– Присягай! – шепнула мне на ухо Саша.
Я вздрогнул от щекотки.
– Присягаю.
– В знак покорности вы поцелуете у королевы руку, таков рыцарский обычай, – сказал голос, сдерживая смех. – Саша, убери лапы!
Саша отняла ладони. Я увидел ярко освещенную комнату со множеством картин. На рояле в позе врубелевского демона лежал худой человек, в бархатной куртке. Руки его были заломлены над головой. Он смотрел на меня печальными глазами.
Курносый юноша ударил по клавишам. Девушки расступились, и я увидел Любу. Она сидела в кресле на круглом столе. Белое шелковое платье легко обхватывало ее и спадало на стол. Обнаженные руки были опущены. В правой руке Люба держала веер из черных страусовых перьев.
Люба смотрела на меня, стараясь не улыбаться.
Я подошел и поцеловал опущенную Любину руку. Старик в студенческой тужурке подал мне бокал шампанского. Оно было совершенно ледяное. Я выпил его залпом.
Люба встала. Я помог ей спуститься со стола. Она подхватила край длинного платья, наклонилась ко мне и спросила:
– Мы вас не напугали своими глупостями? Зачем он вам дал ледяного шампанского? Выпейте чего-нибудь теплого. Кажется, остался глинтвейн.
Меня потащили к столу, начали угощать, но тут же забыли об этом и с хохотом сдвинули меня вместе со столом в угол комнаты, очищая место для танцев. Юноша заиграл вальс.
«Врубелевский демон» соскочил с рояля и начал танцевать с Любой. Люба проносилась по комнате, сильно откинувшись назад, прикрывая лицо черным веером. Каждый paз, пролетая мимо меня, она улыбалась из-за веера. Она придерживала шлейф своего платья.
Старик в студенческой тужурке танцевал с той женщиной, которую Саша звала героиней французского романа. Героиня зловеще хохотала.
Саша вытащила меня из-за стола. Я танцевал с ней. Она была такая тоненькая, что, казалось, вот-вот поникнет.
– Только не танцуй с Любой, – сказала Саша.
– Почему?
– Она гордячка!
После танцев «врубелевский демон» начал допивать вино из всех бутылок и опьянел.
– Я жажду лета! – закричал он. – Долой сосульки! Дайте мне дождь!
На него никто не обращал внимания, и он исчез. Старик в студенческой тужурке сел к роялю и хватающим за душу голосом запел:
Далекий друг, пойми мои рыданья!
Когда он окончил, мы вдруг услышали шум дождя. Он лился где-то рядом обильно и свежо. Все испуганно молчали, потом бросились в коридор и в ванную комнату. «Врубелевский демон» стоял в ванне в пальто и в калошах, под черным зонтиком, и сильный душ, треща по зонтику, лился на него с потолка.
– Золото! Золото падает с неба! – кричал «врубелевский демон».
Душ закрыли, а «врубелевского демона» вытащили из ванны.
Я тоже что-то говорил, читал стихи, хохотал среди всеобщего сумбура. Я пришел в себя, когда Люба погасила люстру и комната наполнилась синей мглой рассвета.
Все стихли. Синева смешивалась с огнем настольной лампы. Лица казались матовыми и красивыми.
– Самое милое время после ералашных ночей, – сказал старик в студенческой тужурке. – Теперь можно спокойно потягивать вино. И говорить о разных разностях. Люблю рассвет. Он прополаскивает душу.
«Врубелевский демон» еще не протрезвел.
– Никаких полосканий! – крикнул он. – Я не желаю слышать, как кто бы то ни было полощет свою душу. Достоевщина! Свет состоит из семи красок. Я преклоняюсь перед ними. А на остальное мне наплевать.
Потом все долго молчали, оцепенев oт легкой дремоты. Люба сидела рядом со мной.
– Все плывет перед глазами, – сказала она. – И все такое синее. И мне совсем не хочется спать.
– Катарзис! – важно произнес старик в студенческой тужурке. – Очищение души после трагедии.
– Не знаю, – ответила Люба.
Она задумалась. В ее глазах отражалась утренняя синева.
– Вы устали, – сказал я.
– Нет. Мне просто хорошо.
– Этим летом вы правда будете в Рёвнах?
– Да, – ответила Люба. – А вы приедете?
– Приеду. Если там будет дядя Коля.
– А зачем «если»? – лукаво спросила Люба.
Вскоре все встали и начали прощаться. Я ушел последним. Мне надо было проводить до Лоскутной гостиницы Сашу, а она напилась горячего чая и ждала, пока у нее остынет горло.
На улице нарядные женщины и молодые мужчины, должно быть актеры, играли в снежки. Разноцветное конфетти валялось на снегу. Вставало солнце, разрывая косматым огнем ночной туман.
После шумной этой ночи мне было стыдно возвращаться на Разгуляй, в бедную нашу квартиру, пропахшую керосином. Но я только на минуту подумал об этом. Потом опять все зазвенело на душе, – будто снег, и солнечный свет, и небо, и рука Любы, на мгновение задержавшаяся в моей во время прощания, будто вся эта жизнь незаметно превращалась в тихое звучание оркестра.
Через день я уехал из Москвы. Мама, сгорбленная, в теплом платке, провожала меня на вокзал. Дима пошел в тот вечер с Маргаритой в театр. А Галя все беспокоилась, чтобы я не опоздал на поезд.
На перроне мама сказала:
– Ты не сердись. Я, кажется, говорила, что ты похож на отца. Я-то знаю, что ты хороший.
Поезд отошел. Был вечер. Я долго смотрел на огни Москвы. Может быть, один из них светил в эту ночь из комнаты Любы.
Рассказ ни о чем
С февраля пошли оттепели. Киев начало заносить туманом. Его часто разгонял теплый ветер. У нас на Лукьяновке пахло талым снегом и корой – ветер приносил этот запах из-за Днепра, из потемневших к весне черниговских лесов.
Капало с крыш, играли сосульки, и только по ночам, да и то редко, ветер срывал тучи, лужи подмерзали и на небе поблескивали звезды. Их можно было увидеть только у нас на окраине. В городе было так много света из окон и от уличных фонарей, что никто, очевидно, даже не подозревал о присутствии звезд.
В сырые февральские вечера в бабушкином флигеле было тепло и уютно. Горели электрические лампы. Пустые сады начинали иногда шуметь от ветра за ставнями.
Я писал новый рассказ – о Полесье и «могилевских дедах». Я возился с ним, и чем дольше возился, тем больше рассказ «уставал» – делался вялым и выпотрошенным. Но все же я окончил его и отнес в редакцию журнала «Огни».
Редакция помещалась на Фундуклеевской улице, во дворе, в маленькой комнате. Веселый кругленький человек резал колбасу на ворохах гранок, готовясь пить чай. Его совершенно не удивило появление в редакции гимназиста с рассказом.
Он взял рассказ, мельком заглянул в конец и сказал, что рассказ ему нравится, но надо подождать редактора.
– Вы подписали рассказ настоящей фамилией? – спросил кругленький.
– Да.
– Напрасно! Наш журнал левый. А вы гимназист. Могут быть неприятности. Придумайте псевдоним.
Я покорно согласился, зачеркнул свою фамилию и написал вместо нее «Балагин».
– Сойдет! – одобрил кругленький.
В комнату вошел с улицы худой человек с землистым лицом, спутанной бородой и впалыми пронзительными глазами. Он долго, чертыхаясь, снимал глубокие калоши, разматывал длинный шарф и кашлял.
– Вот редактор, – сказал кругленький и перестал сдирать с колбасы кожуру и показал на вошедшего перочинным ножом.
Редактор, даже не взглянув на меня, подошел к столу, сел, протянул перед собой в пространство руку и сказал глухим, страшным голосом:
– Давайте!
Я вложил рукопись в его протянутую руку.
– Вам известно, – спросил редактор, – что непринятые рукописи не возвращаются?
– Известно.
– Великолепно! – проворчал редактор. – Приходите через час. Будет ответ.
Кругленький подмигнул мне и усмехнулся.
Я ушел обескураженный, долго ходил по Крещатику, зашел в библиотеку и встретил там Фицовского. Он только что взял томик Ибсена. Он начал ругать меня за то, что я мало читаю Ибсена, и сказал, что самое великое произведение в мире – это «Привидения».
Мы вместе вышли из библиотеки. Мне было еще рано возвращаться в редакцию. Мы зашли в темный двор и покурили: на улице мы могли попасться кому-нибудь из учителей или надзирателей. Курить нам запрещалось.
Фицовский проводил меня до редакции и решил подождать под воротами. Ему было интересно узнать, чем все окончится. Но я упросил его уйти. Мне было страшно. Что, если рассказ не возьмут, – какими глазами посмотрит на меня Фицовский.
Я вошел в редакцию. Редактор некоторое время проницательно смотрел на меня и молчал. Я тоже молчал и чувствовал, как от моего лица пышет жаром. Очевидно, я страшно покраснел.
– Разрешите мне взять рукопись, – сказал я.
– Рукопись? – спросил редактор и закашлялся от смеха. – Прошу вас. Умоляю. Можете взять ее и бросить в печку. Но дело в том, что я хочу напечатать этот рассказ. Представьте, он мне понравился.
– Извините, я не знал, – пробормотал я.
– Горячий юноша! Раз попали на писательскую стезю, так будьте добры, запаситесь терпением. За гонораром – в среду! – произнес он ледяным тоном, меняя голос. – А все, что напишете, приносите нам.
Я выскочил из редакции. В подворотне стоял Фицовский. Он не ушел.
– Ну что? – спросил он испуганно. – Взяли?
– Взяли.
– Пойдем ко мне! – воскликнул Фицовский. – Есть бутылка муската и моченые яблоки. Ознаменуем!
Мы выпили вдвоем с Фицовским бутылку муската. Я вернулся домой очень поздно. Трамваев уже не было.
Я шел по пустым улицам. Фонари не горели. Если бы мне встретился нищий, я, должно быть, отдал бы ему свою шинель или сделал что-нибудь безрассудное в этом же роде.
Но я никого не встретил, кроме белой мокрой собаки. Она сидела, поджав лапу, около забора. Я пошарил в карманах, но ничего не нашел. Тогда я погладил ее. Собака тотчас увязалась за мной.
Я разговаривал с ней всю дорогу. В ответ она подпрыгивала и хватала меня зубами за рукав шинели.
– Послушаем! – говорил я и останавливался.
Собака подымала уши. Из садов долетал шорох, будто там ворошили прошлогоднюю листву.
– Ты понимаешь, что это значит? – спрашивал я собаку. – Это весна. А потом будет лето. И я уеду отсюда. И может быть, увижу женщину – самую хорошую на свете.