Ночью комиссар Репин провел партийное собрание. Повестка дня короткая:
1. Прием в ряды партии.
2. Об авангардной роли коммунистов в предстоящем бою.
Коммунисты собрались в большой землянке, темной и душной. Самодельная лампа из сплюснутой вверху снарядной гильзы, залитая за неимением керосина бензином с солью, то и дело давала короткие вспышки, сопровождавшиеся легким потрескиванием. Тогда из полумрака выплывали лица товарищей, суровые, строгие, сосредоточенные.
Я замерла в темном, самом дальнем углу землянки — на этом собрании будут принимать в партию и меня… Сердце мое и то, казалось, не бьется — ждет. Сегодня, вот через несколько минут, будут читать мое заявление, написанное ночью, перед первым боем на крымской земле. Как всегда в ответственные минуты жизни, я мысленно составляла письмо маме: «Сегодня самый важный и ответственный день в моей жизни: меня принимают в партию», — но дальше мысль оборвалась. Откуда-то выплыла светлая комната — физический кабинет в школе. Комсомольское собрание. Меня принимают в комсомол. Это тоже был торжественный день. Но тогда все произошло очень быстро, мне задали всего один вопрос: «Когда родился Карл Маркс?» Потом поздравляли, дома мама испекла вкусный пирог. А мне было чуть-чуть грустно. Разве в годы гражданской войны так вступали в комсомол? Тогда на собрание человек приезжал на взмыленном коне из самого пекла боя. Опоясанный пулеметными лентами, с перевязанной рукой, он входил в дом, на собрание, и рассказывал свою боевую биографию, а потом ему тоже задавали один вопрос: как он понимает текущий момент для себя — комсомольца? И он отвечал: «Бить проклятых врагов без пощады, бороться за Советскую власть!» И снова на коня или на тачанку, и снова в бой с шашкой в руках. А то — «год рождения Карла Маркса», будто на уроке истории!..
Близкий разрыв тяжелого снаряда, всколыхнув слабый огонек коптилки, вернул меня к действительности. Противник начал очередной обстрел «по площадям». Над землянкой тяжелыми, темными тучами нависла ночь. В десяти — двадцати метрах от нас, выведенные из капониров, стоят готовые к бою танки. Тяжелая, полная бинтов и шин санитарная сумка оттягивает плечи. Рядом сидят товарищи, с которыми я уже была в бою и через несколько часов буду снова. И вот сейчас они будут судить, достойна ли я быть кандидатом в члены партии.
Комиссар назвал мою фамилию. Я встала и вошла в освещенный лампой круг. Комиссар зачитал мое заявление, потом рекомендации: комсомольской организации, свою и комбата.
Рассказала биографию:
— Родилась в 1924 году, в марте, послезавтра будет мне восемнадцать лет, в школе училась в Донбассе и в Москве…
Как ни старалась растянуть биографию, получилось все же коротко. Когда сказала про послезавтра и про восемнадцать лет, комиссар улыбнулся: он знал, что я больше всего боюсь, как бы не придрались: ведь как-никак все же нет официального совершеннолетия.
— Как попала на фронт? — послышался вопрос из глубины землянки.
— По призыву Московского комитета партии, с санитарной дружиной.
— Обязанности члена партии знаешь? — спросил комиссар.
Я ответила.
— В прошлом бою ты действовала хорошо. А как будешь теперь? Мы принимаем тебя в партию. Как, оправдаешь доверие партии? — спросил Толок.
Я чуть замешкалась, подыскивая слова:
— С сорок первого года я запомнила слова комиссара нашего полка: «Чтобы заслужить право быть членом партии, надо быть очень честным и очень чистым, надо показать безупречной работой, что ты достоин быть коммунистом». Я постараюсь быть такой. И еще: я обязательно буду танкистом! Даю вам в этом честное слово!
Потом выступали товарищи. В первый раз слышала я, чтобы умные взрослые люди, боевые танкисты говорили обо мне не как о девочке, а как о бойце, своем товарище. Я еле сдерживала слезы благодарности за то, что меня признали равноправным членом этой дружной боевой семьи.
Приняли меня кандидатом в члены партии единогласно.
— Поздравляю, от души поздравляю! Вот видишь, совершеннолетие твое наступило раньше, чем это отмечено в метрике, — сказал после собрания Репин.
— Раз я теперь совершеннолетняя на два дня раньше срока, так и просить буду сейчас: хочу быть танкистом, ведь я и танк знаю и стрелять умею!
— Ну что ж! — усмехнулся Репин. — Просьба взрослого человека — это не шутка, это уже обдуманное, зрелое решение. — И вдруг совершенно серьезно добавил:
— Я думаю, что командование удовлетворит твою просьбу.
На исходные позиции выходили с рассветом. И опять шел дождь, только на этот раз со снегом. Утро серое, и рябая пелена мокрого снега так обволакивает машины, что из танков буквально ничего не видно. Кряхтя, как живые существа, с трудом поползли они в атаку. То у одного, то у другого отбрасывалась крышка башенного люка, и оттуда выглядывал командир — ориентировался.
Небольшой населенный пункт Карпечь, занятый противником, яростно огрызался огнем противотанковых пушек. Со стороны страшно было смотреть, как часто взметались около наших танков столбики дыма с комьями земли и фонтанами грязной воды — разрывы снарядов. И так много этих разрывов, что, казалось, невозможно уцелеть. Но танки, пренебрегая опасностью, все, как один, невредимы, упорно шли вперед, как бы выражая твердость тех, кто управляет их движением. Один за другим, охватывая противника с флангов, танки с разных сторон ворвались в деревню.
Огонь врага стих. Настало время выходить нам. Мы — это два командира-техника в лоснящихся от масла и газойля комбинезонах и «медицина», представленная мною, Смирновым и Панковым. С нами шел также батальонный начальник связи, высокий девятнадцатилетний лейтенант с девичьими ямочками на бело-розовом лице.
Не доходя Карпечи, мы остановились. Фашистские минометы, методично обстреливающие «площади», неожиданно накрыли своим огнем большую группу бойцов, скопившихся в лощине. Нам пришлось задержаться, чтобы оказать помощь раненым пехотинцам. Те, кто мог уйти, уже ушли: одни — снова в бой, другие — на медпункт; остались только тяжелораненые. Маленький солдатик с добрым, морщинистым лицом лежал ничком и терпеливо ждал своей очереди. Когда я подошла к нему, он посмотрел на меня спокойными, чуть затуманенными глазами и тихо проговорил:
— Сестричка, ты земляка моего перевяжи, вот он тут, рядышком лежит, молодой он еще. А я потерплю, потерплю, я терпеливый…
Решив, что он не очень тяжело ранен, я занялась его земляком, а тот, маленький, лежал тихо-тихо. Когда я уже почти закончила бинтовать «земляка», он попросил пить. Я подошла к нему и испугалась: широко открытые глаза его закатились, обнаружив желтоватые белки.
— Дяденька, что с тобой? Выпей водички!
Усилием воли он приподнял голову, в глазах его стояла та же непонятная мне дымка:
— Ноги у меня, вот…
Хотела приподнять его ноги и подложить под них принесенную Смирновым доску, но солдатик тихо охнул.
— Да не трогай ты, мочи нет!
Все же уложила совершенно раздробленные ноги на доску и стала бинтовать, главное — остановить кровотечение. Молча помогал мне Смирнов, вздрагивали губы у лейтенанта-связиста, поддерживающего солдата.
— Сестричка, как там ноги-то?..
— Ничего, потерпи, дорогой, чуточку. Мы сделаем так, чтобы тебе легче было… Потом в госпитале доктора все поправят.
— Может, и поправлюсь, будут ноги-то, а? — Он помолчал. — Нет, не чую я ног-то. — Он перевел дыхание. — Без ног-то тоже можно! Был у нас один парень, вернулся без ног, жинка пишет, женился.
Говорил он очень медленно и как-то неестественно ровно, голос становился все тише и тише. Мы уже освободили его ноги от одежды и, обложив их большими марлевыми салфетками начали осторожно бинтовать. Раненый несколько раз тяжело вздохнул и затих.
— Дяденька, ты что же молчишь, ты говори, дяденька, голубчик, тебе легче будет!
— Жена вот у меня есть, веселая, хорошая, детишки ждут, поди… Ничего, без ног жить можно. — Солдат шумно глотнул воздух, помолчал, как бы взвешивая сказанное. — Можно, да мне-то не жить. Не порть бинты, сестричка, может, кому пригодятся… Слышь-ка, что говорю!
— Ничего, дяденька, потерпи еще немного, все хорошо будет.
Он дышал тихо-тихо, едва шевеля губами. Смирнов наклонился к нему.
— Скорее войне… конец… жене, земляк, скажи: умер я. Воюйте получше…
Он замолчал, тело его у меня на руках вытянулось, как струна, затем обмякло, только мелко-мелко дрожали перебитые ноги: еще жил какой-то нерв, потом и он умер.
Мы были потрясены этой тихой и мужественной смертью скромного маленького красноармейца. К горлу подступил горький комок. Заплакать бы, да не было слез.
Панков, записав фамилию умершего, смущенно пробормотал:
— Напишу жене его и детишкам, хороший человек умер…
Собрав всех раненых в одно место, отправила Смирнова в тыл, чтобы привести сюда транспорт для эвакуации, а мы с Панковым и лейтенантом-связистом пошли дальше.
В поле за деревней одиноко стоял танк комбата. Из трансмиссионного отделения торчали сапоги: механик-водитель уточнял повреждения. Судя по глухим ругательствам, раздававшимся из чрева танка, повреждений было много. Комбата, раненного в плечо и в голову, уже забинтовал кто-то из экипажа. Командир батальона сидел в танке, с трудом поддерживая отяжелевшую голову. Идти он не мог, но и от отправки на медпункт отказался. Оставив у себя связиста, комбат послал меня к танкам.
— В батальоне есть раненые, — сказал он. — Противник огневой полосой отсек наши танки от пехоты. Проберись ползком, как сможешь, но проберись. Больше послать мне сейчас некого. Командует там Скоробогатов. Передай приказ: выделить тебе один танк «Т-60», на нем увезешь раненых, сколько поместишь; эвакуировать только в район исходных к Тулумчаку и сейчас же обратно на танке за остальными. Когда отходить будешь, отстреливайся — стрелять из пушки ты умеешь. Хоть в «белый свет», но отстреливайся: так легче уйдешь.
Прижимаясь к земле, пробегая по нескольку метров и снова падая на землю под градом пуль, миновали мы с Панковым, наконец, два километра, отделяющие от танков Скоробогатова.