— Минное поле! — услышала я крик механика-водителя.
Две машины остановились перед высотой. Они превратились в маленькие неподвижные крепости и не прекращали огня по врагу.
Третья машина осторожно, как будто выбирая дорогу, стала медленно подвигаться вперед. Разглядев ее номер, я так и ахнула: «Это комиссар Репин!» Но танк, видимо, прошел опасное место; сделав последний короткий бросок вперед, остановился. Из него вышли люди и побежали назад — туда, откуда только что выбрались. Подъехав, как мне показалось, к границе опасной заминированной зоны, я остановила свою машину и побежала к Репину.
Неподалеку от танка Репина группа танкистов склонилась над кем-то распростертым на земле.
Светловолосый лейтенант тщетно пытался зажать рукой рану на шее. Сквозь пальцы сочилась кровь. Пока я накладывала повязку, мне успели рассказать, каким образом танку комиссара удалось пройти невредимым через минное поле.
Чудом проскочив через первые мины, машина Репина оказалась в самом центре заминированного участка. Когда подорвались на минах два соседних танка, Репин приказал остановиться: нельзя рассчитывать и дальше на слепую удачу и губить машину. Но тут к танку подбежал вот этот лейтенант и с ним два бойца.
Они бросились на землю перед танком и поползли вперед. Разрывая руками землю, осторожно извлекая плоские железные коробки-мины и отбрасывая их в сторону, трое смельчаков повели за собой танк.
Немцы не прекращали обстрел, но ползущие перед танком люди будто не замечали его, деловито продолжая свою смертельно опасную работу.
Танкисты невольно вздрагивали от каждого близкого разрыва. Они-то защищены броней, а людей, прокладывающих танку дорогу, смерть подстерегала и из-под земли и сверху, свистящая, грохочущая, неумолимая.
«Скорее! Скорее выйти на твердую, не взрывающуюся под гусеницами землю! Тогда защитят танкисты, укроют за толстой броней своих самоотверженных спасителей».
Осталось преодолеть всего несколько метров… Танкисты не думали больше ни о себе, ни о танке: только бы не зацепило тех троих!
— Был бы бог, так помолился б, чтоб сохранил их, — рассказывал механик-водитель.
Но бога нет, и танкисты с ужасом увидели, как лейтенант вдруг схватился рукой за горло и неловко откинулся на бок. Бойцы приподняли его, но он оттолкнул их, указал на танк и махнул рукой: вперед!
Солдаты поползли дальше, и, повинуясь суровой необходимости, танк следом за ними медленно прошел мимо лейтенанта, уткнувшегося лицом в мокрую землю.
Но минное поле было уже позади, и Репин, остановив машину, первым выскочил из нее и побежал к раненому. Только теперь Репин узнал его: это был командир комендантского взвода, неутомимый строитель командных пунктов и землянок, тихий и как бы незаметный среди бывалых танкистов лейтенант.
Должность его, необходимая для боевой жизни бригады, не особенно почиталась танкистами. «Начальник охраны штаба от мух, — не раз подсмеивались они над комендантом, — так всю войну и будешь землю копать». Он не обижался. Только один раз, когда кто-то очень уж назойливо приставал к нему, лейтенант вдруг рассердился и негромко, но твердо сказал: «Командование приказало тебе сидеть в танке, и ты ведешь его в бой, а мне приказало строить землянки, из которых командир будет управлять тобою в бою. Вот и все. Что же тут смешного?» С того дня его оставили в покое.
Мне было совестно смотреть в ясные голубые глаза лейтенанта. Ведь и я тоже, во всем подражая истинным танкистам, довольно неуважительно отзывалась о молодом коменданте.
Я заметила, что и у других не менее виноватый вид.
— Черт возьми! — выругался Репин. — Порой не сразу и увидишь, какие около тебя живут замечательные люди. После боя буду ходатайствовать, чтобы его представили к ордену Красного Знамени.
Тем временем наш батальон ворвался на высоту. Взметая комья земли и грязи, разворачивались танки на пулеметных гнездах, вдавливали пулеметы вместе с расчетами в землю. Беспомощно валились вверх колесами вражеские пушки — фашисты отступали.
Почти одновременно со мной к командному пункту пехотного полка, куда перебралось и командование нашей бригады, на сумасшедшей скорости примчался танк «КВ». Появление его было тем неожиданнее, что всего несколько минут тому назад этот танк, только что отремонтированный, так же стремительно прошел мимо нас в сторону боя.
Комбриг не успел задать вопрос о причинах возвращения танка: перед ним, вытянувшись и очень четко и ловко вскинув руку к голове, стоял воентехник — помтех роты «КВ» — и докладывал:
— Наш батальон контратакован танками и пехотой противника. Контратаку отбили. Наши танки имеют возможность продвигаться вперед, но пехота залегла. Командир батальона просит связаться с командованием стрелкового полка — поднять пехоту.
Слишком напряженной казалась фигура помпотеха, вытянувшегося по всем правилам, и говорил он с каким-то странным клокотанием в горле, точно захлебываясь словами.
— Вы давно оттуда?
— Двадцать минут назад.
— Как вы дошли? — удивился комбриг.
— Бегом, потом встретил «КВ», повернул его своей властью, боялся — не добегу… быстро.
— Молодец, отдыхайте пока, — приказал комбриг. — С пехотой сейчас свяжемся.
Техник повернулся, сделал несколько нетвердых шагов и вдруг упал как подкошенный. Мы бросились к нему. Он был без сознания. Расстегнули шинель, гимнастерку, из зияющей на горле раны, пенясь, шла кровь.
Комбриг, у которого влажно заблестели глаза, повернулся к Марии Борисовне:
— Вы должны принять все меры. Его надо спасти во что бы то ни стало! Он должен жить…
В молчании уложили умирающего воентехника на носилки. Пехотинцы и танкисты несколько мгновений смотрели вслед уходящей санитарной машине, потом, как по команде, обернулись в сторону противника.
Командир стрелкового полка, хрипло ругаясь, вызывал по телефону свою пехоту.
Мне поручили снова добраться до места боя и передать приказ: во что бы то ни стало взять «высоту с кладбищем» и занять там оборону. Возвращаться я должна была уже на новый КП, отрытый совместно со стрелковым полком.
На обратном пути нас снова обстреляли. На этот раз бил пулемет. Танку он не мог нанести большого вреда, но совсем прижал к земле пехоту.
— Поможем пехоте? — крикнул водитель. — Покажем немцам, старшина, где раки зимуют!..
Я и сама об этом подумала. Стало даже досадно, что он предупредил меня. Хотела развернуть пушку, — не поворачивалась башня. «Что за беда?» Механик-водитель потянул меня за ногу, я спустилась к нему.
— Ты, товарищ старшина, башню не верти, там пустой патрон заклинился, давай-ка я сейчас отойду немного назад, чтобы пехоту не подавить, да и развернусь, а ты стреляй, успокоим пулеметчика и пойдем дальше.
Медленно разворачивалась машина. Установив пушку, крепко прижалась плечом к ее упору, рука на спуске. Вот сейчас, вот еще немного… Что-то очень большое и страшное ударило с правого борта, машину подбросило, то ли кругом звон стоял, то ли это в ушах, разобраться не успела; увидела на мгновение яркий свет, потом стало темно и дымно, глотнула горький воздух и потеряла сознание.
…Очнулась в траншее. Повернуться было трудно: мешала тупая боль; слышала с трудом, думать ни о чем не хотелось; казалось, физически ощущала, как проходят мысли, цепляясь за что-то острое, отчего становилось очень больно и немного тошнило. Так и не поняла, что, собственно, со мною, почему кровь на шинели, почему болят руки, почему я здесь. Думать было больно, смотреть больно, говорить трудно — язык как будто бы спотыкался. Закрыла глаза.
Долго и горячо упрашивала Марию Борисовну не отправлять меня в госпиталь.
Наконец она согласилась, но уложила в землянку в тылах бригады, около озера Арма-Эли. Однако вскоре армейский хирург, инспектировавший бригаду, категорически приказал отправить меня; при этом он вообще усомнился в возможности моего выздоровления: более трех недель я находилась без специального лечения.
Накануне отъезда долго сидели у меня Двинский и Кочетов.
Двинский сказал, что, если б я сейчас была здорова, меня взяли бы в экипаж «КВ» стрелком-пулеметчиком.
— Послушайте, товарищи, а вы меня не забудете?
Не сговариваясь, Двинский с Кочетовым, немножко перефразировав известную песенку, запели: «И в какой стороне я ни буду, по какой я тропе ни пройду, друга я никогда не забуду, мы с тобой подружились в бою…»
Товарищи ушли.
Стало очень грустно. Так и побежала бы за ними. Но нестерпимая боль не позволяла и шелохнуться. В землянке никого не было, никто не увидит, и я не удержала слез. Плакала я оттого, что расставалась с родной мне бригадой, с чудесными друзьями, и оттого, что мне было сейчас очень, очень больно и что я терпела эту боль долго и молчаливо, так что болели постоянно стиснутые челюсти, — плакала горько и долго, как не плакала очень давно, с самой ранней поры моего детства. Услышав голоса у порога, поспешно вытерла глаза и притворилась, что сплю.
Меня «разбудили», и, получив кучу наставлений, через полчаса я уже полулежала в кабине старенькой полуторки.
Сто пятьдесят километров езды в кабине грузовой машины по развороченной дороге закончились тем, что в Керчи меня сняли на носилках. Хирург после осмотра предложил немедленную ампутацию правой руки. Я категорически отказалась.
— Да вы посмотрите сами на свою руку, вы же все-таки медработник!
Рука с обгорелой кожей, плечо и весь бок имели действительно страшный вид: распухшая и посиневшая рука одеревенела и стала совершенно бесчувственной. Только слабый пульс показывал, что она еще живая.
В первый раз я смотрела на себя так, «с медицинской точки зрения», и на минуту стало страшно: «А вдруг действительно гангрена, как грозится врач?» Но тут же возразила и ему и себе: «Ничего подобного! Если с двадцать шестого марта ничего страшного со мною не случилось, так и дальше обойдется».
После контузии я сильно заикалась. То ли это обстоятельство придало силы моему сопротивлению, то ли усталый от бессонницы и напряженной работы хирург тоже решил, что еще за два дня ничего не произойдет, — во всяком случае, сначала прикрикнув на меня, он пожал плечами и приказал дежурной сестре: