ию, знаю. В шестом классе, кажется. Кубрик мне тогда и не снился!
Основание — переборка, у которой сейчас лучше всего встать, по сторонам, вдоль бортов, расположились внизу рундуки, вверху койки, и напротив, прямо передо мной, у другой переборки тоже был рундук, а над ним койка. Туда приткнулся небольшой стол.
Пахло нагретым железом, слабее — краской, пенькой. Под днищем катера то и дело чмокала вода. Через ровные промежутки времени. Можно было отсчитывать секунды по этим всплескам. Очень длинные секунды… Я опять увидел черные сопки над заливом, вспомнил, как цокали по палубе мои подковки, — стало одиноко.
— Завяжи. — Матрос в бушлате кивнул на расшнурованный ботинок.
— Это вы мне?
Он поднял глаза, в них мелькнули удивление и досада:
— Обознался…
Глаза были сухие к горячие У меня в груди стало припекать, пока они смотрели… «Обознался»!
Парень, который возился у стола, быстро шагнул к нему, присел на корточки;
— Давай, Костя.
Матрос в бушлате выпрямился и стер со лба капельки пота.
Бушлат соскользнул с его плеча.
Я увидел, что оно забинтовано. Сквозь бинт проступало бурое пятно.
— Извините! Я не знал… Я…
— Боцман, это кто? — спросил раненый.
— Пополнение вот прибыло, — окая, ответил старшина убиравший постель. — Юнга.
Мне показалось, что голос прозвучал в стороне — боцман словно отодвинулся. Близко маячило только это белое, толстое от повязки плечо, пятно крови… Рукав тельняшки распороли, когда перевязывали рану, догадался я. Недавно. Может быть, часа три назад, как раз когда я стоял на пирсе, ждал их. Дежурный по дивизиону сказал, что «пятьсот тридцатый» в море, и я ждал на пирсе и знал только номер морского охотника, на котором буду служить. Номер — и все. А в это время они…
— Небось одному юнге неизвестно? — насмешливо спросил раненый, повернув голову к боцману.
Тот помедлил.
— Чего?
— «Чего»…
— Ладно, поговорили! — сердито проокал боцман.
— Досыта. — Раненый вдруг повернулся ко мне. — Что я, не отлежался бы? Верно? В госпиталь сосватал! Брат милосердный.
Боцман только поморгал.
— Там сестрички хорошие, Костя, — ухмыльнулся матрос, завязывая шнурок на втором ботинке.
Раненый не ответил. Они долго молчали, потом Костя сказал вдруг:
— Не видать мне, значит, Ливерпуля. Пальмы, кокосы…
«Бредит?» Я испуганно взглянул на боцмана.
Тот обронил:
— Да нет там кокосов.
— Знаю. Все равно.
Я переступил с ноги на ногу, положил рядом свой вещмешок. Чувствовал себя паршиво, как гость, который пришел не вовремя. Не очень-то понимаешь, что происходит, и ни помочь, ни уйти…
— Суконку наденешь? — спросил матрос. Он завязал шнурки и поднялся.
— Да.
Боцман проворчал:
— Не тревожил бы рану-то.
— Правда, Костя. Бушлат застегнем, и порядок. Больно будет надевать суконку.
— Она в рундуке.
— Потом снимать…
— Твои сестрички снимут, — сказал Костя и встал.
Я увидел на суконке винты двух орденов.
— Подождите, наизнанку ведь!
Нет, он надел ее правильно. Это ордена так были привинчены — внутрь…
Сел, опять вытер лоб и посмотрел на меня:
— Юнга… Чтоб не поцарапались, ясно?
«Юнга» произнес насмешливо — юнец, мол. Салага… Но мне ни капельки не стало обидно. Одетый по форме «три»: в темно-синюю суконку, на которой белели винты орденов, в черные брюки и хромовые ботинки, бледный, темноглазый, он сидел на рундуке, уже как-то отдельно от всего, и не был похож на других. Не потому, что боцман и второй матрос были в робах, и не только потому, что он, Костя, уходил в госпиталь. Он вообще был особенный. Герой. А ко мне три раза обращался. Я жалел, что он уходит.
— Новый человек прибыл, — сказал Костя. — Хоть бы спросили, как да что…
Боцман мельком, неприязненно глянул на меня и, думая о своем, ответил:
— Посачкуешь пока в госпитале. Обойдется.
— Ладно, поговорили.
Это проокал Костя.
Боцман покраснел, уставился на мой вещмешок.
— БЧ какая?
— Боевая часть четыре, — ответил я. — Радист.
И опять увидел Костины глаза. Он смотрел на меня так, будто сам только сейчас понял, что прибыл новый человек. Потом сказал:
— Смена! Ну, давайте… — Отвернулся и попросил матроса, который помогал ему одеваться: — Заведи, Андрей, на прощанье.
Тот быстро, словно ждал этой просьбы, достал откуда-то патефон, поставил его на стол, открыл. Зашипела пластинка:
Какое чувствую волненье…
Певец запинался, даже пропускал слова — пластинка была заигранная:
О, Маргарита, здесь умру, у ног твоих!..
«Какая-то ария, — растерялся я. — Завели бы Утесова — «Раскинулось море широко…»
Казалось, что именно ария сбивает меня с толку: я эту музыку не знал к оттого чувствовал себя еще больше чужим. Музыка наполняла кубрик, а в днище шлепала вода, всплески были все те же, и так же пахло нагретым железом, но все уже изменилось, и я только понимал, что не был таким одиноким, когда смотрел на черные сопки, а потом спускался сюда по трапу.
Боцман стоял у стола, помаргивал белесыми ресницами. Матрос этот, Андрей, выпрямился за патефоном, будто аршин проглотил.
Костя сидел, опустив голову.
Я едва прикоснулся к их жизни, торчал здесь сам по себе, но Костя уходил, и получалось, что я уже не сам по себе, а смена — пришел на его место. Вот так — сразу! Бывает, приснится что-нибудь до того отчетливо, что начинаешь понимать: это неправдоподобно, это снится. Бывает и наяву — так все ясно, что не верится. Слишком быстро все произошло.
По палубе над нами протопал вахтенный, наклонился к люку:
— В кубрике!
Боцман к Андрей переглянулись.
— В кубрике! Оглохли?
— Есть, — отозвался боцман. — Не ори.
— Врач идет, — сказал вахтенный.
«Быстро», — опять подумал я.
Пришел капитан медицинской службы, чистенький, как стерильный бинт, с белыми погонами, белыми пуговицами на шинели и с черными усиками. Он оглядел всех большими добрыми глазами, потом сказал Косте точно по-докторски:
— Ну-с, молодой человек…
Костя сделал последнюю попытку:
— Может, на плавбазе отлежусь, товарищ капитан? Ведь левое плечо!
Врач не ответил. Он держал Костину руку, прощупывал пульс. Опустил ее:
— Так-с. Вы собрались?
Костя стал надевать бушлат. Андрей хотел помочь — он отстранился, шагнул ко мне к протянул руку:
— Ты уж извини, аккумуляторы я давно не чистил.
И я больше не был один…
Мы смотрели, как по трапу переступают хромовые ботинки.
Он только со мной попрощался так — за руку.
На секунду ботинки замерли.
— Боцман, штормовка моя у Кравченко, — сказал сверху Костя. — Придерешься еще.
— А сапоги?
— В рундуке!
Исчез один ботинок, за ним второй.
Потом ушел врач. Андрей хлопнул крышкой патефона:
— Провожу.
Боцман остался. Открыл рундук, вытащил оттуда сапоги к стал их осматривать.
— Подметки-то менять надо…
Мне тоже захотелось уйти из кубрика. Но куда?
— Цирк… Показали в детстве картинку, и вырос — о ней думает. Кокосы!
Я сел на рундук у левого борта. Сколько можно стоять? Вытер лоб, он был мокрый.
— Ужинал? — спросил вдруг боцман.
— Нет.
— На камбуз иди, Гошин покормит.
«А глаза-то! — думал я, выбираясь из кубрика. — На сапоги ласковее смотрел…»
Кок в белой куртке стоял спиной ко мне и ставил в углубление настенной полки стопку алюминиевых мисок. Слева от него, на плите, грудились два больших обреза, бачки поменьше и чайник. Все белое, надраенное. В другом углу небольшой стол. Если бы не плита и стол, камбуз был бы в точности как железный шкаф для посуды.
— Меня боцман прислал. Только вот прибыл, — сказал я, глядя в белую спину кока.
Он обернулся. Лицо у него было добродушное, с ямочкой на подбородке. Но, конечно, смотрел свысока — все коки так смотрят.
«Пусть только скажет «салага», — подумал я.
— «Боцман прислал»! — Он отвернулся, пробурчал: — Ясное дело, боцман. Заботливый.
— Только вот прибыл, — повторил я, помолчав.
— Ну и чего стоишь? Проходи, вон чумичка, миска, сыпь себе каши! Сухой-то паек рубанул небось?
— Давно.
— Да не из этого бачка — рядом! Не видишь? Сыпь, не стесняйся — на корабле.
— А я к не стесняюсь.
— Ну-ка, посторонись, — сказал кок. — Подливку сам отпущу.
Потом я сидел за столом и, согнувшись, ел гречневую кашу с подливкой. Подливки Гошин не пожалел.
А сам сел напротив.
— И какая же у тебя специальность?
— Радист.
— И не мечтал небось, что так повезет?
— Меня бы все равно взяли! Кто знал, что Костя ранен?
— Повезло тебе.
Я отодвинул миску.
— Доедай. — Гошин вздохнул. — Не понимает… Конечно, повезло — сразу в такое плаванье!
С минуту он следил за мной, пошевеливая густыми бровями, потом сказал вполне серьезно:
— В Америку идем. Ясно?
Я доел, облизал ложку. Посмотрел на него:
— Ладно разыгрывать…
И неожиданно икнул.
— Салага! — сказал кок.
И опять цокали по палубе мои подковки. На этот раз медленнее, не так легко и дольше — я прошел мимо люка, еще шагов семь на бак, остановился у носового орудия.
Ствол его настороженно смотрел вверх.
В небе исчезал последний свет, он скорее ощущался, чем был виден, а я такое небо помню с тех пор, как начались налеты на Москву, и оно всегда кажется мне тревожным.
Где-то неподалеку, за причалами, не спал Мурманск.
Никогда не видел его огней. Не представляю даже, какие они, — до войны ведь здесь не был… Этот город сразу встал передо мной затемненным, только затемненным. Как будто война идет не два года, а много дольше.
Я потрогал замок орудия. Металл был холодный. Остыл.
Подошел вахтенный:
— Ты чего тут?
— Нельзя, что ли?