Не только он — весь Ленинград.
В этом нет преувеличения. Весь Ленинград.
«Перстень» Охлопкова. Некоторое время после войны Театром на Фонтанке руководила актриса Ленинградского театра имени Пушкина, режиссер Наталья Сергеевна Рашевская.
…Приезжают из Москвы в Ленинград «Стрелой» писатели, режиссеры, артисты, москвичи и бывшие ленинградцы, люди моего поколения, чуть старше, чуть моложе.
У каждого из нас свои дела, свои точки притяжения в этом городе.
Но каждый из нас утром, со «Стрелы», войдя в номер гостиницы, поставив чемоданы, набирает на память ее телефон, особенно если это суббота, если это воскресенье, если в Большом драматическом театре, где она работает, или в Театре имени Пушкина, где она работает, — выходной день…
Счастливы, если узнаем, что она свободна, и делаем так, чтобы быть свободными и нам в этот день хоть на час…
Но если попадаем на час — застреваем, и летят все другие, пусть самые важные, дела…
Она встречает вас в своей квартире на Фонтанке, удивительно свежая, совершенно седая, с молодым, тонким, умным лицом и такими же молодыми, умными глазами, усаживает в удобное кресло около обыкновенной кафельной печки, которую она по старой петербургской манере топит с утра, и помешивает обычной кухонной кочергой угольки — это не изысканный камин, модный нынче на Западе, простая печка, которая потом герметически закрывается…
Она любит стоять против вас, прислонившись спиной к печке, греться, и разговаривать, и слушать, слушать, слушать…
Можно рассказать ей все, что угодно, и посоветоваться о чем угодно, — писать ли ту или другую пьесу, брать ли на съемки фильма того или другого артиста, жениться ли на той или другой женщине…
Все поймет, все оценит и, даже если слова не вымолвит, — все посоветует.
За чем к ней приезжают?
Ни за чем.
И — за всем.
По тому, как она слушает, прислонившись к кафельным плиткам, видно — нравится или не нравится то, что рассказывают ей.
Обыденно или исключительно.
Стояще или не стояще.
И часто, к концу рассказа, люди сами приходят к выводу — что делать.
Даже — как делать.
В другой комнате работает ее многолетний спутник, друг и муж, Михаил Трескунов, много ее моложе, любящий ее преданно и беспредельно. Специалист по французской литературе.
Когда приезжают люди советоваться с ней — уходит неслышно, чтобы не мешать…
После премьеры «Персонального дела» в Александринке где она играла вместе с Николаем Константиновичем Симоновым, Охлопков пришел к ней за кулисы.
— Если бы у меня был на пальце бриллиантовый перстень, я бы снял его и… считай, что перстень у меня на пальце, я его снимаю и надеваю…
И она принимает охлопковскую игру, и он надевает на палец ее руки бриллиантовый несуществующий перстень и целует ей руку, и она благодарно целует его за бесценный артистический подарок…
Так и стоит она, с несуществующим бриллиантовым перстнем на пальце, над моим письменным столом, против Николая Константиновича Симонова — взятая под стекло, на огромной фотографии.
Другой Симонов — Константин — был ее автором и другом, и когда она была главным режиссером Большого драматического театра, неизменно отдавал ей все свои пьесы, и когда она не была главным режиссером этого театра, все равно приезжал к ней в ее квартиру, на Фонтанку, как бы ни был занят и какие бы ни были у него в Ленинграде неотложные дела…
И мой блокадный товарищ Захар Аграненко перед войной, окончив Театральный институт по режиссерскому отделению, пришел в Александринку и тотчас же почувствовал ее не по-женски сильную, направляющую руку и ее не подчеркнутую, но весомую помощь, и потом, уже после войны, став кинорежиссером, приезжал советоваться к ней в Ленинград, прежде чем начать съемки своей картины.
И не только о том, кого брать на роли.
Приезжал советоваться и после того, как, испытав большую личную трагедию, встретил женщину, с которой думал связать свою жизнь…
И после своего рассказа у все той же кафельной печки об этой женщине и о своей недавней драме и после совета, быть может, безмолвного, — принял решение.
Сам рассказывал мне об этом.
И о том, что до войны, оказывается, был влюблен в Наталью Сергеевну, хотя был на много лет моложе ее и хотя никогда не осмеливался ей даже малейшим намеком выдать свои чувства.
Оказывается, она великолепно это понимала, но делала вид, что не замечает, и сказала ему сама об этом впервые в то утро, когда посоветовала принять решение — жениться на незнакомой ей женщине…
В Париже была у нее дочь — революция разлучила ее с матерью на десятилетия, судьбы их разошлись. Оказавшись за рубежом, дочь вышла замуж за французского художника. Рашевская же с первых лет революции, будучи родом из старинной дворянской фамилии, заняла, твердо и без размышления, место в революционном художественном строю. С именем ее связан золотой век Александринки послереволюционных лет, времен «Конца Криворыльска», «Бронепоезда», «Чудака» и «Ярости»…
В эти годы она была женой Николая Васильевича Петрова, главного режиссера бывшего Александринского театра, другом его, духовником, советчиком. Только потом оценил я по достоинству, каким она была советчиком и какое место заняла она в революционном возрождении императорской Александринки…
Не только как советчик — как художник…
Повезли в конце пятидесятых годов «Оптимистическую трагедию», поставленную на сцене Театра имени Пушкина Г. Товстоноговым, на гастроли в Париж. Наталья Сергеевна, не занятая в спектакле, попросилась сыграть рольку, крохотную, малюсенькую — бабушку, у которой якобы украли кошелек. Сцена в такой же степени мимолетная, сколь страшная и безжалостная.
Но она попросилась, настойчиво.
Не столько, чтобы повидать Париж, сколько — дочь.
И они свиделись наконец на парижском аэродроме Бурже.
О предстоящей встрече узнала каким-то образом заранее французская пресса, и мать и дочь целовались при вспышках магния и щелканьях корреспондентских фотоаппаратов и в сиянии телевизионных юпитеров…
А бабушке, которую выбрасывают за борт матросы, сыгранной с обычной для Рашевской филигранностью, достались особо бурные аплодисменты, не меньшие, чем исполнителям главных ролей…
Большой драматический театр имени Горького был эвакуирован в первые же месяцы блокады и вернулся первым — еще рвались на площадях и проспектах все еще осажденного города артиллерийские снаряды и играли сирены боевую тревогу.
Защитники Ленинграда восприняли возвращение Театра на Фонтанке символически — предвестием близкого и окончательного торжества.
В эти дни я попал на премьеру театра, сыгранную в осажденном городе, — «Офицер флота». Пьесу написал Александр Крон, москвич, волею военной судьбы ставший в дни блокады ленинградцем, военным моряком, и пьесу он тоже написал в ленинградской блокаде и о самой блокаде, и о Ленинграде, и о военных моряках, и премьеру смотрели люди блокады, и это придавало спектаклю особый смысл, и артисты играли, необычайно волнуясь, с небывалым подъемом.
Спустя несколько лет после войны в театре начался спад.
Чем он объяснялся — понять трудно. Да и не входит это в мои задачи сейчас.
Правда, обозначилось некоторое оживление — в Большой драматический театр пригласили художественным руководителем Наталью Сергеевну Рашевскую. Но она пробыла в театре недолго. Взялась за дело пылко, объединила вокруг себя все живое, беспокойное, вытащила интересных драматургов — но вскоре, увы, все кончилось. Рашевская ушла.
Наталья Сергеевна предпочла остаться артисткой Театра имени Пушкина и покинуть Большой драматический театр.
…Охлопков надевал на палец Рашевской несуществующий бриллиантовый перстень — за исполнение роли Малютиной, инструктора партколлегии. В числе других, выясняя судьбу исключенного из партии Хлебникова — Симонова, Малютина приглашает к себе для беседы начальника отдела кадров Полудина, полагавшего, что в эпоху реконструкции не кадры решают все, а управления кадров. Замечу, что эту беседу Рашевская проводила с особым чувством, вкладывая в нее и свой жизненный опыт, и свои столкновения с людьми, подобными Полудину.
Гражданское и художественное сплелись воедино, как и общественное и личное…
Увы, нет худа без добра, и собственные беды обогащают душу художника — в обстоятельствах печальных и прискорбных…
«Учтите, я несъедобен». Случай с Рашевской произошел в конце сороковых годов.
Итак, в театре наступил период спада.
Редкие художественные попадания были и тогда — то ли талант артистов тому был причиной и следствием, то ли гастроль ненароком забредшего на Фонтанку пришлого режиссера. Не было главного — направления театра, того, торжественно возглашенного Луначарским, Блоком, Горьким в малоприспособленном для муз 1919 году…
В труппе начался разброд — он всегда сопутствует невеселой поре неверия.
С неверием приходит скепсис.
Со скепсисом — упадок.
Со сцены разочарование перешагнуло через рампу, зрительный зал тоже ведь своеобразный, но довольно точный барометр погоды на театральных подмостках, а погода там была вполне промозглая.
И зал опустел.
И у театральной кассы — удручающая пустынность.
В общем, состояние, во многом схожее с тем, что случилось в Москве, на улице Герцена, в Театре Маяковского, когда заболел Николай Павлович Охлопков.
Товстоногов пришел в Театр на Фонтанке в сезон 1956/57 года.
Труппа встретила весть о «новом» скепсисом — варяги на Фонтанку приходили и уходили, — в театральной ленинградской среде я слышал шутку, что нигде так не умеют есть «главных», как в Большом драматическом. Очевидно, об этой шутке прослышал и Товстоногов, — на первом свидании с артистами, протирая свои очки, заметил небрежно:
— Учтите — я несъедобен.
Быть может, это и неправда, не сказал так Товстоногов. Но у французов есть поговорка: если это и неправда, то хорошо придумано…
Но помню — Товстоногов в дни своего «явления народу» вовсе не был еще Товстоноговым позднейших времен.