— Товарищ полковник, надо отходить к танку. Впереди лес, там немцев, наверное, не счесть, — сказала, едва переводя дыхание.
— Садись за руль, — приказал полковник шоферу не оборачиваясь.
— Товарищ полковник, ради бога, сядьте на пол: все-таки какая-никакая, а броня. Мы сами с пулеметом справимся, — взмолилась я.
— Кто будет у пулемета, ты? Не видишь, что это значит? — Литвиненко кивнул в сторону убитого солдата.
Я поняла, что мне пулемет он не отдаст. Мы берегли его, как старшего, но и он, как отец, думал о нас, молодежи. Решение вопроса пришло неожиданно. Радист, прибежавший вместе со мной, тот самый худенький белобрысый мальчик, который два месяца тому назад на высоте у Прута спас мне жизнь, подошел к полковнику и молча положил свои руки на руки Литвиненко.
— Дайте мне. Я умею, — сказал просто, но с такой твердостью и неожиданной внутренней силой, что полковник безропотно уступил ему свое место и опустился на пол.
— Товарищ полковник, дайте я вам хоть руку перевяжу, — попросила я, вынимая индивидуальный пакет.
— Не надо. Пустяки, царапина. Откуда только взялись такие мелкие осколки, от брони, что ли? Ты его лучше хорошенько перевяжи, если сумеешь. — Он бережно приподнял раненую голову пулеметчика и положил себе на колени.
Осторожно бинтовала раненого, а сама не сводила глаз с радиста. Солдат стоял, широко расставив ноги, уверенно, с силой передвигая пулемет по турели, безостановочно стрелял. Пулемет был ему послушен, будто почувствовал твердую руку хозяина, и заливался ровной, без перебоев, победной трелью.
Радист больше не казался мне ни маленьким, ни щуплым. Было немного стыдно за то, что до сих пор всегда обращалась с ним несколько снисходительно и посмеивалась над тем, как он в страхе перед начальственным выговором, растерянно моргал белесыми ресницами. Нестерпимо захотелось встать и заглянуть ему в лицо. Глаза, говорят, зеркало души. Человек, стоящий в рост у пулемета под градом вражеских пуль, должен иметь сердце из стали и душу героя. И глаза у него, наверное, большие, ясные и светлые, а если есть в них злость, так это благородная злость солдата, сражающегося с врагом в честном бою. Такими глазами солдаты сорок первого года умели видеть сквозь годы лишений и боев нашу победу.
Глаза! Я невольно вздрогнула, вспомнив те, холодные и равнодушные, которые целились сегодня в меня. Может быть, такие же в эту минуту берут на прицел нашего мужественного пулеметчика? Но немцы почти прекратили стрельбу. Бронетранспортер подошел к танку, а с такой ощутимой силой одними автоматами трудно справиться.
— Пойдем обратно. На открытом месте они нас не посмеют тронуть, — решил полковник, — «виллис» возьмем на буксир.
— Да, мой-то тоже надо выручать, — спохватился Литвиненко.
— Где он?
— Там, в скирдах спрятался. Я сам за ним схожу, — заторопился Литвиненко.
— Да вы что, с ума сошли? Что, мы без вас не справимся? — воскликнула я, забыв о всяком почтении к начальству.
— И без тебя тоже, — отрезал комбриг. — Мы все останемся в бронетранспортере. Немцев отсюда отогнали, так что все в порядке. Танк мигом притащит его сюда.
«Тридцатьчетверка» на полном ходу подлетела к машине Литвиненко и, зацепив ее буксиром, доставила к нам. К общему удивлению, рядом, с шофером сидел венгерский офицер.
— Откуда ты его взял? — спросил шофера Литвиненко.
— Сам пришел. Я лежу около машины да посматриваю по сторонам, вдруг вижу, ползет кто-то. А у меня ни пистолета, ни автомата, ну — никакого оружия. Так просто для острастки крикнул: «Стой!» А он вдруг по-русски: «Возьми, — говорит, — меня в плен». Подпустил я его. «Лежи, — говорю, — рядом. Живы будем — попадешь в плен». Он парень хороший, свойский. Немец какой-то на нас полез, так он его ухлопал. «Я, — говорит, — их пуще вашего ненавижу».
Офицера допросили. Он охотно рассказал все, что знал. Впрочем, известно ему было немного.
Стало понятным, почему противник, так яростно вначале обстреляв нас, довольно быстро отступил. Мы наткнулись на остатки ранее разгромленного нами же саперного батальона. Заметив, что мы свернули с дороги, они решили, что русские обнаружили, где они скрываются, и идут их добивать. Офицер уверяет, что немцы пропустили бы нас без единого выстрела, если бы знали, что мы просто проходим мимо и нам до них нет дела. Сам он попал сюда случайно: его послали собирать рассеявшийся мадьярский полк.
— Да разве соберешь теперь наших солдат! Наверное, по домам разошлись, — улыбнулся офицер.
— А что говорят о нашей группе, действующей в немецком тылу? — спросил комбриг.
— Многое говорят. Говорят, что только безумные люди могут добровольно согласиться на полное окружение себя противником. Немцы считают, что вам нет выхода. Вы оторвались от своих почти на сто километров и уходите все дальше и дальше. Немцы предпримут все меры, чтобы вас раздавить. Но знаете, — сказал он почему-то шепотом, — в наших частях ходят разговоры, будто у вас есть какое-то особое оружие, с которым вы ничего не боитесь и обязательно победите. У нас, в венгерских войсках, многие в это поверили. Смелые и очень уж уверенные действия вашей группы привели к такому сильному брожению в мадьярских частях, что немецкое командование нам почти перестало доверять.
— Вот это хорошо! — воскликнул комбриг. — Однако пора трогаться, мы и так сильно задержались. Поедете с нами, — сказал он пленному, — на месте побеседуем подробнее. То, что вы говорите, очень важно и интересно.
И снова пришел в движение наш маленький отряд. Теперь командир бригады едет в танке, а я на бронетранспортере с Литвиненко. На ходу бинтую, наконец, пальцы Литвиненко. Сотворила что-то вроде толстых марлевых перчаток. Полковник критически осмотрел мою работу и вдруг рассмеялся.
— Бинтуешь-то ты хорошо. А вот на начальство кричать не положено.
— Так я же за вас испугалась.
— Ну ладно, ладно: я ведь шутя. Спасибо тебе за заботу! Ваша сестра всегда вот так. Помню, знал я одну женщину еще во время гражданской войны. Ромб носила — бригадный комиссар. Только танков тогда не было, она в кавалерии служила. У нее похожий характер был — никому спуску не давала. Была такая шестая Чонгарская кавалерийская дивизия. Может, слыхала? Вот в этой дивизии мы с ней вместе и служили.
— А вы не помните, как ее фамилия? — волнуясь, спросила я.
— Фамилии не помню. Помню, звали ее Машей, еще помню — стихи она писала.
— Может быть, такие? — стараясь сдержать охватившее меня радостное волнение, спросила я и прочла:
Ты коммунист?
Так служи же примером отваги и чести.
Будь беспредельно правдив и чист,
Чтоб все сказали тебе без лести:
«Ты — коммунист!»
К врагам проклятым не знай пощады,
За все обиды отомсти.
Умри, герой, коль в жертву надо
Жизнь принести.
— Постой, постой, а ты откуда их знаешь? Погоди. Как там дальше?..
Зарделись зори сражений новых,
И свет кровавый борьбы лучист.
Так помни ж, воин, боец суровый:
Ты — коммунист! —
запинаясь, прочел полковник. — Правильно?
— Правильно.
— Просто удивительно, откуда ты их знаешь! Тебя тогда и на свете не было. Я-то их на всю жизнь запомнил. Понимаешь, я совсем мальчишкой был — и вдруг боевой комиссар, женщина с дореволюционным партийным стажем, читает стихи о том, каким должен быть коммунист. Такое нельзя не запомнить… — Полковник даже помолодел от нахлынувших воспоминаний. — Признавайся, кто тебе их до меня прочитал?
— Моя бабушка. Она и есть та самая Маша…
— Да что ты говоришь! Где она сейчас? Жива?..
— Жива. И характер все такой же — никому спуску не дает. Недавно, когда я получила орден и из политотдела послали поздравительное письмо моей семье, она ответ прислала: всех в гости приглашает после войны.
— Приду, обязательно приду! Нет, вы только подумайте, что получается! — Полковнику явно недоставало аудитории, и он обратился за сочувствием к пленному. — Это выходит, что мне довелось воевать на двух больших войнах за Родину, и — надо же так случиться! — воевать вместе с двумя поколениями женщин: бабушкой и внучкой.
Мадьяр вежливо улыбался. Полковник задумался. Некоторое время ехали молча, погруженные в свои мысли. Я думала о том, что, пожалуй, жизнь не раз уже учила меня смотреть на людей и события шире и глубже. Вот и радиста своего как-то проглядела, не сумела раньше оценить. И стихи бабушкины, которые она часто читала кстати и некстати, считала блажью, а полковник помнил их столько лет, и, может быть, не один он.
— А стихи хорошие, — задумчиво произнес полковник, словно отвечая моим мыслям. — Может быть, как стихи-то они неважные. Не знаю. Не специалист. Но звучали они в то время крепко, правильно звучали!
— Они и в наше время крепко звучат, — неожиданно раздался слабый голос раненого пулеметчика. — Товарищ полковник, я еще перед боями просил у вас рекомендацию в партию. Заявление-то я подал. Напишите, как выйдем к своим?
— Напишу, обязательно напишу!
— Спасибо, товарищ полковник, оправдаю. И к вам, товарищ лейтенант, есть просьба.
— Я тоже дам рекомендацию.
— Спасибо, только две рекомендации у меня уже есть. Одну командир роты дал, вторую — товарищ, тот, что убили сегодня, — мой второй номер. Вы мне стихи эти на бумажке запишите, не сочтите за труд.
— И мне напишите, пожалуйста, — неожиданно попросил мадьярский офицер. — Я ведь тоже коммунист. Только об этом я вам расскажу позже.
«КОТЛОВЕЦ, ВПЕРЕД!»
Впереди нашей бригады шел 1-й танковый батальон. Я догнала его на танке Лугового с приказом «очистить дорогу бригаде через город Бекешчаба».
Вспыльчивый, шумный, бурно выражающий свои мысли и чувства, Котловец сейчас был неузнаваем. Спокойный, подтянутый, он выслушал приказ, ни разу не перебив меня, и коротко сказал: «Ясно». Облокотившись на броню танка, он что-то быстро набросал на своей карте. Снова я узнала прежнего Котловца только тогда, когда, сунув за голенище толстый карандаш и лихим жестом сбив шлем на затылок, он громко сказал: