— Эх, огонек уж больно мал, а нас разве только большой костер высушит. Водки бы граммов так сто пятьдесят да минут через пятнадцать еще раз столько же. Вот тогда хоть изнутри будет тепло, — мечтательно говорил Двинский…
— Постой, Двинский, напрасно ты ругаешь наши баночки, — возразил Швец. — Над ними мы, по крайней мере, можем согреть руки, а они-то нам понадобятся, и очень скоро, — не оставят же нас фашисты в покое. Смотри! — Швец повернул перед огнем свои затекшие, все в ссадинах и засохшей грязи руки. — Разве такими руками будешь метко стрелять? А стрелять мы должны ой как метко!
Блестевшие фосфором стрелки часов неумолимо показывали, что за стенами танка близится утро, а утром, если Кочетов еще жив, вряд ли ему удастся подойти к танку. Многое зависело от его прихода: он принесет приказ комбата, продукты и боеприпасы, — и в том и в другом очень нуждался экипаж осажденного танка. Кто знает, сколько придется сидеть здесь, сколько отразить атак!.. Да и очень пригодился бы еще один человек…
Не прошло и суток, как танк оторвался от батальона, а казалось, что прошло бог весть сколько времени. Ожидание было невыносимо. А утро, серое, скрытое дождем, уже поднималось над крымской землей, и так тихо было вокруг: наверное, даже немцам не хотелось воевать в такую погоду.
Вдруг застучали немецкие пулеметы и автоматы, пули зацокали по машине. В то же мгновение кто-то тяжелый с глухим проклятием свалился в яму под танком, и спрыгнувший вниз Двинский, а за ним Швец оказались в объятиях Кочетова.
— Живы! Черти полосатые! Живы!.. — Кочетов от радости так хлопнул Швеца по спине, что не очень крепкий Швец из предосторожности укрылся за Двинского. — Я-то за вас как боялся! Думаю: перестреляют ребят ночью, как куропаток! Комбат приказывает мне: «Спи!» Ну, а сон никак не идет. Возьмите-ка мешки, они мне всю спину обломали, полезем в наш дом, там все расскажу.
Танкисты слушали отчет Кочетова.
— Комбат и комиссар приказывают отстаивать машину своими силами. Они предупреждают: общего наступления в ближайшие дни не предвидится. Усиления к нам немцы не подпустят: каждый метр вокруг танка пристрелян. Помощь нам будут оказывать автоматчики из специальных окопов в боевом охранении наших войск. Им поставлена задача — наблюдать за противником, предупреждать нас об опасности и помогать огнем.
Чтобы понять положение осажденного танка, надо вспомнить общую обстановку на нашем участке фронта к началу марта 1942 года. После боев двадцать седьмого и двадцать восьмого февраля и первого марта советские войска закрепились на занятых рубежах, причем весь фронт, простиравшийся по Керченскому перешейку «от моря и до моря», как шутя говорили бойцы, не превышал шестнадцати километров.
Немцы, в свою очередь, поспешно укрепляли свою оборонительную полосу, особенно населенный пункт Кой-Асан и высоту с кладбищем, через которую дорога вела к узлу железных дорог во Владиславовке.
При такой ширине фронта не могло быть и речи о «бое местного значения», ибо малейшая попытка предпринять такой бой, безусловно, послужила бы сигналом к общему наступлению; у командования же на этот счет, видимо, были свои соображения.
Таким образом, танк «КВ» № 14 с экипажем в три человека, с угрюмо опущенной к земле пушкой, с насыпанным снаружи земляным бруствером одиноко стоял на «ничьей» земле как передовой редут советских войск, будто вызывал на поединок всю гитлеровскую армию на Крымском фронте.
И поединок начался. И это не преувеличение — за неравным поединком следил весь фронт.
«Ну, как там танк? Цел? Держится?» — спрашивали друг друга при встрече боец-пехотинец и боец-танкист, летчик и моряк, командир и политработник. Наверное, так же спрашивал и командующий фронтом.
И танк держался. Целые дни нечеловеческое напряжение, впившиеся до боли в железное тело пулемета руки, лица в черной копоти, стиснутые зубы, гулкие разрывы гранат, взлетающая вместе с горячими осколками земля.
Однажды, вернувшись из очередного рейса, Кочетов доставил вместе с патронами письма. Они принесли радость и такое тепло, что, казалось, усталые танкисты согрелись у жаркого родного очага.
Девушка из Мурома часто писала Двинскому стихи; были они и в этом письме:
Своей стахановской работой
Я буду фронту помогать,
Чтоб вы, друзья, и мы, подруги,
Могли фашистов отогнать.
Двинский прочитал бесхитростные строки и бережно спрятал письмо в боковой карман гимнастерки. Швецу Кочетов передал запечатанный конверт.
— Это от комиссара Репина, — сказал он.
— Нам прислали привет наши товарищи. — У Швеца возбужденно заблестели глаза.
— Читай же скорее!
— «Выписка из протокола партийного собрания Первого танкового батальона от шестого марта 1942 года:
Партийная организация гордится, что в ее рядах есть такие коммунисты, как парторг первой роты Двинский, парторг третьей роты Швец и комсомолец сержант Кочетов. Коммунисты клянутся в предстоящем бою быть достойными своих товарищей, стойко защищать советскую землю от гитлеровских захватчиков».
— Товарищи! — строго сказал Двинский. — Теперь мы особенно твердо должны держаться; может быть, наш опыт будет примером для многих молодых бойцов. Не посрамим звания советского танкиста!
Защитники танка ответили товарищам письмом, его должен был передать автоматчикам Кочетов, когда пойдет в свой очередной опасный рейс. Но Кочетов не смог уже выйти из танка.
Фашисты догадались, наконец, откуда и когда черпают свои запасы осажденные в танке, и в последующие ночи танк беспрерывно освещался ракетами. Связь со своими войсками осталась только одна: огнем по врагу.
Противный мелкий дневной дождь сменялся ночью изморозью, и мороз доходил до семнадцати-восемнадцати градусов. Днем в горячке боя холода не замечали. Но ночью, когда наступало затишье, когда, поручив наблюдение автоматчикам, неусыпно охраняющим танк с такой близкой и такой далекой нашей стороны, танкисты получали, наконец, возможность отдохнуть и подкрепить силы, нестерпимый холод причинял невероятные мучения. Броня накалялась морозом; весь сухой спирт был израсходован, да и когда он был, разве можно было обогреть стальную громаду танка, овеваемого ветрами, а в нем трех измученных, легко одетых, промокших людей с обмороженными руками и ногами? Ночью, помимо всего, приходилось еще окапывать танк, укреплять свою крепость. Кончились продукты, бережно собирали крошки сухарей.
Малейшее движение требовало больших усилий. Казалось, так и уснул бы на жестком, но привычном месте механика-водителя, и ничего не хотелось, даже есть, только бы покой, только бы не шевелиться. Но вот зазвучали предупреждающие выстрелы автоматчиков, и надо идти, ползти, и принимать бой, посылать выстрел за выстрелом, обмороженными, распухшими руками бросать гранаты, а с гранатой, казалось, слетала содранная кожа.
Швец держался поразительно стойко, но неимоверные трудности этих дней сказались на нем больше, чем на других. Он был и постарше и физически слабее своих товарищей. Швец не жаловался; Двинский видел, что он тщетно старается обогреть распухшие, все в незаживающих ссадинах руки. Однако стоило Швецу заметить, что на него смотрят, и он поспешно брался за чистку автомата.
Двинский, которому самому было очень тяжело, уважал молчание и стойкие страдания друзей, он заставлял Швеца и Кочетова отдыхать. Когда Кочетов однажды заикнулся о дежурстве, Двинский резко оборвал его:
— Вместе с нами дежурят автоматчики. Приказываю отдыхать!
Но сам Двинский не мог спать. Приняв на себя командование маленькой крепостью, Двинский принял и удвоенную долю трудностей и лишений. Забывались тяжелым сном товарищи, а он, преодолевая усталость и боль, по нескольку раз за ночь заставлял себя спускаться под танк и, всматриваясь в темноту, ловил каждое движение, каждый шорох. Не то чтобы он не доверял помощи автоматчиков, а все же свой глаз вернее. Чем дольше, тем труднее. Мозг был ясен, но измученное тело требовало отдыха. Подымаясь ночью для очередной проверки «настроения противника», Двинский напрягал все силы, борясь с ослабевшим телом.
Один голос, очень тихий, успокаивающий, казалось, говорил: «Куда идти, там же наблюдают несколько пар глаз, менее измученных, чем твои: ни вчера, ни раньше ничего не было и сегодня не будет. Смотри, тебе трудно сдвинуться с места, завтра тебе нужны будут силы, отдыхай!»
Хотелось послушаться этого как будто благоразумного голоса, устроиться поудобнее и спать, забыв боль, усталость, голод. Но тут же в сознание врывался другой, более властный: «Ты должен идти!» — и Двинский повиновался ему.
Прошло девять долгих дней, полных непрерывного напряжения. Гитлеровцы не останавливались ни перед какими жертвами, стремясь взять танк приступом. Фашисты понимали, что люди, обороняющие танк, измучены, и они решили захватить танкистов врасплох, воспользовавшись темнотой ночи. Чтобы обмануть автоматчиков, наблюдавших за всем, что делается вокруг танка, гитлеровцы ползли к нему осторожно, надолго замирая, распростершись на земле.
Время самое темное — четыре часа — и самое сонное: именно в этот предрассветный час особенно хочется спать. Черные вражеские фигуры уже в ста метрах от танка, автоматчики ничего не заметили: одна перебежка — и фашисты ворвутся в танк. А экипаж спит.
Задремавший было Двинский проснулся от ощущения чего-то неприятного: «Фу ты, гадость какая приснилась!» Он встряхнул головой, отгоняя тяжелый сон, и глянул на часы: четыре часа. «Надо пойти посмотреть», — а голова сама клонится, но уже засыпающего его поднял привычный приказ самому себе: «Ты должен!» Тяжело спрыгнул в окоп под танком. Под ногами хлюпнула набравшаяся за ночь вода. «Надо будет утром вычерпать», — подумал он, всматриваясь в непроглядную темноту. Все было тихо. Двинский собрался уже подняться в танк, когда увидел что-то развевающееся на ветру: «Наверное, ветер треплет рваный мундир какого-нибудь убитого фашиста». Глаза начали привыкать к темноте, и Двинский уже четко различал темные фигуры убитых. Но почему их так много? Вчера, помнится, их было значительно меньше. И вдруг у бесстрашного коменданта крепости-танка мороз пошел по коже: «Это же немцы, и так близко!»