— Эй вы, темляки-сопляки! — кричали красногвардейцы. — Хватит дурить! Бросай оружие!
— У нас присяга! — кричали в ответ юнкера.
— Кому присягали? Керенскому? Он, сукин кот, удрал к немцам.
— России мы присягали, а не Керенскому!
— А мы и есть Россия! — кричали красногвардейцы. — Соображать надо!
Как только прошли женщины, из подворотни выскочил старый пекарь. За ним должен был бежать я. Но сразу же со стороны юнкеров ударила пулеметная очередь и отколола угол подворотни. Пекарь бросился назад. Снова загремели выстрелы и полетели на тротуар битый кирпич, стекло и щепки.
Мы вернулись в дворницкую.
Пекарь выругался и сказал мне:
— Эх, кабы мы прорвались! Пошли бы с тобой в красногвардейцы. Тебя бы со мной обязательно взяли, хоть ты и студент. Как ни верти, а Россия остается одна. Наша Россия. А ихняя уже смердит ладаном.
Я вспомнил недавние крики красногвардейцев: «А мы и есть Россия!» — и внезапно с необыкновенной ясностью и новизной представил себе стертое от частого употребления понятие «гуща народа». Да, я принадлежу к этой «гуще народа». Я чувствую себя своим среди этих мастеровых, крестьян, рабочих, солдат, среди того великого простонародья, из которого вышли и Глеб Успенский, и Лесков, и Никитин, и Горький, и тысячи талантливых наших людей.
— Ну что ж, — ответил я пекарю. — Мне без своего народа не жить. Это я знаю.
— То-то! — сказал пекарь и усмехнулся. — Ты одной руки с нами держись, милый. Не отставай.
На пятый день кончились продукты. До вечера мы терпели, глотая слюну. За стеной дворницкой догорал соседний дом.
В нашем доме был маленький гастрономический магазин. Ничего больше не оставалось, как взломать его. Задняя дверь магазина выходила во двор. Пекарь сбил с нее топором замок, и мы по очереди бегали по ночам в этот магазин и набирали сколько могли колбас, консервов и сыра.
Светило зарево, и надо было прятаться за прилавками, чтобы через разбитую витрину нас не заметили юнкера из «Униона». Кто знает, что им могло прийти в голову.
Первая ночь прошла удачно, но на вторую в башне углового дома, на Бронной засел стрелок-красногвардеец. С этой башни наш двор был хорошо виден при свете пожара, и стрелок, сидя и покуривая, постреливал по каждому, кто появлялся во дворе.
Как раз выпала моя очередь. В магазин я проскочил удачно, — стрелок или не заметил меня, или не успел выстрелить.
До сих пор я помню этот магазин. На проволоке висели обернутые в серебряную бумагу копченые колбасы. Красные круглые сыры на прилавке были обильно политы хреном из разбитых пулями банок. На полу стояли едкие лужи из уксуса, смешанного с коньяком и ликером. В этих лужах плавали твердые, покрытые рыжеватым налетом маринованные белые грибы. Большая фаянсовая бочка из-под грибов была расколота вдребезги.
Я быстро сорвал несколько длинных колбас и навалил их на руки, как дрова. Сверху я положил круглый, как колесо, толстый швейцарский сыр и несколько банок с консервами.
Когда я бежал обратно через двор, что-то зазвенело у меня под руками, но я не обратил на это внимания.
Я вошел в дворницкую, и единственная женщина, оставшаяся с нами, жена дворника, бледная и болезненная, вдруг дико закричала. Я сбросил на пол продукты и увидел, что руки у меня облиты густой кровью.
Через минуту все в дворницкой повалились от хохота, хотя обстановка никак не располагала к этому. Все хохотали и соскабливали с меня густое томатное пюре.
Когда я бежал обратно, стрелок все же успел выстрелить, пуля пробила банку с консервами, и меня всего залило кроваво-красным томатом.
Хлеба у нас не было ни крошки. Острый сыр, копченые колбасы и консервы с перцем мы ели без хлеба и запивали холодной водопроводной водой.
Мой хозяин вспомнил, что у него на кухне остался мешок черных сухарей. Я вызвался пойти за ними.
Я осторожно поднялся по черной лестнице, заваленной битым кирпичом. В кухне из простреленной водопроводной трубы текла вода, и на полу стояла густая жижа размокшей штукатурки.
Я начал шарить в буфете, разыскивая сухари. В это время с бульвара послышались крики и топот ног. Я пошел в свою комнату, чтобы посмотреть, что случилось. По бульвару цепью бежали с винтовками наперевес красногвардейцы. Юнкера отходили, не отстреливаясь.
Впервые я видел бой так близко, под самым окном своей комнаты. Меня поразили лица людей — зеленые, с ввалившимися глазами. Мне казалось, что эти люди ничего не видят и не понимают, оглушенные собственным криком.
Я оторвался от окна, когда услышал на парадной лестнице торопливый топот сапог. С треском распахнулась дверь с лестницы в переднюю и с размаху ударилась в стенку. С потолка посыпалась известка. Возбужденный голос крикнул в передней:
— Митюха, тащи сюда пулемет!
Я обернулся. В дверях стоял пожилой человек в ушанке и с пулеметной лентой через плечо. В руках у него была винтовка. Одно мгновение он пристально и дико смотрел на меня, потом быстро вскинул винтовку и крикнул:
— Ни с места! Подыми руки!
Я поднял руки.
— Чего там, папаша? — спросил из коридора молодой голос.
— Попался один, — ответил человек в ушанке. — Стрелял. Из окна по нас стрелял, гад! В спину!
Только сейчас я сообразил, что на мне надета потрепанная студенческая тужурка, и вспомнил, что, по словам пекаря, у Никитских ворот на стороне Временного правительства дралась студенческая дружина.
В комнату вошел молодой рабочий в натянутой на уши кепке. Он вразвалку подошел ко мне, лениво взял мою правую руку и внимательно осмотрел ладонь.
— Видать, не стрелял, папаша, — сказал он добродушно. — Пятна от затвора нету. Рука чистая.
— Дурья твоя башка! — крикнул человек в ушанке. — А ежели он из пистолета стрелял, а не из винтовки. И пистолет выкинул. Веди его во двор!
— Все возможно, — ответил молодой рабочий и хлопнул меня по плечу. — А ну, шагай вперед! Да не дури.
Я все время молчал. Почему — не знаю. Очевидно, вся обстановка была настолько безнадежной, что оправдываться было просто бессмысленно. Меня застали в комнате на втором этаже у выбитого окна, в доме, только что захваченном красногвардейцами. На мне была измазанная известкой и покрытая подозрительными бурыми пятнами от томата студенческая тужурка. Что бы я ни сказал, мне бы все равно не поверили.
Я молчал, сознавая, что мое молчание — еще одна тяжелая улика против меня.
— Упорный, черт! — сказал человек в ушанке. — Сразу видать, что принципиальный.
Меня повели во двор. Молодой красногвардеец подталкивал меня в спину дулом винтовки.
Двор был полон красногвардейцев. Они вытаскивали из разбитого склада ящики и наваливали из них баррикаду поперек Тверского бульвара.
— В чем дело? — зашумели красногвардейцы и окружили меня и обоих моих конвоиров. — Кто такой?
Человек в ушанке сказал, что я стрелял из окна им в спину.
— Разменять его! — закричал веселым голосом парень с хмельными глазами. — В штаб господа бога!
— Командира сюда!
— Нету командира!
— Где командир?
— Был приказ — пленных не трогать!
— Так то пленных. А он в спину бил.
— За это один ответ — расстрел на месте.
— Без командира нельзя, товарищи!
— Какой законник нашелся! Ставь его к стенке!
Меня потащили к стенке. Из дворницкой выбежала простоволосая жена дворника. Она бросилась к красногвардейцам и начала судорожно хватать их за руки.
— Сынки, товарищи! — кричала она. — Да это ж наш жилец. Он в вас не стрелял. Мне жизнь не нужна, я больная. Убейте лучше меня.
— Ты, мать, не смей без разбору никого жалеть, — рассудительно сказал человек в ушанке. — Мы тоже не душегубы. Уйди, не мешайся.
Никогда я не мог понять — ни тогда, ни теперь, — почему, стоя у стены и слушая, как щелкают затворы, я ровно ничего не испытывал. Была ли то внезапная душевная тупость или остановка сознания — не знаю. Я только пристально смотрел на угол подворотни, отбитый пулеметной очередью, и ни о чем не думал. Но почему-то этот угол подворотни я запомнил в мельчайших подробностях.
Я помню семь выбоин от пуль. Сверху выбоины были белые (там, где была штукатурка), а в глубине — красные (где был кирпич). Помню железную, закрашенную белой краской скобку от оборванного звонка к дворнику, кусок электрического провода, привязанного к этой скобке, нарисованную на стене углем рожу с огромным носом и торчащими, как редкая проволока, волосами и подпись под нею: «Обманули дурака на четыре кулака!»
Мне казалось, что время остановилось и я погружен в какую-то всемирную немоту. На самом же деле прошло всего несколько секунд, и я услышал незнакомый и вместе с тем будто бы очень знакомый голос:
— Какого дьявола расстреливаете! Забыли приказ? Убрать винтовки!
Я с трудом отвел глаза от угла подворотни, — шея у меня нестерпимо болела, — и увидел человека с маузером, похожего на Добролюбова, — того, что приходил к нам ночью, чтобы вывести детей и женщин. Он был бледен и не смотрел на меня.
— Отставить! — сказал он резко. — Я знаю этого человека. В студенческой дружине он не был. Юнкера наступают, а вы галиматьей занимаетесь.
Человек в ушанке схватил меня за грудь, сильно встряхнул и сказал со злобой:
— Ну и матери твоей черт! Чуть я совесть не замарал из-за тебя, дурья твоя башка. Ты чего молчал? А еще студент!
А молодой рабочий снова хлопнул меня по плечу и весело подмигнул:
— Катись с богом!
На улице юнкера бросили ручную гранату. Красногвардейцы, прячась за баррикадой, начали выбегать на бульвар. Дом опустел. Опять с раздражающей настойчивостью загремели пулеметы.
Так я и не узнал, кто был тот молодой командир с маузером, что спас детей и женщин из нашего дома и спас меня. Я не встречал его больше никогда. А я узнал бы его среди десятков и сотен людей.
В ночь на шестой день нашей «никитской осады» мы все, небритые и охрипшие от холода, сидели, как всегда, на ступеньках дворницкой и гадали, когда же окончится затяжной бой. Он как бы топтался на месте.