Когда бойца увозили, он спросил наши имена и пообещал, что жена и трое детей его и вся родня до третьего колена будут помнить всех нас; звал после войны к себе в гости.
…Часто наблюдали мы любопытную картину. Приедет с полкового медицинского пункта ездовой на санитарной двуколке с впряженной в нее Машкой, Ураганом или даже Цветиком. Приедет этакий дядя в больших солдатских ботинках, в обмотках, в штанах с пузырями на коленях, в пилотке, нахлобученной на уши; слезет, не торопясь, с брички, вытащит кисет, газетку, сложенную аккуратными дольками, и окажет:
— Давайте раненых! Начальник приказал которых потяжельше. — Заскорузлыми пальцами больших рабочих рук, с которых не сошли еще следы мозолей, скрутит папироску, лизнет газетку, прикусит зубами бумагу, чтобы размягчить и лучше приклеить, деловито закурит. Затянувшись жадно несколько раз, сплюнет и похвалит: — Хорошая махорка, крепкая! — А иной раз добавит: — Как закуришь, враз злость добавляется.
Потом грубовато-ласково, по-хозяйски осмотрит, как лежат раненые, заботливо подложит соломки под головы, оправит, прикроет ветками для маскировки. А маскировка чудная, лошадь в плетеном из веток плаще-попоне, даже на голове у нее веночек с вплетенными длинными ветками; лошадь уже привыкла к своему карнавальному наряду. С последней затяжкой ездовой трогает. Тут-то и начинается.
Медленно едет двуколка вдоль леса. Дорога проходит в густом высоком кустарнике, и экипаж с ранеными в безопасности. Но вот кончаются спасительные кусты, и повозка останавливается, солдат осматривается и оценивает небеса. Он видит, что «юнкерс», вышедший на свободную охоту и кружащийся над нами, идет в его сторону, слева направо. Двуколка стоит неподвижно; ветер колышет кусты, и ветки на телеге, и зеленый плащ из веток на крупе лошади. Вражеский летчик ничего не видит — летит дальше. Вот он скрывается за лесом. Но солдат терпеливо ждет, он знает педантичность немецкого летчика, знает, что через несколько минут стремительно вылетит «юнкерс» из-за лесочка (за ветром его не сразу услышишь) и будет поливать свинцовым пулеметным огнем белый свет. Солдат знает: распалившемуся фашисту на небольшой высоте и большой скорости нельзя развернуться, и когда с грохотом и свистом над телегой проносится «юнкерс», ездовой взмахивает кнутом и громко понукает. Обиженная неожиданным обжигающим ударом, лошадь сразу «берет темпу». Немцу лишь остается в бессильной злобе смотреть, как переезжают только что простреленное им поле двуколки. Пока он взовьется вверх, пока снизится и пойдет на бреющем в направлении несущихся по полю двуколок, они скроются в лесу. Прославленному асу, которого русский солдат на кобыле объехал, остается лишь ударить из пулеметов по пустому месту. Порой нервы и самолюбие не единожды обманутого фашиста не выдерживали, и он бросал по всей опушке леса бомбы. Такие «безумные» бомбежки, как их называет Дьяков, приносили нам немало хлопот.
Раненые еще до отправки знали о неприятном поле, о самоотверженности и смелости ездовых и верили в благополучный исход опасного переезда. Сами ездовые, в основном колхозники, уже немолодые, как будто и не понимали того, что совершают подвиг. Несмотря на то что они уже не один раз провели подобные рейсы, несмотря на то что одна повозка была разбита вдребезги прямым попаданием бомбы, ездовые все так же заботливо осматривали уложенных на телегу раненых и так же с честью выходили из неравного поединка.
В деловитом спокойствии ездовых чувствовался хозяин. Только истинный хозяин рощиц и полей, по которым он ездит, может обладать такой спокойной, уверенной силой.
ЖИВОЙ МОСТ
Буженко привез радостное известие: за боевые действия тридцатого августа — первого сентября командование объявило благодарность нашей армии. В приказе особая благодарность вынесена медицинскому составу. Но уже на следующий день настроение омрачилось: дивизия отходила за Десну. Эта переправа войск была организована совсем по-иному, чем когда-то через Остер. Несмотря на то, что переправу также бомбили, обстреливали из орудий и минометов, порядок был полный: солдаты спокойно, не обращая внимания на взрывы, вспенивавшие воду, переправлялись на восточный берег.
Одно за другим переправлялись подразделения дивизии. Внезапно в какое-то неуловимое мгновение все смешалось: противник прорвался сквозь наши заслоны, и сразу к мосту хлынула масса людей, сбились в кучу двуколки, зарядные ящики, походные кухни, загородив собою мост. Еще немного, и губительная паника сорвет четкую переправу. И вдруг все остановились, как будто споткнулись: на мосту встал высокий, грузный человек в кожанке с четырьмя прямоугольниками на петлицах — начальник политотдела дивизии полковой комиссар Черемных. Загородив дорогу, он выстрелил несколько раз в воздух, чтобы привлечь к себе внимание.
И когда остановилась и на секунду затихла толпа, он очень тихо, но внятно сказал:
— Ни один коммунист не перейдет через Десну, пока на той стороне есть раненые и обоз. Коммунисты задержат врага… — И вдруг крикнул: — За мной, товарищи! Переправа продолжается!
Он побежал по мосту, перескакивая с двуколки на двуколку с удивительной для его грузной, большой фигуры легкостью. За ним бросились бойцы. Кто-то сорвал чехол со знамени. Алое полотнище билось на ветру в серой дымке туманного осеннего дня. Черемных построил у знамени собравшихся бойцов:
— Все коммунисты?
— Все! — вырвался единодушный возглас.
И хотя не все в строю были членами партии, но и те, кто не имел еще красной, как развевающееся над их головой знамя, книжечки, знали, чувствовали: с этой минуты они коммунисты. И нет у них другого пути и нет у них другой задачи, как ценой хотя бы собственной жизни утвердить торжество алого знамени, на котором начертан клич коммунаров всего мира: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
Черемных бегом повел свой отряд туда, где слышалась ружейная перестрелка. А через Десну по единственному здесь мосту снова продолжалась переправа.
Для эвакуации раненых с западного берега Десны Буженко выделил специальную группу во главе с Дьяковым.
Все в роте и даже в полку знали и любили военфельдшера Дьякова, насмешника и балагура, хотя и побаивались его острого языка. Неистощимая энергия, находчивость и изобретательность Дьякова не раз выручали нас. Его никогда не видели сидящим праздно. Юркий, ловкий, он всегда был в движении, в работе. И сейчас, когда не хватало санитаров, чтобы по мосту эвакуировать раненых, он только на минуту задумался и тут же предложил переправлять их прямо через реку. На него набросились: как же можно тащить по холодной воде обессиленного человека?
Солдат из окопавшейся на берегу цепи, молча слушавший наши пререкания, очень вежливо вмешался в спор: если ему позволят, то он тоже скажет.
— Совсем неплохая мысль, если через речку. Вон там бревна тесаные в овражке лежат, на них не только человека — пушку переправишь.
Через полчаса несколько двухметровых бревен уже лежало на берегу. Откуда-то достали немного гвоздей, к бревнам прибили ремни, снятые с санитаров.
Санитары растянулись цепочкой по реке. Друг от друга нас отделяло расстояние, немногим большее, чем длина бревна.
У берега Дьяков укладывал на твердое ложе раненого, застегивая на нем ремни, затем стоящий в воде у берега санитар легонько толкал ее к следующему; тот принимал бревна с привязанным человеком и осторожно подталкивал дальше.
На середине реки, близко друг от друга, стояли самые сильные, высокие молодые музыканты; они передавали плот из рук в руки. Когда бревна с раненым достигали нашего отлогого берега, их вновь осторожно поворачивали по течению, притягивали, отстегивали ремни, и солдаты, приданные нам в помощь, снимали раненого. А в это время на наш берег шел второй импровизированный плот с драгоценным грузом — человеческой жизнью.
Сначала работа подвигалась медленно, потом мы наловчились, и наша переправа действовала безотказно.
В воде было очень холодно — вернее, холодно было вначале, потом ноги заныли такой свирепой болью, что казалось, в них вонзили тысячи длинных иголок. Закричать от боли? Стыд-то какой! Нет! Мне не больно, не холодно! Через некоторое время стало действительно не больно, только казалось, что ноги существуют как-то вне меня, совсем отдельно. Вспомнив, что в кармане может намокнуть комсомольский билет, достала его, взяла в зубы, затем, разорвав индивидуальный пакет, завернула в клеенчатую оболочку. Теперь хоть ныряй!
К вечеру вернулся Черемных. Он молча посмотрел на наш мост, устало чему-то улыбнулся и вдруг сердито набросился на майора, руководившего устройством траншей:
— Люди целый день в холодной воде мокнут, а вы тут…
Дальше он сам запнулся. Майор смотрел в упор. И, должно быть, многое прочел Черемных в его глазах: и что делал здесь этот майор, и тяжелый дневной бой на том берегу, и злую усталость. Черемных понизил голос.
Мост продолжал существовать, но началась уже общая эвакуация оставшихся на западном берегу Десны: дивизия занимала оборону по восточному берегу. Полк дневным боем дал возможность организованно отойти и окопаться другим частям дивизии. Нас сменили и на полуторке отправили в роту.
В санроте я отогрелась горячим чаем, а Дьяков, санитары и музыканты с удовольствием выпили предложенный им для растирания спирт. Меня всю растерла грубой тряпкой, смоченной в спирте, моя дорогая Дуся. Она так усердствовала, что, казалось, сдирала с меня кожу. Но когда я надела сухое белье и Дусин костюм, стало очень уютно.
Наступила ночь. Рота двинулась на новое место. Закутанная в шинель, я зарылась в сено в двуколке. Подошел Саша Буженко, попробовал, мягко ли, укрыл плащ-палаткой. У Саши была просто органическая потребность заботиться о людях. И заботу его чувствовали все: и старый доктор Приоров, которого Саша под разными предлогами отправлял отдыхать после напряженного дня работы, а сам становился на его место у операционного стола; и санитары, для которых Саша добывал сапоги вместо ботинок; и мы с Дусей, которых Саша всегда оберегал, как заботливый старший брат.