Повесть о военных годах — страница 69 из 84

На шум прибежал Котловец. Узнав, в чем дело, капитан долго раскатисто хохотал. Немец, весь сжавшись, со страхом, исподлобья смотрел на офицера, машинально прижимая к груди котелок с остатками супа.

— Ты, что же это, с нами воюешь, а на наши харчи позарился? — спросил Котловец.

Пленный быстро заговорил, часто прикладывая свободную руку к сердцу, будто призывая его в свидетели, что он говорит правду.

— Он не немец, он — мадьяр. Он старый и больной человек. Он не воевал и не хотел воевать с русскими. Его только недавно мобилизовали, и сегодня утром в первом же бою он убежал. Он мог бы просто переодеться на каком-нибудь хуторе и уйти домой. Но он солдат, а солдат, если не хочет воевать и хочет быть честным, должен сдаться в плен. Он и хотел сдаться в плен, но заблудился, — перевел подоспевший переводчик.

— Так что же он, если такой уж честный, кухню нашел, суп съел, а в плен все-таки не сдался? — недоверчиво спросил Котловец.

— Очень кушать хотелось. Немцы мадьярские части снабжают плохо: больше суток ничего не ел. Как услышал запах горячего супа, подумал: «Поем, если удастся, а потом сдамся. В плену, может, не сразу поесть дадут», — грустно ответил пленный.

Он действительно был пожилой человек и очень тощий, в глазах застыла голодная тоска. Страха в них не было — только голод и какая-то безразличная покорность судьбе.

Котловец мельком глянул на окруживших пленного танкистов; они смотрели на мадьяра с явным сочувствием.

— Накормите его до отвала, водки дайте, пусть согреется. А потом… — Котловец задумался, еще раз окинул взглядом сгорбленную фигуру пленного и, вынув блокнот, быстро размашистым почерком написал несколько строк, — потом отпустите его на все четыре стороны. А это вам что-то вроде пропуска. — Он сунул мадьяру в руку листок из своего блокнота.

«Как сознательный гражданин венгерского народа, не желавший воевать за фашистов и добровольно сдавшийся в плен, отпущен домой. Командир советского танкового батальона гвардии капитан Котловец», — прочел пленному переводчик записку комбата.

Танкисты наперебой угощали мадьяра. От выпитой водки и огромного количества поглощенной еды у него посоловели глаза.

— Кушай, кушай! Знай русскую душу! Домой пойдешь, к бабе своей. Баба у тебя есть? И детишки, наверное. Иди, расскажи своим-то: хорошие люди в Венгрию пришли. Помочь вам всем хотим: и немцев и всяких там ваших салашистов прогнать. Жить хорошо будете, — приговаривали ребята.

Мадьяр только кивал головой: «Да, да», — и растерянно улыбался.

Но далеко не все мадьяры из армии Салаши с такой готовностью сдавались в плен, и далеко не все немцы думали только о том, чтобы «драпануть».

Были встречи и посерьезнее.

Утром следующего дня в бригаду приехал заместитель командира корпуса полковник Литвиненко. Пожалуй, в соединении он был самым старшим по возрасту; все, и солдаты и офицеры, знали, что он воевал еще в годы гражданской войны, крепко уважали его и старались всячески беречь, Литвиненко добирался до нас всю ночь, очень устал, хотя и не подавал виду, и был голоден. Командир бригады решил дать ему возможность отдохнуть и хорошенько позавтракать.

Обстановка была как будто спокойной, противника поблизости не заметно, и комбриг, приказав батальонам и штабу выдвигаться, сам задержался на хуторе, с тем чтобы после завтрака нагнать бригаду. На хуторе остались бронетранспортер и «виллис» Литвиненко, танк командира бригады и «виллис» с радиостанцией комбрига. Из офицеров штаба при рации осталась я.

Прошло более часа после того, как замыкающие машины бригады скрылись за поворотом дороги, когда наконец и мы тронулись в путь. Посовещавшись, полковники решили идти не по шоссе, а напрямик. Все машины у нас высокой проходимости, грунт хороший, кукуруза нам не помеха, зато сэкономим время и выйдем к намеченному пункту одновременно с передовыми частями бригады.

Как порешили, так и поехали. Впереди на бронетранспортере шел Литвиненко, за ним — его «виллис» и машина комбрига. Маленькую колонну замыкал танк, командовать которым было поручено мне.

Мы свернули с шоссе и поехали полем. Перед нами, насколько охватывал глаз, раскинулась картина осеннего обилия и плодородия. Кукурузу здесь уже успели убрать. Початки вывезены с поля, а длинные стебли с пожелтелыми острыми листьями собраны в снопы так, как у нас обычно вяжут рожь. Мы объезжали аккуратные скирды, стараясь не нарушать их порядка, уважая труд землеробов. Может быть, окажись мы сразу после перехода своей государственной границы на земле Германии, первое законное чувство мести помешало бы солдатам бережно относиться к имуществу и плодам труда населения. Да и то только именно первый порыв горестных воспоминаний о своей разграбленной родной земле помешал бы на первых порах отличить труженика от фашиста. Очень скоро гуманизм, присущий советским людям, все равно взял бы верх. Так оно и было в действительности там, в Германии.

Но мы шли по Венгрии, третьей по счету стране за последние два месяца, и нам ли забыть благодарность народов Румынии и Болгарии за их освобождение от фашизма? Пусть Венгрия еще считается союзницей Германии, пусть против нас еще сражаются воинские части салашистов, мы уже на опыте научились видеть разницу между теми, кто поддерживает гитлеровский режим, и простым народом, мечтающим о свободе и национальной независимости своей родины. Разве те, кто так заботливо вязал снопы из кукурузных стеблей, хотели войны? Ни один наш солдат не мог без особой нужды поднять руку на крестьянские посевы. Не позволяла сеять разруху в чужой стране высокая гордость старших и сильных, пришедших помогать, а не уничтожать. И так высока была эта гордость, с такими чистыми, благородными побуждениями прислала Родина нас на поля Венгрии, что каждый солдат, каждый офицер считал бесчестным для себя очернить свою армию поступком, недостойным великой миссии, возложенной историей на советского человека.

Земля, по которой мы шли, была чужая, но обрабатывалась она тяжелым трудом простых людей, а в нашей стране привыкли уважать труд. Не знаю, точно ли такие мысли были у окружающих меня солдат, но, судя по выражениям их лиц, по тому, с каким просто человеческим интересом рассматривали они заботливо обработанное поле, — я была уверена, что и они думают нечто подобное.

Тишина и покой, окружившие нас, несколько снизили обычную бдительность. Маленькая колонна растянулась. Двигались неторопливо, как-то задумчиво, забыв о войне, о том, что на каждом шагу наш малочисленный отряд может подстерегать враг. Беспечность на войне, особенно в тылу врага, не проходит безнаказанно: противник напомнил о себе неожиданно вырвавшейся навстречу нам из-за ближайшей скирды пулеметной очередью и следом за ней треском множества автоматов.

Я едва успела удержать руку командира танка, протянутую к электропуску пушки.

— Не стреляй! Там наши! (Бронетранспортер и «виллисы» были скрыты скирдами, из которых немцы вели обстрел.) Вперед! Дави гусеницами! — прокричала ему прямо в ухо.

Танк рванулся так стремительно, что я едва удержала равновесие. Как разъяренный зверь, метался танк между скирдами кукурузы, разбрасывая их в стороны, подминая под себя все живое и мертвое, — мы спешили на помощь своим командирам. Теперь, в бою, когда по самому высокому счету на первый план выступает жизнь товарища, командира, мы, не задумываясь, уничтожали аккуратные скирды так же, как на родных полях, когда этого требовал суровый приказ войны.

Обеспокоенные судьбой наших полковников, мы с командиром танка, забыв обо всем, не сговариваясь, высунулись по пояс из башни. Не сдерживаемые фуражкой, у меня разметались на ветру косы. Куда девалась фуражка, не помню: то ли сбило ветром, то ли пулей. У командира танка по щеке струилась кровь, это-то уж наверное не от ветра.

Наконец мы увидели «виллис» командира бригады и немного поодаль бронетранспортер. Комбриг стоял, положив автомат на ветровое стекло, и стрелял прямо перед собой; с заднего сиденья вели огонь его адъютант и радист. С бронетранспортера Литвиненко одиноко стучал пулемет.

— Заходи справа! Оттуда больше всего стреляют. Прикроем комбрига! — крикнула командиру танка.

Тот исчез в люке. Еще минута, и танк как вкопанный остановился около «виллиса», прикрыв его собой.

В одно мгновение полковник оказался на танке.

— Лети к Литвиненко, он там один! Пусть отступает сюда, к нам! Мы вас прикроем! — крикнул мне полковник.

Прямо с борта танка спрыгнула на сиденье автомашины.

— Гони!

Но машина пробежала не более сотни метров: пробитые пулей, сразу спустили баллоны.

— Бежим! — скомандовала радисту и выхватила пистолет.

Мы уже почти добежали до бронетранспортера, когда я каким-то шестым чувством ощутила на своей спине чужой пристальный взгляд. Оглянулась. По спине пробежал холодок, на какое-то мгновение стало жутко. И не от пистолета, направленного прямо на меня, а от того, как хладнокровно прицеливались водянисто-серые глаза вражеского офицера — жесткие, холодные, безразличные. Лицо его не запомнилось. Но эти глаза, кажется, не забуду всю жизнь. В них воплотилось мое представление о палаче, об убийце, о фашисте. Это глаза голодного удава — остекленевшие, неумолимые, пустые. В них была пустота смерти, леденящая бездна. Сорвись в нее — и все живое и прекрасное превратит она в бесформенные кровавые куски, и сделает это равнодушно, цинично, без последующих тягостных воспоминаний и кошмарных снов, присущих, как правило, обыкновенному преступнику.

Но все эти ассоциации и думы пришли позже, в ту минуту, содрогнувшись от непонятного ужаса, я выстрелила почти наугад, но целясь. В ответ раздался крик, голова и рука исчезли. Выяснять, убит он или только ранен, было некогда, — подбежала к бронетранспортеру.

Полковник Литвиненко, побледневший от напряжения и боли, окровавленными пальцами сжимал рукоятки пулемета и, не отрываясь от него, стрелял. У ног его на полу машины лежал убитый пулеметчик; другому, раненному в голову, шофер неумело, негнущимися пальцами пытался наложить повязку.