Во имя чего?
Комедия Жери «Шестой этаж». Безусловно, она привлечет зрителя своей легкой внешностью, занимательностью, это тоже немаловажно.
Но, перешагнув без труда через лежащее на поверхности изящное французское драматургическое causerie, углубился в тайники людской психологии, осветив не видимое обычному, заурядному режиссерскому глазу нечто существенное, а смотришь, и главное.
В пьесе «Лиса и виноград» драматурга Латинской Америки Фигейредо — другое. Античное действие, превращенное в предмет современного, большого философского спора.
Там, у Жери, — быт, здесь — условность, очищенная от каких бы то ни было житейских деталей.
Но направление поиска — одно и то же.
Словно бы почувствовав это, застыдились артисты банальностей, штампов, наработанных в недавних ремесленных спектаклях.
Жесткая, «несъедобная» воля режиссера вела дальше. К грустноватой итальянской пьесе «Синьор Марио пишет комедию». Сюжетный ход нехитрый. Синьор Марио действительно пишет комедию, но ход жизни поворачивает драматический замысел, как повернулся ход жизни самого Театра на Фонтанке.
К ренессансу старой пьесы «Гибель эскадры». И в ней — романтическое блоковско-луначарско-горьковское направление и романтический финал: под духовой оркестр, под песню о «Варяге» матросы уходят с корабля, который назначено им революцией взорвать. В каждой разлуке — биография, судьба, характер. К тончайшим психологическим нюансам, к глубоким размышлениям о жизненных предназначениях — в володинских «Пяти вечерах».
Я увлекся, не заметил, как вломился не в свою епархию — разбор спектаклей, в том числе и «Горе от ума», и «Варваров», и «Мещан», и «Ревизора», и «Ханумы», и «Прошлым летом в Чулимске», не входит в мой замысел. Попросту захотелось написать о том, как на той же сцене, в Театре на Фонтанке, с теми же фонарями у входа — произошло чудо.
Вероятно, в этом чуде и есть драматургия.
Но и в чуде стоит разобраться, особенно если не очень веришь в чудеса.
Зритель подстегивал театр так же неравнодушно, как неравнодушно театр подстегивал зрителя.
Зритель понял, чего хочет театр, и понял — театр хочет, чтобы зритель не ушел из театра, этого не поняв.
Художественность здесь сплеталась с поиском, поиск — с мыслью, вдохновение поверялось деловитостью, а деловитость — фантазией, фантазия входила запросто в реальность, реальность в фантазию, алгебра поверялась гармонией, но и гармония — алгеброй, и непосредственность не исключалась профессионализмом. Одно украшало другое…
За это время всякий раз по-новому открывались по-разному и про разное пишущие авторы, и среди них такие непохожие, как Арбузов и Корнейчук, Шолохов и Симонов, Володин и Думбадзе, Радзинский и Винников, Рахманов и Розов, Вампилов и Шукшин…
Известно — успех кружит голову, и «темечко не выдерживает» не только у людей. У театров — тоже.
Иммунитет от успеха — один, единственный.
Он — в том, невидимом, быть может, порыве, когда каждая премьера — экзамен.
И каждый рядовой спектакль — премьера.
И я побывал на своем рядовом, триста шестнадцатом спектакле «Океана» и увидел — премьеру…
И радуюсь, что со стапелей этого Театра на Фонтанке трижды спускались мои скромные драматургические корабли — сперва, в начале тридцатых годов, аллегорическая «Утопия», написанная четырьмя ленинградскими газетчиками, и фрегат «Святой Павел», флагманский корабль адмирала Ушакова, и эскадренный миноносец Тихоокеанского флота «Взволнованный», на мостике которого стоял капитан третьего ранга Платонов — Кирилл Лавров.
И рад, что спускал на воду эскадренный миноносец Кирилла Лаврова — Георгий Товстоногов…
«…И лаять тем голосом, какой господь дал». Что есть драматургия?
Юрий Олеша считал, что драматургия есть там, где есть чувства.
Верно.
Чувства не живут в человеке сами по себе.
Они спорят.
В этом — драматургия.
Пьесу Юрия Олеши «Заговор чувств» в Ленинграде поставил Театр на Фонтанке.
Это было событием и для театра и для драматургии.
Мятежного молодого человека в своей пьесе, как и в романе «Зависть», из которого возникла пьеса, Олеша назвал Кавалеровым. Сам, словами другого своего персонажа, комментировал:
«А фамилия Кавалеров мне нравится: она высокопарна и низкопробна».
Даже тут, и в фамилии и в этом столкновении эпитетов, была драматургия.
Он писал пьесу приподнято-патетическую, он сердился, когда не понимали его, не понимали желания: противопоставить Офелию — колбасе, а беспредметной романтике — конкретность.
А — не понимали.
Как и то, что в драматургии надо сталкивать чувства.
Не думаю, что Олеша назвал сперва роман «Завистью», а потом пьесу «Заговор чувств» — случайно.
Второе название — шире, объемнее. Конфликтнее. В нем уже содержится драматургия. Вдумайтесь, вслушайтесь, как оно звучит… Заговор… Чувств…
Я сказал бы, что «Зависть» переросла в «Заговор чувств».
Работая над пьесой о людях флота, я, как это ни странно, искал драматургию именно в заговоре чувств, в их столкновении.
В моей пьесе «Океан» один из трех друзей-моряков — завистник. Он живет с адом в душе, от этого плохо людям, но не так уж прекрасно и ему самому.
Сколько раз на протяжении своей литературной и театральной жизни я с горечью наблюдал, как губит недоброжелательство талантливых людей.
С адом в душе нельзя садиться за письменный стол.
Сальеризм подобен бумерангу — он бьет, в конечном счете, по самому Сальери.
Чувства озлобления иссушают самые крупные дарования, делают их недееспособными, часто — бесплодными.
Вероятно, так — не только в литературе.
Сальеризм гибелен, думается мне, в любой области жизни, не говоря уж об искусстве. Злоба безжалостно поедает не только тех, против кого она направлена, но и тех, кем она безраздельно и деспотически владеет.
Итак, в моей пьесе «Океан» — один завистник.
Знакомый литератор, прочитав пьесу, спросил, улыбаясь: «Ну, Куклина, вы, конечно, писали с меня? Но я — другой». Второй читатель, не литератор, тоже спросил — не вывожу ли я его под фамилией Куклина, какие-то свои мысли вслух он произносил в моем присутствии, и, по его мнению, я их перенес в диалог…
Обоим моим знакомым видней, но я не их, конкретных людей, имел в виду, занимала меня проблема не знакомого человека, а знакомого явления, я искал драматургию в столкновении чувств, выражаясь терминологией Олеши. Чувство зависти толкает на подлость — это драматургия. В своей книге «О профессии режиссера» Г. Товстоногов, разбирая пьесу «Океан», им поставленную, пишет: «Но тем не менее Куклину осталось немного, чтобы созреть для большой подлости». Чувство зависти борется с иными чувствами, и они столкнулись, сшиблись, это неминуемо, в этом драматургия — в сшибке зависти и порядочности, честолюбии истинном и подлом тщеславии, при котором, как сказано в том же товстоноговском разборе с парадоксальной язвительностью, «друг, который катится вниз, симпатичнее друга, который идет вперед».
Думается, без столкновения, не противопоставления, а именно столкновения, пусть бескровного, пусть не кончающегося выстрелом, как у Чехова, удушением, отравлением, как у Шекспира, даже просто снятием с занимаемой должности, — нет драматургии.
Что было главным в театральных сезонах последних лет — классика или современность, театры академические или вновь возникшие?
Главное, на мой взгляд, вновь вспыхнувшая зрительская любовь к театру.
Залы театров — и тех и других — как правило, полны. Больше того, у некоторых театров наблюдаются толпы. Какая радость! Вот вам и смертельная угроза телевидения, вот вам кино, вот вам радио!
Зачем ходят в театр? Ходят — сопереживать. Ходят — размышлять. Ходят — поплакать. Ходят — похохотать. Ходят и за тем и за другим одновременно. Поглядеть на себя со сцены ходят. Если видят — и улыбаются, и хмурятся, и негодуют, и крушат, а иногда — иногда и делают нужные выводы.
А зрительный зал? Реагирующий остро и кашляющий; затаивший дыхание и вяло-равнодушный; спокойно наблюдающий со стороны и тревожащийся, нервный… Разве в этом самом нет драматургии?
Это подстегивает артистов, режиссуру, самое пьесу…
Стало быть, настоящая драматургия начинается там, где есть настоящий зритель?
Верно.
А что есть настоящий зритель?
Помню двух девушек, выходивших из зала после первого акта современного спектакля, поставленного Охлопковым. Одна из них сказала другой то ли с недоумением, то ли с испугом: «Кто же этот герой в конце концов — положительный или отрицательный?»