Он сам признает это, чувствуется, да это можно и прочитать, по сути, в той же самой статье.
«Я подметил в ней, в частности, — замечает Горький, — ревнивое, всегда туго и, пожалуй, болезненно натянутое желание подчеркнуть свою неоспоримо огромную роль в жизни мужа».
И, делясь откровенно этим своим наблюдением, не пряча его из-за того, что памфлет в целом направлен в защиту Софьи Андреевны, не пугаясь этих отнюдь не мнимых противоречий характера и ситуации, Горький расширяет, развивает эту мысль, обогащает ее новыми наблюдениями, и тем не менее, а вернее, и потому, памфлет еще более набирает силу, его удар все более неотразим.
И защита Горьким Софьи Андреевны превращается в обличение всех тех, кто думает и пишет о женщинах грязно и пошло.
Вишневский не был гением.
Но Софья Касьяновна Вишневецкая считала в глубине души, а иногда и открыто высказывала близким это свое убеждение: да, гений.
Даже полагала: как обыкновенный гений, Вишневский должен вести себя в отношениях с людьми запросто.
Софья Касьяновна Вишневецкая, по профессии художник, сделавшая на своем веку немалое число макетов театральных декораций и эскизов к театральным костюмам, особенно для пьес Вишневского, преимущественно для пьес Вишневского, поработавшая и в кинематографе полезно, в частности в горьковском фильме «Дело Артамоновых» и в фейхтвангеровской «Семье Оппенгейм», член Союза художников, избрала, однако, по абсолютному и добровольному волеизъявлению души, сутью своей жизни, главной своей профессией, доминантой земного своего бытия дело ее мужа, Всеволода Вишневского.
Да, это дело было ее сверхзадачей, где бы она ни была, что бы ни делала.
Боевая подруга в истинном, возвышенном смысле формулы, действительной и в дни мира и в дни войны. Она была и комична в этой своей роли, но была и величественна.
Не знаю, сохранились ли те ее, серого фетра, боты.
Возможно, сохранились.
В семье Вишневских берегли реликвии, тем более военные.
Тогда, в 1944 году, получив редакционное задание, я поехал с ней на фронт, под Нарву и далее в расположение наступающих частей, среди которых воевала морская бригада.
Ехать вместе с ней не хотелось — если так уже откровенно. Она утомительна, эгоцентрична и — дама, что на фронте сулит неудобства для дамы и для даму сопровождающих.
Но мое задание не ждало, и выхода не было: у Софьи Касьяновны машина, бензин, путевой лист, всем этим величайшим на фронте богатством я ни в малой степени не обладал.
Почему она была такой богатой?
Потому что она ехала на фронт как корреспондент центральной газеты.
Она была корреспондентом центральной газеты, хотя для занятий журналистикой у нее не было ни призвания, ни таланта. Но она очень стремилась к тому, чтобы стать корреспондентом, и вовсе не из тщеславия. Она полагала, что Вишневскому «идет» жена — военный журналист. А раз «идет» Вишневскому, она стала журналисткой.
Так было в сорок четвертом году, году наступлений и побед, когда все двигалось туда, на Запад.
А в сорок втором?
Так было и в сорок втором.
11 января 1942 года, на 205-й день войны, Вишневский записывал в своем дневнике:
«Идем в Политуправление обедать: гороховый суп, немного каши с консервированной рыбой. (Пять ломтиков хлеба. На день.) Света нет. Неожиданно мне сообщают о том, что она… уже в «Астории» (!). Дозвонился к ней. Поговорили. Дрогнуло что-то внутри — С. К. приехала… Иду в «Асторию». Встреча… С. К. страшно похудела: потеряла семнадцать килограммов, появились морщинки, седые волосы…»
Добилась невозможного: получила все пропуска, мандаты, вылетела на боевом самолете через линию фронта в тоскливые, тяжкие часы осады, в голод и холод, когда все, кто мог — ненужные для обороны, обессиленные, — эвакуировались из Ленинграда, но могли уже далеко не все…
Перелетела через Ладогу, чтобы быть рядом.
Убедила себя, а затем всех, от кого зависело разрешение на вылет в Ленинград, что жена Вишневского не имеет права быть там, где живут эвакуированные писательские жены, обыкновенные жены, — скажем, в Чистополе, под Казанью, в деревне Черной в Приуралье, в Алма-Ате…
Убедила, сломила сопротивление — и перелетела.
В форме военно-морского офицера. И в этой же форме провела войну, всю войну, в осажденном Ленинграде, в осажденном Кронштадте, на кронштадтских фортах.
Вела себя смело, даже лезла порою куда не надо, что очень, признаться, раздражало храброго Вишневского.
…Всю дорогу из Ленинграда, пока мы в стареньком, дребезжащем, продуваемом со всех сторон «ване-виллисе» катили по Приморскому шоссе мимо покореженной, развороченной немецкой военной техники, она пилила, не уставая, старшину первой статьи Смирнова, нашего водителя.
Смирнов был прикомандирован к Вишневскому вместе с мотоциклом плюс коляска, провел с Вишневским, а затем и с Софьей Касьяновной, когда она появилась в блокаде, все годы войны и свыкся с характером Софьи Касьяновны, или, как мы ее потихоньку в те времена шутливо именовали, С. К. — что одновременно сочетало и ее инициалы и наименование класса маленьких подвижных кораблей флота (сторожевые катера), — и это наименование как нельзя более подходило к самой Софье Касьяновне, которая стерегла покой, труд и гений Вишневского так же круглосуточно и бдительно, как сторожевые катера — входы в Морской канал…
А пилила Софья Касьяновна — С. К. — водителя Смирнова за то, что он, как ей представлялось, сбился с дороги и мы, все втроем, вскорости угодим к немцам.
Когда старшина первой статьи поворачивал вправо, С. К. утверждала, что надо повернуть влево. Когда поворачивал влево, С. К. советовала взять вправо.
И каждая развилка дороги вызывала раздумья, как у васнецовского витязя на распутье, и новую бурю в бедном нашем «ване-виллисе».
Старшина первой статьи меж тем, выдержанно скрипя зубами, вез нас правильно.
В лесу мы наткнулись на гигантский артиллерийский дот, подземную крепость, недавно покинутую немцами. Следы спешки, с какой они уносили ноги, когда войска Ленинградского фронта и корабли Балтийского флота, взломав кольцо блокады, пошли на Запад, были видны тут, у входа в дот, видны предметно: валялись банки с консервами с цветастыми этикетками, ножи-штыки, пулеметные ленты, лыжи, вещевые мешки, плащ-палатки, каски, даже двухверстка и ненужная им теперь карта Ленинграда.
С. К. потребовала немедленной остановки.
Как раз это было ни к чему. Темнело, давно время было нам выбираться из пустынного леса; дороги толком мы не знали. Не исключалось, что дот заминирован: визитной карточки — «Проверено, мин нет» — наши саперы тут не оставили, мог быть заминирован не только вход, но и консервы и каски.
И водитель Смирнов и я сперва ласково, потом яростно уговаривали С. К. не задерживаться.
Нет! Первые увиденные ею трофеи наших войск под Ленинградом! Первые каски тех самых немцев, которые обстреливали Ленинград! О которых писал и говорил Вишневский три года подряд! И она привезет ему эти первые трофеи, эти брошенные каски — сама, сама!
Назвав нас трусами, отважно заковыляла к доту в своих малопригодных для фронта ботах.
На счастье, каски не были заминированы. И мы, кляня С. К., загрузили ими «виллис» доверху.
Так было потом всю дорогу: для н е г о, для будущих е г о радиоречей и для того, чтобы он видел, где она была и что она видела, С. К. собирала вещественные доказательства нашего наступления и немецкого отступления: погромные власовские листки и фашистские газетки РОА, называвшей себя Российской Освободительной Армией; срывала со стен, бережно складывая в полевую сумку и в альбом для зарисовок, приказы немецких ортскомендатур. Вела бесконечные записи — вряд ли нужны они были для короткой газетной заметки, — разговоры с пленными, с бойцами нашей пехоты, с ранеными, с крестьянами, возвращавшимися на родные пепелища.
В своем усердии она была нелепа, наивна, смешна, трогательна. Поздней ночью в сожженной деревне с одиноко торчавшими среди почерневшего кирпичного дома печными трубами мы нашли уцелевшую избу, куда до отказа набились сотрудники дивизионной газеты. Подсела к женщине, гревшейся у печи, угрюмой, неразговорчивой, в ватнике, в платке, в очках, молчаливо поглядывавшей на огонь. Почему-то решив, что женщина у печи — хозяйка дома, вернувшаяся из немецкой неволи, С. К. вытащила блокнот, карандаши, еще не оттаявшими с мороза, негнущимися пальцами записывала. «Трудно ли приходилось?» — «Нелегко». — «Что, гоняли с места на место?» — «И так бывало». — «Голодно приходилось?» — «Не без этого». — «А дети у вас есть?» — «Есть». Ответы были все в таком же стиле — односложные. С. К., однако, не отставала от неподатливой на интервью женщины в ватнике, пока беседу не прервал сидевший за столом секретарь редакции: встал из-за стола и вручил молчаливой женщине полосы завтрашнего номера фронтовой газеты. С. К. брала интервью у работника дивизионной газеты, — та в своих ответах ничуть не погрешила против правды.
Будущая радиоречь Вишневского не обогатилась еще одним штрихом.
Об этом происшествии, немало позабавившем фронтовых газетчиков, не обмолвилась Всеволоду ни словом, зато уж я, сознаюсь, не преминул.
Еще недавно, кажется, вот-вот, воевал с нею, спор переходил в ссору, с колкостями, до головной боли, до звона в ушах, — не спорить, не ссориться с нею было, очевидно, свыше сил человеческих: раздражала донельзя, да не только меня…
Споры с нею, ссоры — только вокруг е г о жизни, е г о дневников, писем, того, что важней включить в собрание сочинений, а что можно не включать, что печатать в «Избранном» Воениздата, а что не печатать, вокруг е г о отношений к людям, даже вокруг имен врачей, не тем будто бы и не так е г о лечивших…
Все одиннадцать лет так: незабудки вокруг е г о могилы давно распустились, и давно пышно расцвели там, на Ново-Девичьем, штамбовые розы, которые о н любил, и рядом выросло много новых надгробных плит, годы шли и шли… Но все одиннадцать лет, где бы и с кем ни встречалась, — всегда о н е м, к месту и не к месту, больше не к месту.