– Что же ты про эту кровь поздно вспомнил? – со злобой сказала мать. – Хоть бы денег когда прислал, ведь неплохо, поди, на приисках зарабатывал. Мне детям сказать нечего, говорю, что утонул их отец. Детей я переписала на девичью фамилию, Рогузины они теперь, не Коломейцы. И как ты после всего, что было, смеешь являться в наш дом, да еще в таком виде?
– Успокойся, Марея, – примирительно прозвучал тот же осипший голос. – Вот окончится война, всех заберу на свои прииска. Ух, и житуха там!
– Что ты мне голову крутишь, ведь у тебя там семья! – опять повысила срывающийся голос мать. – Всю жизнь врал и опять врешь. Чует сердце, что неспроста ты явился.
– Т-с-с! – прошипел неизвестный. – Дети услышат, разболтать могут. Мне бы до весны дотянуть, там все изменится. Уедем отсюда, куда хочешь. У меня золото припрятано, много золота. Заживем с тобой, у-ух!
Что говорили дальше, Вовка не слышал. В висках противно застучало, на лбу выступил пот. Страх и обида душили Вовку: страх перед отцом, которого он совсем не знал и который возник как в сказке, неизвестно откуда, ужас перед ребятами, которые будут тыкать в него пальцами, обида за себя, не видевшего отцовской ласки.
Вовка хотел вскочить и позвать на помощь соседей, но его тело словно прилипло к кровати. В голове мелькали обрывки каких-то несвязных мыслей, его колотило, словно в лихорадке, временами ему казалось, что он куда-то проваливается.
Пришел он в себя утром, когда в доме уже никого не было. Заглянув в соседнюю комнату, Вовка увидел под столом вещмешок, а на печке – сохнущие портянки.
– В подполье уполз, – сообразил Вовка. – До ночи будет отсиживаться.
В школе Вовка никому не сказал ни слова, побоявшись, что над ним начнут издеваться. А когда в класс пришел Леонид Никифорович, решил: «Вот закончит, отведу его в сторону и все расскажу. Будь что будет».
Вдруг Леонид Никифорович неожиданно ушел. Вовка растерянно побродил по поселку, потом машинально повернул домой. Чуть не до полуночи он ходил вокруг дома, прислушиваясь к биению своего сердца. Ему казалось, что в груди ухает молот.
Когда в поселке погасли огни, он осторожно поднял щепкой крючок и вошел в сени. В кладовке под кучей старья он нащупал винтовку, проверил патроны и взвел курок. Осторожно, на цыпочках, Костыль вошел в кухню, осторожно снял с печки валенки и спрятал их под матрац.
Хотел спрятать туда же и лежащие на табурете брюки, но передумал, срезал с них пуговицы и положил брюки на место. Вовкины колени тряслись, в горле першило.
Костыль побольше ввернул фитиль лампы, открыл в сени дверь и негромко позвал:
– Батя, а батя!
За перегородкой натужно заскрипела кровать.
– Наконец-то, сынок, я тебя заждался.
Раздвинулась ситцевая занавеска и из комнаты вышел обросший детина с побуревшей правой щекой.
– Здорово, батя, – не своим голосом сказал Вовка, поднимая винтовку. – Одевайся, пойдем на станцию, тебя уже заждались.
– Да ты что, спятил? Ну-ка, убери, живо! – вытаращил глаза отец. – Закрывай двери, соседи услышат.
– Пусть все слышат, – возвышая голос, повторил приказание Костыль. – Все знают, что у меня нет отца, а ты мне не отец. Мой отец утонул в Байкале. Погиб геройски, понял?
Дрожащими руками детина стал надевать брюки, исподлобья наблюдая за Вовкой. Бледная, как стенка, мать остановилась в дверях и судорожно вцепилась в ручку. Казалось, она вот-вот упадет.
– А если я тебя зашибу? – испытующе покосился бывший отец. – Кулаком, а?
– Я «Ворошиловский стрелок», батя. Прошью как иглой.
Детина неожиданно прыгнул к двери. Вовка, не целясь, выстрелил. Жалобно звякнула вьюшка, с печки посыпалась известка. Детина шарахнулся назад.
– Вот, гадина, выдал, – запричитал он, – родного отца выдал!
На выстрел прибежал сосед, печник Филатов.
– Чего балуешь, – сердито прикрикнул он, сонно протирая глаза. – Пьяный, что ли? Всех детей встормошил!
– Несите ружье, дезертира поймал, – чуть не плача, попросил Вовка. – Убежать может.
Филатов принес ружье, и Вовка неуклюже скомандовал:
– Ну, пошли, не задерживай! Брюки-то держи, упадут.
– Хоть бы валенки отдал, на улице холодно.
– В носках пойдешь, ничего не случится. Ноги обморозишь, зато в лес не сбежишь, – все еще дрожа, ответил Костыль.
На станции стоял воинский эшелон, в тендер паровоза шумно лилась вода. Двери вагонов заиндевели и смутно белели во тьме.
– Заберите вот, дезертира поймали, – выдавил Вовка, обращаясь к спрыгнувшему с площадки часовому. – Фронта испугался, в лес убежал. – Он сплюнул под колесо и отвернулся.
На востоке занималась зябкая утренняя заря. Шел первый день нового тысяча девятьсот сорок второго года.
От автора
Иногда мне приходится проезжать мимо полустанка, на котором прошло мое детство. Подъезжая к нему, я всегда начинаю волноваться. Вот мимо окон вагона проплывают развалины старой бани, потом дом дедушки Кузнецова. Кто в нем живет, я не знаю: Петр Михайлович умер в самом конце войны. На месте магазина и усадьбы Савелича густо растет крапива. Новый магазин построили в центре поселка, а недостроенный дом Савелича конфисковали для детского сада и перенесли в центр.
Нашего дома нет тоже. Судя по тому, что там крапива пониже и на том месте, где было подполье, чернеет яма, разобрали его позже.
Я перехожу на противоположную сторону и вижу все то же станционное здание, скверик, опустевшее здание водокачки. Паровозы ушли в отставку, а тепловозам вода не нужна.
Левее, на горе, виднеется новая, с большими окнами школа. Правее, на сопке, угадывается поселковое кладбище. Над ним полощется красный флаг. Кто заменяет полотнище над могилой Хрусталика, когда оно выгорает, я не знаю: бабушка умерла, а Славкины родители уехали в Киев.
Японцы в поселке все-таки были. Они приехали не как завоеватели, а в качестве пленных. Два года в окрестных лесах они пилили дрова и заготавливали бревна. После окончания семилетки, я работал у них десятником. Когда, потирая руки, они говорили «самы», что означает «мороз, холодно», мне каждый раз вспоминалось начало войны, суровая зима тревожного сорок первого года.
Позже тоже было не сладко: холод, голод, недосыпание. Но на душе было легче: пусть победа была еще не близко, но в ходе войны наступил перелом. И уже в трудном сорок втором нам добавили по карточкам хлеба, мяса и сахара.
Прав был Цырен Цыренович, когда сравнивал просторы России с «шибко большой» медведной. Сколько ни приходило к нам завоевателей, редко кто из них уходил живым. Не ушли и новые гунны.
Все военные и послевоенные годы мы жили в тревожном ожидании: вдруг каким-то чудом отыщется отец и вернется домой. В июле сорок третьего года мы получили извещение: пропал без вести. Последнее письмо было датировано третьим июлем. Письмо было из-под Курска. Отец писал, что наши окопы находятся в полутораста метрах от немецких и он явственно слышит немецкую речь. Пятого июля немцы перешли в наступление. Представляю, что там творилось…
От Славки я изредка получаю поздравительные открытки. Он работает в конструкторском бюро, проектирует новые самолеты. Генка Монахов служит в Морфлоте, Мишка Артамонов работает на железной дороге, Захлебыш стал журналистом, часто печатает хлесткие, ядовитые фельетоны.
Вовка Рогузин живет в Клюке. Он – линейный электромонтер. Жену его зовут Надей. Это та самая Надя Филатова, которая училась в нашем классе и жила с ним в одном доме.
О Кунюше ничего не слыхать: говорят, он уехал работать на шахту и как в воду канул.
Об остальных мне ничего неизвестно…