– А может, от коровы ногу отрезать?
– Отрежь, мяска хочу-у!
– Ну, ладно, не гунди. Как придет фактура, сало по карточкам давать будут.
– Врешь ты, врешь, – засучил Шурка ногами. – Давно обещаете, не даете.
– Да понимаешь ты человеческий язык или нет? Сало пришло, а фактуру потеряли. Надо, чтоб пришла новая. Тебе нельзя в магазин идти голяком? Вот и сало нельзя продавать без фактуры. А знаешь ты, какое это сало? Язык проглотишь: его из Америки привезли, буржуйское. Если будешь ныть, то тебе не шпик будет, а пшик, понял?
Шурка было успокоился, а потом снова завел:
– Картошечки хочу, молочка!
У меня самого который день сосало под ложечкой. Вспомнив, что в книгах потерпевшие кораблекрушение ели кожу, я на всякий случай спросил:
– А сушеного мяса не хочешь?
– Хочу, хочу, – запрыгал братишка. – Давай сухого мясочка!
Я полез на чердак и снял с жерди телячью шкуру, которую повесили туда еще бывшие хозяева. Шкура не гнулась и звенела, как жесть.
– Ты случайно не знаешь, как варят шкуру? – колом поставил я ее на пол. На ней шерсти, как на верблюде.
– Побрить надо, на полном серьезе подсказал Шурка. – Возьми у Савелича бритву, побреем.
Я с трудом разрубил топором шкуру на куски и затопил печку.
– Будем палить, как мама палила ноги на холодец. Одного кусочка хватит тебе на месяц, у тебя зубов мало. Будешь сосать вместо соски.
Запахло паленым. Я вертел куски шкуры над огнем, пока они не обуглились. Потом соскоблил с них сажу и положил на стол. Что с ними делать дальше, я не знал.
– Ой, горячий, горячий! – завопил Шурка, роняя кусок шкуры под ноги. Он схватил его и хотел сунуть в рот. Бурый кусок упал и рассыпался на кусочки.
– Спасибо за подсказку, знатным поваром будешь. Давай разбивай остальные куски.
Молотком мы раздолбили куски, засыпали в чугун, залили водой и посолили.
Шурка изнылся от нетерпения.
– Да подожди ты, – одергивал я его. – Помнишь, сколько времени мама варила холодец!
Часа через два варево было готово. Я попробовал его и поперхнулся. Оно пахло паленой шерстью, столярным клеем и еще чем-то.
В воскресенье решили ехать за дровами для школы. Елизавета Петровна сказала, что на этом мы можем заработать за зиму пять тысяч рублей.
– На коровах много не навозишь. Одну лошадь возьмем у Кузнецова, а вторую у Савченко, – говорил Генка. – Пусть только попробует отказать, теперь ему это так не пройдет. В лес поедут самые сильные: Вовка Рогузин, Котька Аристов – он хоть и маленький, а настырный – и Мишка Артамонов. – Кличка Мишка-Который час теперь отпала от Артамонова сама собой, хотя он по привычке то и дело задирал рукав, чтобы посмотреть время.
– А куда же меня? – обиделся было я, но Генка успокоил:
– Ты будешь править лошадьми, я тоже поеду с тобой. Остальные во главе с Кунюшей пусть пилят дрова в школе.
Кунюша подтянулся и радостно заулыбался.
Захлебыш тоже заважничал: впервые на серьезное дело его пригласили персонально.
Чуть свет все четверо собрались у нас, и мы перелезли в соседский двор. К нашему удивлению, кузнецовская лошадь стояла уже запряженной. На ее спину была наброшена попона, на колесных спицах тускло поблескивал лед.
– Смотри ты, какой догадливый! – удивился Генка. – Или ты Кузнецову про воскресник сказал?
В кухне горел свет. Возле печки на табурете сидел одетый в шубейку Петр Михайлович, а напротив, на стуле, – Савелич. Поглаживая истертые кисточки сивых усов и мельком взглянув на нас, Савелич вкрадчиво продолжал начатый разговор:
– Старуха ругается: в недоброе время курить, грит, начал. А что я с собой поделаю – раз начал, исключительно трудно бросить. Законно! Теперь пол-огорода засажу табаком. Ты уж не обессудь, выручи по-соседски.
– А какой тебе больше табачок нравится, сусед – турецкий или болгарский? – пытливо скосил на него глаза Кузнецов, доставая с печки корытце. – С корешками или одна зеленуха?
– Дак все это едино, лишь бы дым шел да в горле першило, – захихикал Савелич. – Исключительно все равно.
– Ну, тогда закури вон энтого, – мелко накрошив топориком стебли и размяв пересохшие листья, предложил Кузнецов. – За такой на базаре по пятьдесят рублев за рюмку дают.
Петр Михайлович проворно оторвал от газеты угол и протянул Савеличу:
– Хошь козью ножку крути, хошь самокрутку.
Савелич взял клочок газеты и стал растерянно вертеть его в пальцах.
– Не, я больше из трубки смолю, из нее вроде бы приятней. Да и бумагой теперь не вдруг разживешься.
– Это ты правильно, сусед, трубка, она сподручней. У меня всяких калибров есть, выбирай! – и дед достал с печки несколько самодельных трубок.
Савелич взял первую попавшуюся, насыпал в нее табаку.
– А теперь примни его как следовает, – предложил Кузнецов, доставая кресало. – Вот так, так, – и поднес к трубке зачадивший фитиль.
Савелич втянул в себя дым, выхватил изо рта трубку и натужно закашлялся. Из выпученных глаз выступили слезы.
– Как, ничего табачок? – осведомился старик и морщинки возле его глаз разошлись тонкими лучиками. – Пробирает до селезенки?
– Спасибо, – прокашлявшись, благодарно заулыбался Савелич, – в самую точку. Исключительный табачок. Значит, договорились?
Лучики-морщинки сошлись у деда на переносице. Он убрал корытце на печку и отчужденно сказал:
– Не взыщи, сусед, табаку я тебе не дам. Ты ни самокрутку вертеть, ни трубку держать не могешь. Табачок-то тебе нужон с работниками расплачиваться, на одной картошке не можешь домину вытянуть. Наблюдаю я тебя и диву даюсь: хоть мальца, хоть убогого ободрать рад. Захребетник мирской, вот ты кто есть! Но за все твои шахеры с тебя еще спросится. Так-то, суседушко, не обессудь уж.
– Да как же, Михалыч, да что же это, – было начал Савелич, но Петр Михайлович взял кнутовище и наставил его на дверь:
– По сю сторону штобы я тебя больше не видел. Кыш! – и широко распахнул дверь.
Потом, шатаясь, подошел к столу, сел и, обхватив всклокоченную голову заскорузлыми пальцами, закачался из стороны в сторону. Мы стояли не шелохнувшись. В кухню белыми, лохматыми клубами вваливался морозный пар.
– Дверь-то закройте, ребята, – не разжимая рук, сказал старик. – Холодно ведь.
Потом тряхнул головой, будто сгоняя тяжелый сон, и удивленно спросил:
– Ну, Савелич – понятно: работники курева требуют. А вы-то пошто ни свет ни заря?
Мы сбивчиво рассказали о пионерах Татарии, о танковой колонне, о воскреснике по заготовке дров.
– Ну кино, все одно к одному, – отнял дед от лица руки. – Никифора простудил, лошадь загнал, да тут еще супостат энтот… Эх, жизня! Коня я вам, конечно, дам, только пусть постоит малость, одыбает. Всю ночь его гнал. И надо было хрычу поддаться на уговоры. Заладил Никифор: поедем да поедем в тайгу, обсмотрим былые стоянки. Ладно, думаю, потешу стариковскую душу, все равно надо копылья для полозьев искать. Взял его сдуру, поехали. А там речонку подперло, наледь повылезала. Ну и влипли в нее. Никифор нет, чтобы ноги поджать, соскочил с телеги, бегает, суетится. Провалился по пояс. Костер развели, сушить я его стал. А морозяка вон какой крепкий: с одной стороны пар от одежи идет, с другой она колом берется. Привез Никифора, а он посинел, как кура, лежит в постели, зуб на зуб не попадает. Беда да и только!
Петр Михайлович нахлобучил шапку, поднялся и строго-настрого наказал:
– Пусть с часок постоит, оклемается. Дадите теплой воды, сенца бросите. Да и с собой не лишнее взять. А я побегу к Никифору – может, фершала вызвать надо?
Выехали в лес мы только к обеду. У Савелича вторую лошадь просить не стали: хмурые плотники надели на нее хомут, привязали один конец вожжей к гужам, а второй к бревнам и стали затаскивать их по накотям на сруб.
– Не связывайтесь вы с ним, совсем человек обесстыжел. Узнал, что мы в ОРС письмо написали, вот и залютовал, всех готов загнать в гроб, – предупредила нас мать. – На днях Савелича уволят, тогда берите лошадь хоть на три дня. Бревна для склада скоро сгниют, а он только над своим домом хлопочет.
Стояла середина декабря, но снегу почти нигде не было. Тот, что выпал, – или испарился, или его сдуло ветром. Солнце плавало в оранжевой короне низко над сопками. Было холодно и чуть-чуть туманно. Дымы над избами стояли неподвижно, как гигантские белые столбы. В лесу было неуютно, тихо. Даже перестука дятлов не было слышно.
Лошадь неторопливо шагала между соснами, сама выбирая дорогу. Изредка она вздергивала морду и настороженно поводила ушами. Мы шли пешком, чтобы согреться.
– Чует, что ли, кого? – озираясь, прошептал Мишка Артамонов, – ружье-то хоть прихватили?
– А как же, – откликнулся Генка. – Хрусталик Вовке бердану велел пристрелять, Костыль у нас по этому делу спец. Держи-ка, Вовка, – достал он с телеги запеленутую в рогожу бердану. – Четыре патрона хватит?
– Иди-ка ты со своей берданой! – отшатнулся Костыль. – Это не ружье, а самопал какой-то: само стреляет.
– Пуганая ворона куста боится. Такое, что ли, испытывал в деревне? – не очень зло напомнил Захлебыш. – Знаменитый был выстрел, как же. Второй значок тебе полагался.
– Сам ты пуганая ворона. А берданку лучше убрать, ни к чему она здесь, – насупился Вовка. – Теперь ее хоть медом обмажь, не возьму в руки. Лучше из рогатки стрелять.
– Смех смехом, а я того мужика видел на самом деле, – упрямо повторил Артамонов. – Сегодня приснился даже: лицо обросшее, щека обморожена.
– Ты бы ее снегом натер, вот она бы и отошла, – снова стал заводиться Захлебыш. – Бритву бы ему предложил, помазок. Знаешь, как называется колокольчик, который привязывают к лошади? Вот ты этот колокольчик и есть.
– Вот честное, честное пионерское, – остановился Мишка. – Чтоб мне с треском провалиться на этом месте!
В ту же секунду раздался громкий треск. Мы остолбенели: неужели Мишка на самом деле проваливается? Только придя в себя, увидели: колесо телеги зацепилось за сухостоину, и высоченная жердь с грохотом упала на землю.