Повесть о том, как возникают сюжеты — страница 124 из 133

И он «выстукивает» на машинке ремарку:

— Действие происходит весной 1902 года в Александровской пересыльной тюрьме, когда Феликсу Эдмундовичу Дзержинскому было двадцать пять лет.


«…И нести за это ответственность. Полную». Популярность книг Юрия Павловича достигает наивысшей точки в конце пятидесятых и в начале шестидесятых годов — она может сравниться разве с тем периодом его литературной жизни, когда вышли следом за «Вступлением» «Наши знакомые»…

Кажется, нет издательства, где не выходят его произведения. И в «Советском писателе», и в «Молодой гвардии», и в Лениздате, и в «Советской России», и в «Искусстве», и даже в Госполитиздате выходят — и огромными тиражами! — его книги.

Я слышал, как спрашивали в книжном магазине:

— У вас есть что-нибудь Германа? Все равно что, если есть — дайте…

— Было, раскуплено, — отвечала продавщица…

Это годы напряженной деятельности Юрия Павловича — не только литературной. Переписывается с десятками и сотнями читателей, вникая в их нужды, заботы и обстоятельства. Выступает перед читателями по радио, телевидению, в печати. Участвует даже в организации театрального сатирического представления.

«Ради господа бога, помоги нам вывезти «Давайте не будем» в Москву. Программа очень милая, талантливая и полезная… Не сердись на меня, Шурик, но, право, овчинка стоит выделки…»

Киностудия «Ленфильм» отнимает у него часть жизни — и не только как автора сценариев. Выступил на заседании Художественного совета однажды (цитирую по монографии Р. Файнберг «Юрий Герман»), сказав так:

«Мы пришли, чтобы делать дело и нести за это ответственность. Полную. Рублем, головой, как будет велено…

Мы пришли сюда настолько всерьез, что даже стали ссориться друг с другом. С Г. М. Козинцевым мы вместе сделали две картины, я у него спал и ел, и никогда за двадцать пять лет мы не обижались друг на друга, а вот нынче мы с самого начала объединений, черт бы их драл, не были в гостях друг у друга. И старый друг мой и соавтор Хейфец порой поглядывает на меня с ненавистью, почти так же, как бывает, когда мы вместе пишем сценарий и я утверждаю, что этот эпизод хорош, а он говорит, что у меня начисто отсутствует обожаемый им «кинжальный» диалог.

Объединения стали нашим личным делом».

И не только объединения. Очень много участков нашей жизни были для него — личным делом, за которое он отвечал…

ЖАЛОБНАЯ КНИГА

В номере гостиницы «Москва», большом и неуютном, с ослепительным, дух захватывающим видом на темные ели вдоль кремлевской стены и сказочно расписанные луковки Василия Блаженного, его провожают друзья, старые и новые. Старые ревнуют его к новым, он замечает это, и ему это приятно.

Ему все приятно в этот тихий вечер пустынной, летней, воскресной Москвы.

Поездка в Москву прошла как нельзя более удачно.

На киностудии ему показали отснятый материал новой картины по его сценарию.

В издательстве получил десять авторских экземпляров нового издания романа «Один год», к десяти прикупил еще сто, а подумав, еще пятьдесят — для подарков родным, друзьям, работникам медицины и уголовного розыска, и это тоже укрепляло его и без того отменное настроение.

Он ходит по комнате в затрапезном, протертом на локтях песочном свитере, пошаркивая сбитыми шлепанцами, подтягивает время от времени тоже затрапезные, вызывающе немодные широковатые брюки (сейчас ему до смерти нравится быть немодным и отставшим от светских правил), не без удовольствия прислушивается к тому, как старые друзья негромко поругиваются с новыми, лукаво улыбаясь, растягивая губы и становясь при этом похожим на мягкую образцовскую куклу.

Достает из раскрытого чемодана экземпляры романа, делает своим косым, размашистым почерком дарственные вновь приходящим.

Складывается и уезжает из гостиницы обычно загодя, частенько прибывая на вокзал, когда состав еще не подан. Эта боязнь опоздать на станцию, возможно, укоренилась в нем смолоду, когда жил в маленьком провинциальном Льгове.

А тут осмелел — жалко расставаться — и не торопил никого, и даже подарил друзьям еще несколько приятных минут, и прочитал им рассказик-коротышку.

Не свой, разумеется, — нового друга, очередное увлечение, новый предмет его изменчивой любви.

Сам предмет, на этот раз им оказался Илья Зверев, журналист и молодой прозаик, в полосатой распахнутой майке сидит на кровати, вцепившись руками в ее спинку, иначе его выпихнут, разумеется, нечаянно, старые друзья, напирающие на него, ибо мест уже совершенно не хватает, как на футбольном экстра-матче.

Илья Зверев, к чести его, ощущает всю неуместность громкой читки в данных условиях и молит Юрия Павловича отложить ее до какого-либо другого случая, более подходящего и выгодного для автора.

Однако, потребовав тишины, встав посреди номера, делая паузы в особо потрясших его местах, при этом почти молитвенно поднимая глаза к потолку, выделяя как бы курсивом фразы, кажущиеся ему верхом удачи и совершенства, Юрий Павлович читает рассказ.

Старые друзья, прослушав, хвалят — вежливо, но спокойно.

На вокзале шумно и весело, электросветовые часы над перроном бодро отсчитывают бегущее время.

В купе он один — это тоже необычайно приятно.

Закуривает гаванскую сигару. Раньше он знал такие сигары лишь по литературным описаниям и сам однажды не удержался и упомянул их, если не ошибаюсь, в раннем романе «Вступление» — там их курил, конечно, американский делец и, конечно, в купе, поглядывая на проносящийся мимо пейзаж.

А теперь появились сигары из Кубы, их можно купить в любом папиросном ларьке, и они ему в самом деле нравятся, и он курит их непрерывно, что ему, как выяснилось позже, делать было не надо.

Курит и улыбается и с умилением вспоминает наивные страницы «Вступления».

Снова припоминает и деловые, и шумные, и достаточно безалаберные, но милые дни в Москве, и влюбленных в него друзей, и то, что вышел тиражом в двести тысяч экземпляров его роману и то, что выйдет скоро картина, которая, тьфу-тьфу, получается, — в кинематографе это бывает, во всяком случае, не сплошь и рядом.

И… вдруг вспоминает, что целый день ничего не ел.

На этот раз едет он не «Стрелой», как всегда, а каким-то другим дальним поездом, подумал, что в поезде должен быть ресторан, и действительно ресторан есть, и он отправляется туда, хватаясь за уходящие из-под рук стенки и перебегая скрежещущие, сдвигающиеся под ногами буферные площадки.

В одном из вагонов его видят и узнают два отдаленно знакомых ленинградских инженера. Они ездили в Москву утверждать технико-экономическое обоснование какого-то будущего завода. Один из них массивный и крупный, другой, напротив, худ и невелик, однако чем-то они неуловимо похожи друг на друга. Как выясняется несколько позже, их роднит страсть к театру и литературе, они давно стремятся к тому, чтобы какой-нибудь уважаемый писатель ответил им, в неофициальной обстановке, на ряд тревожащих их вопросов литературной жизни.

Случай представляется.

Юрий Павлович прихватывает инженеров с собой.

В ресторане подозрительно пусто.

За столиком сидит лишь официантка в рыжем перманенте, отрешенно щелкая на счетах.

Второй официант, с угрюмым удивлением глянув на них, пожав плечами, наливает им по сто граммов «столичной» и отходит.

Юрий Павлович, взяв меню, выбирает, попутчики выбирают то же, что и он, и тотчас же, не теряя времени, наседают на писателя, стремясь найти наконец хоть приблизительные ответы на мучающие их литературные проблемы.

Юрий Павлович отвечает рассеянно, отламывая кусочки черного хлеба, ест их, намазывая горчицей…

Проходит довольно много времени. Наконец официант возвращается и устало-нетерпеливым голосом сообщает: кухня уже не работает, ничего нет, ни холодного, ни горячего.

Герман спрашивает сдержанно, почему ресторан закрыт, когда по положению он должен быть открыт. Официант пробует объяснить, но, поглядев в лицо Юрию Павловичу, направляется к шефу, в этот момент вышедшему из кухонного отделения.

Попутчики, воспользовавшись новой паузой, опять наваливаются на него: полный инженер стремится узнать, правда ли, что он, Герман, высказался недавно против творческой манеры Хемингуэя и Апдайка, это его очень озадачило и опечалило, ему хотелось выяснить это, так сказать, из первоисточника. Однако Герман отвечает как-то неопределенно, он внимательно прислушивается к шепоту шефа и официанта, заглушаемому сухим щелканьем — официантка по-прежнему сводит на счетах концы с концами.

Шепот наконец стихает. Официант бросает на стол пачку печенья «Мария», бутерброд с высохшим, исключительно костистым белужьим боком, бутерброд с таким же старинным куском сыра и бутерброд с когда-то излишне жирной, но тоже уже давно ссохшейся и закрутившейся по краям краковской колбасой.

Такие бутерброды обычно подолгу держат в витринах продуктовых ларьков, и называются они — выставочные.

Юрий Павлович просит позвать директора ресторана.

После новой продолжительной паузы тот явился.

Это человек, в силу своей редкой специальности, мало двигающийся. Судя по всему, мучающийся от ожирения. Страдание читается в его глазах, лучистых, необыкновенных, нечеловеческих — как у Христа на картине Александра Иванова.

Толщина его уникальна.

— Как вам не стыдно, — говорит ему Юрий Павлович своим грудным басом на самых низких регистрах, задыхаясь на сей раз не от восторга, как совсем недавно при чтении чужого рассказа, а, напротив, от негодования. — Для чего вы здесь поставлены, ежели людям, для блага и во имя которых вы здесь поставлены, вы можете предложить, и то после неприличных препирательств, лишь так называемый выставочный бутерброд со стыдной собачьей колбасой?

Несчастный с печатью страданья в Христовых глазах стал уверять, что колбаса «краковская», а не собачья, и — свежая.

— Побойтесь бога, — сказал Герман.