Он жил уединенно, больше того, отъединенно. В подполье, в лагере знал, что такое локоть друга, единомышленника, знал сердцем, кровью; я видел его рисунки, в них это все запечатлено. А тут…
Видимо, в искусстве, как в бою, без локтя нельзя.
И, видимо, в искусстве действуют так же, как в физике, законы сообщающихся сосудов.
А кроме того, дом на Градчанах — старинный, средневековый, не поселились ли в нем злые духи?
Впрочем, злых духов случалось мне видеть и в домах, вполне современных, нынешней постройки.
Духи приспосабливаются.
«Без лести преданные», как Аракчеев Александру I, ссорят, разъединяют. Убеждают хозяев дома, что вокруг завидуют, недооценивают, ненавидят.
И так мало-помалу создают вокруг хозяев зону пустыни.
Так бывало в искусстве. Может, не обошлось без духов и тут, в доме на Градчанах?
Он поехал на гастроли в Москву — давняя его мечта, мечта всех артистов «Дивадло 34». В театре был культ Москвы, чистый, трогательный, целомудренный. Москва — Мекка революции, и Москва — Мекка революционного искусства.
Москва не обманула их надежд, и потом, в Праге, встречаясь с актерами театра, я сам не замечал, как любой разговор сводили они к воспоминаниям о Москве, как повторяли почти молитвенно: «Москва, о, Москва!»
Но, принимая буриановцев, аплодируя грузноватому Швейку, и изящной «Опере нищих», и тончайшей Вере Лукашовой, Москва вежливо любопытствовала, однако: почему Буриан не привез ни одной чешской современной пьесы?
Буриан принял упрек к сердцу на этот раз. Вернулся домой и пришел к решению радикальному, революционному, так ему казалось, во всяком случае.
Не откладывая, не раздумывая, перестроил весь репертуар. Сам, своей волей, своей властью. Не привлек единомышленников из прозы, из поэзии, из драматургии. Не доверял, не замечал. Считал, что его не поймут.
Но как ни универсально было его дарование, объять необъятное не удалось.
Писать пьесы нелегко, я, например, в этом окончательно убедился, правда уже достигнув зрелого возраста.
Буриан был в драматургии искренним, горячим, но горько заблуждающимся… дебютантом. Писал пьесы скоростным методом, почти как Лопе де Вега и даже еще быстрее — по две-три в год. Писала пьесы — и так же быстро! — его милая и талантливая жена. Но и ее дарования очень не хватало на новую грань.
Почти так же быстро, как писались пьесы, ну, немножко медленней, ставились спектакли. И так же быстро сходили со сцены.
Это было все угнетающе нехудожественно — пьесы-скороспелки и спектакли-скороспелки. И они гибли, как бабочки, умирающие к вечеру.
Первую свою пьесу я написал двадцати трех лет от роду, в содружестве с тремя товарищами по газете — братьями Тур и Яковом Горевым. Я был газетчиком, знал рабочую жизнь ленинградских окраин, бывал помногу на предприятиях, к тому же любил смолоду театр, писал рассказы, очерки… И почему бы, черт возьми, не написать пьесу о том, о чем столько пишешь в своих очерках и фельетонах!
Так оно и вышло. Братья Тур пришли ко мне однажды поздним вечером после тяжелого газетного дня — они только что отправили в набор очередной фельетон «Бомбы и бомбоньерки». Яков Горев явился с «Красного треугольника», где он редактировал заводскую газету, а до того пять лет простоял у станка (а до того был председателем чека в одном из крымских городов). И братья Тур предложили написать вчетвером (бригадный метод был тогда весьма популярен не только на производстве, но и, увы, в литературе) пьесу о соревновании — строительстве двух лайнеров, небывалых кораблей, левиафанов, «Утопии» и «Бизнеса». Это был замысел пьесы-аллегории, который мы и осуществили позднее. Горевым же и мною предлагался встречный план: написать сначала пьесу, которая бы помогла строительству не утопическому, а конкретному. Драматургия должна быть утилитарной!
Речь шла о необходимости создать в Ленинграде комбинат искусственной нефти. Горев в своем фельетоне, резком, остром, напал за несколько дней до нашей встречи на директора завода «Красный треугольник». Тот был обвинен в близорукости, делячестве: на заводе кустарная, допотопная лаборатория, в которой изготовлялись резиновые собачки, белочки, зайчики; игрушки входили в статьи плана, директора это устраивало. А между тем руководил лабораторией талантливейший профессор, опыты его были связаны с изготовлением каучука из нефти. Директор, гоняясь за планом, не поощрял опыты. Страна задыхалась от нехватки каучука, каучук ввозится из-за океана, каучук можно делать тут же, на заводе, а вместо него — белочки, собачки…
Как видите, жгуче.
И фельетон бил в точку.
Но нам увиделось тут гораздо большее, чем рядовой фельетон, тут-то и есть то самое, без чего не сможет дышать современная драматургия.
И мы наступили на горло туровской песне об «Утопии» и «Бизнесе» и засели за пьесу о необходимости срочного строительства комбината искусственной нефти.
Пьеса написалась быстро, еще бы, в четыре руки.
Назвали именем самой поставленной в ней проблемы — «Нефть». Прочли на труппе бывшего императорского Александринского театра, будущего театра имени Пушкина, где я с треском провалюсь во время читки «Гостиницы «Астория», — все впереди.
Читал «Нефть» Вивьен, артист блестящий, будущий ее постановщик, читал мастерски, читал к тому же проглатывая, скороговоркой, тягучие, рыбьи сцены и выделяя наиболее эффектные. Таких, к сожалению, было меньше. Тем не менее артисты, завлеченные вивьеновской читкой, а также молодостью и искренностью авторов, равно как и их количеством, убеждали друг друга и самих себя, что несовершенство пьесы в конце концов будет перекрыто ее неоспоримой актуальностью для строительства молодого социалистического общества.
Слушая их суждения, мы, четверо, поверили сами себе. Тех, немногих, кто говорил, что пьеса нехудожественна, мы со всем убеждением зачисляли в ретрограды и консерваторы, не понимающих насущных задач искусства.
Если учесть, что в императорской труппе были на самом деле и ретрограды и консерваторы, легко понять, как противники пьесы в нашем представлении становились противниками советской власти…
От всей души полагали мы необыкновенной новацией, рушащей устои, обновляющей обветшавшие театральные подмостки, то, что главный герой выходил на авансцену и, освещенный юпитерами, призывал активно помогать строить комбинат искусственной нефти!
Пьеса целиком была вымощена добрыми намерениями.
Но пьеса была нехудожественная.
Что же такое художественно?
Я не знаю.
Легче объяснить, что такое нехудожественно.
Я видел пьесы, написанные по всем правилам драмосложения, даже с применением античных законов единства места, времени и действия, но они, эти пьесы, были заданы, сконструированы, безлики, не выражали ни сущности самого автора, ни его личного отношения к жизни; персонажи таких пьес говорили порой очень верно, но они были управляемы автором, жили в пьесе по его велению, а не так, как живет каждое живое существо, а потому все это было нехудожественно.
Думаю, персонажи должны жить в пьесе неуправляемо, по законам, которые им диктует не автор, а жизнь и внутренняя логика характеров, часто антагонистичная логике, преподаваемой в учебниках.
Нехудожественно морализаторство, сентенции, высказывание вслух того, что вытекает из самого хода развития характеров, — многие наши пьесы, и мои в том числе, страдают этой ужасной бедой.
Принципы симметрии, пропорции хороши где угодно, только не в драматургии.
Сентенции я не путаю с публицистичностью, с гражданственностью — все лучшие пьесы мира гражданственны, Ибсен ли это, Шекспир или Чехов. И монолог о судьбе маленького писателя в «Чайке», и астровский монолог о лесах, по-моему, художественны как раз своей неприкрытой гражданственностью, откровенной публицистичностью.
А разве не художествен лаконичный диалог финна Вайнонена и Комиссара из «Оптимистической», потрясенных только что разыгравшейся драматической сценой, когда маленькая хрупкая женщина застрелила человека? «Ты один». — «И ты одна, комиссар». — «А партия?» Вспомните спектакль. Это потрясает. Это художественно.
Буриан откликнулся на современность, а в искусстве откликаться нельзя, нужны не отклики — само искусство. Откликнулся искренне, всей душой, но потерпел поражение.
Понес тяжкие потери руководимый Бурианом театр: солдаты делят участь полководца.
Прошло бы время, я уверен, Буриан сам бы наново открыл, что такое художественно, иначе он не был бы Бурианом.
И, открыв, нашел бы пути исхода и вывел бы свой театр из беды.
Но Буриан умер.
Театр «Д-34», не выдержав свалившейся на него тяжести утраты, распался.
Люди театра разошлись по другим коллективам.
Буриан был в искусстве не спутником, а светилом. Не сиял отраженным светом — сам излучал сияние, сияние художественных открытий.
Вероятно, поэтому многое в художественной жизни Праги и по сей день связывают с его именем, с его почерком, с его поисками. «Тут от Буриана». «Это начинал Буриан». «Здесь работают ученики Буриана». «Об этом думал Буриан». Искры его таланта летают по городу и по стране, всякий раз рождая новое, необыкновенное — то ли это «Латерна магика», объехавшая полмира, и в ее чудесах есть доля Буриана, или пантомимическая труппа «На Забрадли», руководимая знаменитым Ладиславом Фиалкой, или новый театр «Семафор» на Вацлавской площади, осаждаемый каждый вечер публикой…
Поздней ночью в Градчанах, прощаясь, условливались встретиться, непременно встретиться, конечно, в Праге, конечно, в Москве. Сжал сильный, маленький кулак, поднял, как все антифашисты мира: «Ты наш друг, друг из Москвы. Узнай у Охлопкова, что такое художественно… Пусть напишет мне. И я напишу, пусть ответит».
А утром в Праге была первомайская демонстрация.
Весна пришла тогда в Европу загодя, солнце залило Вацлавскую площадь до краев, небо прозрачно, легкий ветерок раздувал знамена. Прага вышла на улицу вся, без остатка, маленьких пражан несли на руках солдаты, шедшие без оружия, с демонстрантами. Колонны шли бесконечно. Чехи шагали в добротных, выутюженных, праздничных костюмах, в мягких велюровых шляпах, в начищенных до зеркальности ботинках. Высокий гость, кажется из Кореи, спросил у соседа-чеха: «Когда же пойдут рабочие?» — «А это и есть рабочие», — ответил чех.