За люком взревел ветер, горький, жесткий, как наждак, и хлынула вода.
Мы пробирались будто в какой-то черной трубе — во всем океане только и осталось это место, где еще можно было пролезть, но и сюда то и дело врывалась вода и заполняла все, не давая ни дышать, ни видеть. Было уже недалеко до рубки, когда я, не успев перехватить воздуха, захлебнулся и, оглушенный ударом новой волны, не удержался на ногах. В последний момент — руки сами рванулись вперед — наткнулся на что-то и, сообразив, что это сапог боцмана, вцепился в него намертво.
Сапог замер. Может быть, Пустотный пережидал, когда схлынет волна, а скорее всего — давал мне возможность прийти в себя.
Потом сапог дернулся. Я поднялся, перебирая руками по голенищу, по штанине, уцепился за плащ.
— Цирк!..
Он еще что-то крикнул, я не разобрал.
Вместе, обнявшись, мы шагнули вперед.
Пустошный втолкнул меня в рубку первым и тут же еще раз сильно толкнул, чтобы поскорее захлопнуть за собой дверь. И я сразу почувствовал вокруг себя пространство, свободное от воды, пахнущее чем-то знакомым, теплое, невероятно, как мне показалось, спокойное, но ничего сначала не видел и никак не мог найти свое собственное дыхание — в горле все еще колом стоял ветер, а в носу, в ушах, даже в глазах воды было полно.
Только кое-как, наполовину вздохнув, я увидел синий расплывчатый свет — это был нактоузный огонь, а расплывался он оттого, что в глазах у меня было мокро. Я согнулся от приступа кашля, зафыркал, чихнул, всхлипнул и стал дышать.
Снова открыл глаза.
Свет от нактоуза больше не расплывался, он косо ложился на руки штурвальных — вахту несли сразу двое. Я понял, что в глазах у меня не двоится, и окончательно пришел в себя.
Справа от штурвальных стоял командир.
Старший механик сидел, согнувшись над своим пультом, еще правее. На пульте у него что-то слабо светилось.
В глубине рубки мигал зеленый глазок рации УКВ.
Я шагнул туда, к Федору, увидел смутно его лицо.
— Погоди, отвяжу, — дернул меня боцман.
Он стоял вплотную ко мне, дышал тяжело. От него несло табаком.
— Спасибо, — сказал я.
— Теще скажешь, когда оженишься…
— Товарищ командир, разрешите заступить на вахту! — почти крикнул я, вглядываясь в синеватую темноту.
И как издалека услышал:
— Да…
— Все на связи, — сказал Федор. — Через пять минут вызовешь. На-ка, возьми.
— Что это?
— Шоколад у меня остался.
— Да ну его, надоел…
— Бери, — сказал Федор.
Потом они с боцманом ушли.
Я пристроился поудобнее, чтобы меньше мотаться от качки, стал смотреть в зеленый глазок индикатора. Наступила вахта — пришло то особенное ощущение, когда словно шагнул в заколдованный круг. Теперь все сосредоточилось в зеленом глазке, в потрескивании и шипении эфира, в ожидании и в долгом привычном нетерпении: скорее бы шло время.
Но я, наверное, здорово устал. Огонек индикатора начинал временами плыть, и я вдруг не улавливал момент, когда рубка переставала крениться — мне казалось, что она кружится безостановочно, все быстрей, и проваливается. Тогда, помотав головой, я изо всех сил начинал вглядываться в спину командира. Капитан-лейтенант стоял неподвижно.
Прошло пять минут.
Я вызвал все катера, предупредив, чтобы отвечали поочередно, и слышал голос свой как со стороны — сейчас он принадлежал не мне, а капитан-лейтенанту, который командовал всей группой «больших охотников».
Корабли — пятеро радистов, пять разных голосов — один за другим ответили.
И тогда, закончив на время связь, я словно вернулся издалека — опять увидел рубку в полумраке, опять услышал рев океана за ее стенами и удивленно взглянул на зеленый глазок индикатора. Захотелось тут же, немедленно вызвать катера, чтобы еще раз услышать их, узнать голоса радистов, убедиться, что они живы.
Когда-то я первый раз в жизни стоял часовым — у склада боепитания, ночью, в лесу. В соснах протяжно стонал ветер, кроны шумели безисходно; в такие часы думаешь, что ведь не зря люди строят дома, живут в них, среди тепла и света, в тишине…
Сейчас тот лесной гул показался бы ласковым шелестом.
За стенами рубки собрались все грозы, что не успели еще отгреметь над землей, они взрывались в глубинах, вывороченных к небу, и в небе, которое упало, наверное, до этих глубин перевернулось все. И ни зги не было видно, только когда проскальзывали, непонятно откуда — сверху ли, снизу, слабые призрачные молнии, на одно мгновение вырастали впереди антрацитовые движущиеся горы и пропасти.
Океану и то становилось невмоготу: временами где-то возникал почти живой, почти человеческий стон и замирал, и тогда я уже ничего не мог с собой поделать — только ждал, что мурашки на спине исчезнут сами.
Я стоял у рации, напрягшись, чтобы не падать, и всем телом ощущал, как борется корабль, живой корабль — маленький сгусток шпангоутов, заклепок, машин и человеческих нервов. А самому мне все труднее было справляться с тупой, тоскливой усталостью: нельзя ведь бесконечно ждать последнего удара, если они сыплются один за другим.
Временами я переставал понимать, что происходит.
— У меня… люди задыхаются… выхлопные газы… — услышал я голос старшего механика.
Командир что-то ответил.
Они говорили громко, но я разбирал только отдельные слова:
— Вахту… по два часа…
— Хорошо… самому.
— Там боцман… он… машинное отделение…
— У нас ведь самая легкая вахта, — сказал я негромко зеленому глазку, медленно избавляясь от одиночества и отупения. — Нам легче всех. Там, в машинном, жара, грохот да еще скапливаются выхлопные газы. Боцман там…
Потом я вспомнил, как Андрей застонал, потряхивая повисшими руками, и стал смотреть на штурвальных.
Их почти не было видно — теперь я стоял так, что они заслонили от меня нактоуз.
А левое плечо и спину командира можно было различить хорошо. И, глядя на него, я подумал, что ему труднее всех: он стоит впереди.
Он впереди, а мы все — за ним…
Все несут свои вахты, и ты неси. Единственная возможность не свихнуться. Понял теперь, зачем командир гонял тебя туда и обратно с портфелем во время того, первого шторма? Понял.
Но это было давно. А каждый день живешь сначала…
— Вот так, — сказал я зеленому глазку. — Прайс — коммодор, а не понял. Он, видишь ли, снял с себя ответственность за жизнь команды. За мою жизнь! И за возмещение убытков…
— Юнга?
— Есть.
— Вы о чем-то говорили?
— Нет, — сказал я. — Все в порядке, товарищ командир! — И, поглядев на зеленый глазок, закончил почти шепотом: — У нас корни в земле. Ясно?
Потом взглянул на часы — пора…
«Вымпел-три» мой вызов прохлопал — пропустил свою очередь отвечать.
— Сапог! — тихо сказал я. Не в микрофон, конечно.
«Вымпел-четыре» вылез в эфир, немного подождав, за «Вымпелом-два». Потом ответили пятый и шестой.
Когда шестой сказал последнее слово: «прием», я стал ждать. Сейчас «Вымпел-три» должен отозваться.
Но в наушниках было пусто, только треск и шипение.
— Вымпел-три, Вымпел-три, Вымпел-три, — раздельно выговорил я в микрофон. — Как меня слышите? Я — Вымпел-один. Не слышу вас, не слышу. Отвечайте. Прием…
У меня отлегло от сердца, когда раздался вдруг щелчок — кто-то включился, кашлянул.
— Вымпел-три, Вымпел-три, Вымпел-три! — забубнил монотонно. — Я — Вымпел-пять. Как меня слышите? Вас вызывает Вымпел-один. Первый зовет! Почему не отвечаете? Прием…
Пусто.
Я проверил настройку, пощелкал выключателями, хотя точно знал, что рация у меня в порядке. И другие ведь ответили… Но мне и нужно было все проверить, чтобы убедиться: сейчас — уж на этот раз обязательно — третий услышит меня и ответит тоже.
— Вымпел-три! Вымпел-три! — сказал я в микрофон, просительно глядя на пульсирующий огонек индикатора. — Вымпел-три! Я — Вымпел-один. Как меня слышите? Не слышу вас, не слышу. Прием.
Треск и шипение в наушниках стали другими, теперь это была пустота, неудержимо наполнявшаяся тревогой, пустота, в которую напряженно вслушивались вместе со мной радисты на всех наших катерах. Когда я замолкал, они ждали. Но кто-то не выдерживал первый, и за ним — по очереди — начинали звать остальные. Разные голоса, я знал их все, но одного голоса не было.
Я звал, глядя в равнодушный глазок индикатора, переставая его видеть, и против воли все сильнее чувствовал каждый удар по кораблю, все напряженнее ловил каждое его движение. И уже не мог простить себе, что обозвал замолкнувшего радиста сапогом.
— Вымпел-три, Вымпел-три…
Пустота росла, пухла. Она захватывала все и проникала всюду. В ней надежнее, чем в океане, исчезали голоса, люди и корабли, с ней нельзя было бороться…
Командир шагнул ко мне:
— Дайте микрофон.
Я поверил, что чудеса бывают. На голос командира исчезнувший катер отзовется.
— Вымпел-три, — спокойно сказал капитан-лейтенант. — Я — Вымпел-один. Попробую вызвать вас на ключе. Переходите на радиотелеграфную связь. Волна сто восемь. Повторяю…
— Есть, понял! — сказал я, бросаясь к люку в радиорубку.
Передатчик нагревался долго. Я нажал на ключ, настраиваясь на волну сто восемь, и в наушниках наконец возник свист, мгновенно усилился до предела, оглушил.
Ответит…
Я был уверен, что теперь «Вымпел-три» ответит. Стал выстукивать его радиотелеграфные позывные.
И никаких чудес!
Океан сошел с ума, но «Вымпел-три» ответит. И все это сумасшествие кончится. Шторм выдохнется, ветер наконец сорвет себе глотку, а если нет, и не надо! Мне-то в конце концов нужен только ответ на вызов.
Я услышал его. Едва выключил передатчик и повернул верньер настройки приемника, в наушниках поскакала, радостно захлебываясь, морзянка — радиотелеграфные позывные «Вымпела-три».
— Есть! — заорал я в открытый верхний люк. — Есть, товарищ командир! Отвечает!.. Радиограмма, сейчас…
Потом выбрался с принятой радиограммой наверх.
Потом смотрел в зеленый глазок и вызывал по микрофону всех: