Число солдат и сержантов переменного состава нашего батальона порой измерялось весьма значительными цифрами. Из самых различных пунктов и мест к нам приходили танкисты, стрелки, шоферы, ремонтники. Бывалые солдаты из госпиталей и пересыльных пунктов приносили старенькие, но начищенные котелки, аккуратно скатанные, видавшие виды шинели. С такими было и легко и трудно: легко потому, что они умелые и знающие солдаты; трудно потому, что заслуженно гордясь своим боевым опытом и ранами, они держались уж очень самостоятельно. Приходило и новое пополнение из военкоматов: в гражданских пиджаках и кепочках, с портфелями, сумками, даже авоськами. Такими они бывали до первой бани, откуда выходили неузнаваемыми: стриженными, в новеньком обмундировании. Новички сразу становились как-то очень похожими друг на друга, притихшими и очень дисциплинированными.
Всех этих людей надо было разместить по ротам, вымыть, одеть, накормить. Нужно было выявить специальность, степень обученности каждого. День уходил главным образом на организацию и проведение занятий, на знакомство с людьми. После отбоя начиналась ночная работа штаба. Мы исписывали горы бумаги. За каждой бумажкой, заполненной по соответствующей форме, за каждым документом, выдаваемым нами, стояли живые люди, решалось их будущее. Направив человека в ту или иную часть, не раз подумаешь: правильно ли поступил? Ничто так не воспитывает командира, как сознание ответственности за человеческие судьбы. А батальон наш был действительно школой воспитания кадров.
Спать приходилось не более трех-четырех часов в сутки. Иногда же сутками не удавалось даже прилечь: дремали сидя, «по возможности» выбирая свободные минутки.
Мы все понимали, что находимся на очень важном и ответственном посту. Но шел тысяча девятьсот сорок третий год — год, начало которого ознаменовалось великой Сталинградской победой, а лето — дальнейшими успехами Советской Армии. Мы понимали необходимость нашей работы, но все равно стремились в действующую армию. Там, на фронте, каждый день был событием: с каждым днем очищалась наша земля от фашистских захватчиков, — и все наши желания сводились к одному — быть непосредственными участниками развертывающихся победных боев. Упреком звучали и письма друзей.
«Я очень завидую тебе, — писал Толок. — Ты стала офицером намного раньше меня. Однако я не понимаю, почему ты до сих пор находишься в тылу? Ты требуй, чтобы тебя послали на фронт, твое место — место строевого командира-танкиста — здесь, а то в тылу все перезабудешь. Или ты уже отвоевалась?» — укоризненно спрашивал он.
«Хорошо ему говорить: «Требуй отправки на фронт», — а если на всех моих рапортах только одна резолюция: «Отказать», — думала я с горечью и писала очередной рапорт.
Насчет того, что здесь я все перезабуду, Толок, конечно, ошибался. Командирские занятия, повседневная работа с людьми с каждым днем пополняли и расширяли знания. Нет, здесь ничего не забудешь, здесь, в батальоне, я почувствовала себя, как мне казалось, настоящим командиром. Ну, конечно, я далеко не все постигла, что должен уметь и знать командир, работая с людьми, — это приходит с многолетним опытом, а иногда и вместе с сединой.
На своих рапортах я видела все ту же резолюцию: «Отказать» — и уныло выслушивала наставления комбата:
— Успеете, лейтенант, и ваше время придет. Большему научитесь — лучше будете бить врага. Я и сам поехал бы на фронт, хотя бы командиром роты, да вот нельзя…
Я тяжело вздыхала и шла в свой кабинет, где, возвращая такие же рапорты офицерам, повторяла скрепя сердце слова комбата: «Успеете, и ваше время придет…»
Однажды на партсобрании командир третьей роты капитан Коренев заявил:
— Всех нас пора сменить, и нам надо снова на фронте побывать. Как мы после войны будем смотреть в глаза фронтовикам? В тылу, скажут, отсиживались.
Его поддержал старший лейтенант Мозгов:
— Может, мне кажется, но я замечаю: косятся на нас солдаты, особенно фронтовики: хорошо, дескать, вам здесь в тылу, учить-то, а вы там бы попробовали, где взаправду стреляют!
Когда взял слово комбат, у всех, знавших о заветной мечте майора Любезнова попасть в действующую армию, мелькнула мысль: «Сейчас нас майор поддержит, и все будет в порядке».
— Почетна и сурова служба солдата и офицера на фронте, повторяю, сурова и почетна, — заговорил комбат. — Но если кто-либо скажет мне, что служба в таком батальоне, как наш, менее почетна, я отвечу ему: «Ты не прав, товарищ!» На фронте ли, в тылу ли — все мы служим единому делу, ждем к одной цели — к победе. Партия, командование, доверив нам распоряжаться судьбами многих советских людей, требуют от нас стойкости и твердости на своем посту не меньшей, чем от бойца на фронте. Вы все молоды, и я понимаю: вам спать не дают подвиги, которые каждый из вас может совершить. Но война — это не одни героические подвиги, война — это тяжелый труд многих миллионов людей. Героизм и подвиги — это результат честного отношения к своему воинскому и гражданскому долгу, к своей работе на том посту, куда нас поставили: в тылу ли, на фронте ли.
Майор говорил сухо, жестко, отчеканивая каждое слово. Мы молчали. Офицеры прятали глаза.
Много интересных людей прошло через наш батальон, бывали и любопытные встречи. Как-то меня вызвал комбат. В кабинете стояли два удивительно похожих друг на друга солдата: пожилой и молодой. Молодой чуть повыше ростом, да новенькая гимнастерка сидит на нем ловчее и ремень затянут потуже. На погонах нашивки младшего сержанта.
— Этих товарищей, — сказал мне майор, — надо направить в одну часть: или отца к сыну, или сына к отцу, как вам будет удобнее по документам.
— Вы в какие команды зачислены?
Ответил сын. Я чуть замешкалась: обе команды сформированы и рано утром должны уходить. Документы на них готовы. Значит, все надо переделывать заново.
— Я думаю, что это не очень трудно будет сделать, а просьбу надо удовлетворить, — сказал майор.
«Еще как трудно!» — подумала я, представив себе гору бумаг, которую надо переписать писарям, и сколько часов нам придется сидеть, проверяя правильность новых списков: нам категорически запрещалось зачеркивать в списках фамилии или вписывать между строк новые. Значит, надо было полностью переделывать документы обеих команд. Но отказать в просьбе отцу и сыну, стремившимся попасть на фронт вместе, было невозможно.
В другое время кто-нибудь из писарей пробормотал бы что-нибудь вроде: «Дня мало, и так все ночи работаем…» — но на этот раз не было сказало ни слова, хотя мы не спали всю ночь.
Перед отправкой команды пришел старший солдат, отец сержанта.
— Разрешите поблагодарить, товарищ лейтенант. За беспокойство извините.
— Не за что: служба у нас такая… Воюйте хорошенько да напишите нам в батальон о ваших семейных боевых успехах.
Не обходилось и без курьезов. Однажды старшина по фамилии Полковников, которого все называли просто «Полковник», доложил, что прибыл духовой оркестр в полном составе.
— Они с трубами и барабанами, даже скрипка есть. Что будем с ними делать: разобьем или целиком, как музейную редкость, хранить будем?
— А откуда они появились с оркестром-то? — спросила я, отрываясь от бумаг.
— Кто их знает, — пожал плечами Полковников.
В отчете у меня не сходились горизонтальные и вертикальные итоги, а тут оркестр…
— Распределить по частям, — распорядилась я, снова принимаясь за ведомость.
«Полковник» пошел к выходу, но в дверях замялся:
— Жалко разгонять: играют больно хорошо, там один на скрипке «Кошечку» играет… заслушаешься!..
«Кошечку»? Я удивленно подняла глаза от бумаг, и, точно из тумана, выплыл занесенный снегом уральский городок, холодный дощатый зал клуба и на большой пустой сцене солист нашего училищного оркестра Миша Нейман, маленький, гибкий, черный, как галчонок. Его маленькая фигурка в обмундировании не по росту (все на нем — от ботинок до пилотки — было, по крайней мере, на два номера больше) казалась забавной, но, когда он начинал играть, все забывалось. Мы видели только глаза Миши и пальцы, перехватывающие изогнутый гриф скрипки. Она была послушна этому скрипачу в солдатском обмундировании не по росту. Послушен был ему и весь зал.
На «бис» Миша всегда играл «Кошечку»; скрипка очень мило мурлыкала и говорила «мяу», вызывая бурный восторг слушателей…
Старшина Полковников, приняв мою минутную задумчивость за колебание, осторожно потянул меня за рукав:
— Пойдемте, вот увидите оркестр, самим понравится, правда же, товарищ лейтенант… Пойдемте-ка… Я их тут рядом построил… с трубами…
— Ладно, иду, — сказала я, по опыту, как и все в батальоне, зная, что от «Полковника», раз он что в голову взял, ни за что не отвяжешься.
Закрыла сейф и вышла на крыльцо. Солнце сразу ослепило. Вдруг грянул туш, бодрый, радостный, с барабаном и тарелками. Я сделала шаг вперед — туш перешел в знакомую, родную мелодию:
Эй, сталинградцы! Ни шагу назад!
Слышишь ли нас, наш родной Сталинград?..
Я уже поняла все, я бежала вперед, глаза застилали радостные слезы, а навстречу мне милая Мишина скрипка пропела: «Мяу-мяу». Родные мои!..
Оркестр был из нашего Сталинградского училища. Ребята решили всем оркестром идти на фронт, и их прислали к нам. Оркестр, конечно, сохранили, как «музейную редкость», и в полном составе передали в формируемое соединение.
МЫ ВЕРНУЛИСЬ
В конце лета сорок третьего года настал все-таки и мой черед отправляться на фронт.
Мне повезло дважды: я ехала в армию, где бронетанковыми и механизированными войсками командовал бывший командир Керченской бригады полковник Вахрушев. А главное — я догоняла армию на попутных машинах по тем самым дорогам, которые остались в памяти на всю жизнь с сорок первого года. Кровно близкими и родными стали эти места. По каким-то неуловимым приметам я узнала все: и рощи, и поляны, и холодную речку Угру, через которую когда-то три раза переходила вброд, а сейчас переезжала по новому мосту из свежевыструганных бревен.