Повесть о Зое и Шуре — страница 37 из 39

Лидов тотчас пошел в Петрищево. И с этой ночи он десять дней кряду неутомимо разузнавал обо всем, что касалось гибели неизвестной девушки, назвавшей себя Таней. Он брал только факты, потому что был убежден: их голос прозвучит громче, чем все, что мог бы сказать журналист от себя.

— Почему вы ни разу не пришли ко мне? — спросила я.

— Боялся, что вам будет тяжело, — просто ответил он.

— Вы давно на фронте?

Тут он впервые улыбнулся — эта открытая улыбка удивительно красила его лицо.

— На фронте я с первого часа войны, — сказал он. — Тогда в Москве о войне еще не знали! Двадцать второе июня застало меня в Минске, я был там корреспондентом «Правды»… Это было любопытно, — задумчиво прибавил он и с улыбкой вспомнил о том, как в подвале телеграфа, куда он забежал во время сильной бомбежки, ему передали телеграмму из Москвы, посланную накануне.

Это была совсем мирная телеграмма: редакция просила Лидова написать о подготовке к уборочной кампании. Он спрятал телеграмму в карман и помчался на своей машине в часть, которая готовилась к оборонительным боям. Улицы Минска уже были охвачены пламенем, и бомбежка не прекращалась.

Тогда же, в этот первый день, Лидов передал корреспонденцию в «Правду», но она не касалась уборочной кампании…

Он рассказывал обо всем этом очень просто, немногословно. А я шла, слушала его и думала: «Вот бывает — знаешь человека годами и ничего не можешь сказать о нем. А тут я и часу не провела с Петром Александровичем и совсем немного рассказал он о себе, но я знаю о нем очень много, знаю самое главное. Знаю, что он прям к честен, отважен и спокоен, умеет держать себя в руках, никогда не теряется. Знаю, что в трудной фронтовой обстановке не словами, а делом, всем своим поведением он учит окружающих спокойствию и выдержке».

— Я сегодня снова на фронт, — сказал он мне на прощанье и прибавил негромко: — А после войны я непременно напишу книгу о Зое. Большую, хорошую книгу.

Пять фотографий

День 24 октября 1943 года принес мне новое испытание. В газете были помещены пять фотографий: их нашли у гитлеровского офицера, убитого советским бойцом под деревней Потапово, близ Смоленска. Фашист сфотографировал убийство Зои, ее последние минуты. Я увидела виселицу на снегу, увидела мою Зою, мою девочку среди гитлеровцев… доску с надписью «Поджигатель» на ее груди… и тех, кто пытал и мучил ее.

С того часа, как я узнала о гибели моей девочки, я всегда, днем и ночью, неотступно мучилась одним: о чем думала она, когда шла в свой последний, страшный путь? Что чувствовала? О чем вспоминала?.. Бессильная тоска охватывала меня: я не была с нею тогда, когда была ей, должно быть, всего нужнее; я не могла облегчить ей последние минуты ни словом, ни взглядом… И пять фотографий словно провели меня Зоиным смертным путем. Теперь я своими глазами видела, как ее казнили, сама была при этом, но слишком поздно…

Эти снимки, казалось, кричали: «Смотри, как ее мучили! Смотри и будь молчаливым свидетелем ее гибели, переживи снова всю боль, всю муку — ее и свою…»

Вот идет она одна, истерзанная, безоружная, но сколько силы и гордости в ее опущенной голове! Должно быть, в эти минуты она даже не замечает палачей вокруг. О чем она думает? Готовится умереть? Вспоминает всю свою короткую светлую жизнь?..

Я не могу говорить об этом… Пусть тот, кто прочтет эту книгу, вспомнит страшный немецкий снимок, лицо Зои. И он увидит: Зоя — победительница. Ее убийцы — ничто перед нею. С нею — все высокое, прекрасное, святое, все человеческое, вся правда и чистота мира. Это не умирает, не может умереть. А они — в них нет ничего человеческого. Они не люди. Они даже не звери — они фашисты. Они заживо мертвы. Сегодня, завтра, через тысячу лет их имена, самые их могилы будут ненавистны и омерзительны людям.

«Я очень хочу жить!»

…А писем от Шуры все не было. И вдруг, еще через несколько дней, развернув «Правду», я увидела на третьей странице сообщение:

«Действующая армия. 27 октября (по телеграфу). Части энского соединения добивают в ожесточенных боях остатки 197-й немецкой пехотной дивизии, офицеры и солдаты которой в ноябре 1941 года в деревне Петрищево замучили и убили отважную партизанку Зою Космодемьянскую. Опубликованные в „Правде“ пять немецких фотоснимков расправы над Зоей вызвали новую волну гнева у наших бойцов и офицеров. Здесь отважно сражается и мстит за сестру брат Зои — комсомолец-танкист, гвардии лейтенант Космодемьянский. В последнем бою экипаж танка „КВ“ под командованием тов. Космодемьянского первым ворвался во вражескую оборону, расстреливая и давя гусеницами гитлеровцев. Майор Г. Вершинин».

Шура жив! И мстит за сестру.

И снова я стала получать письма, но уже не из мирного Ульяновска, а из самого пекла войны.

А 1 января 1944 года меня разбудил громкий звонок.

— Кто бы это? — вслух удивилась я, открыла дверь и окаменела от неожиданности: передо мной стоял Шура.

Он показался мне настоящим великаном — стройный, широкоплечий, в длинной, пахнущей морозом шинели. Лицо его порозовело от ветра и быстрой ходьбы, на густых бровях и ресницах таяли снежинки, глаза весело блестели.

— Что так смотришь, не узнала? — спросил он смеясь.

— Смотрю — Илья Муромец пришел! — ответила я.

Это был самый нежданный и самый драгоценный новогодний подарок.

Шура тоже был бесконечно рад. Он не отходил от меня ни на шаг и, если хотел выйти на улицу за папиросами или просто немного пройтись, — просил, как маленький:

— Пойдем со мной!

Он несколько раз в день заговаривал все об одном:

— Расскажи, как ты живешь.

— Да ведь я писала тебе…

— Что писала! Ты расскажи. Тебе по-прежнему пишут? Покажи письма… Давай я помогу тебе ответить…

Это было не лишнее: письма по-прежнему текли без счета, рекою.

Люди писали мне, писали в школу, где училась Зоя, в редакции газет, в райкомы комсомола.

«Когда я стою на посту, мне кажется, что Зоя — рядом со мной», — писала мне из-под Сталинграда девушка-воин, Зоина сверстница Октябрина Смирнова.

«Даю клятву: буду честно служить народу, буду такой же, как Зоя», — писала девушка-москвичка, сверстница Зои, в Таганский райком ВЛКСМ, прося послать ее на фронт.

«Я буду воспитывать своих школьников так, чтобы они походили на Зою, на смелую, чудесную Вашу дочку», — писала мне молодая учительница из Башкирии.

«Это горе — наше, это горе — народное», — писали ученики новосибирской школы.

И еще, и еще шли искренние, сердечные письма, клятвы, стихи из Сибири, Прибалтики, с Урала, из Тбилиси. Приходили письма из-за рубежа — из Индии, Австралии, Америки…

Шура перечитал их все. Потом снова взял в руки одно, пришедшее из Англии. Вот что было в этом письме:

«Дорогой товарищ Любовь Космодемьянская!

Мы с женой живем в маленькой квартире под Лондоном. Только что мы прочли о Вашей милой, храброй дочке. Ее предсмертные слова вызвали у нас слезы: сколько храбрости, сколько мужества в такой юной девушке! В начале будущего года мы ожидаем нашего первого ребенка, и если это будет девочка, мы назовем ее именем Вашей дочери — дочери великого народа первого социалистического государства.

С безграничным восхищением мы слышим и читаем о вашей великой борьбе. Но мало восхищаться, мы хотим бороться рядом с вами — не слова, а дела, вот что сейчас нужно. Мы уверены, что недалек тот час, когда наконец мы увидим гибель гнусного фашизма, который мы ненавидим так же, как и Вы. Ваш народ войдет в историю как народ, чья отвага, мужество и стойкость сделали возможной победу над фашизмом. Английский народ хорошо понимает, что он в неоплатном долгу перед Россией, и у нас часто говорят: „Что стало бы с нами, если бы не русские!“

Кончаем письмо пожеланием: за победу и за нашу вечную дружбу — в войне и мире!

Да здравствует советский народ и его славная Красная армия!

С братским приветом — Мэйбл и Дэвид Риз».

— Ты ответила им? — спросил Шура. — Это хорошо. По-моему, написано от сердца, правда? Видно, они понимают, что мы воюем не только за себя, но и за всех. Только бы они этого не забыли!

…Вечером пришел мой брат Сергей. Шура очень обрадовался ему. Они уселись за столом друг против друга и проговорили до поздней ночи. Я хозяйничала, то и дело выходила на кухню, и до меня долетали только обрывки разговора.

— …Вот ты писал раз, что оторвался от колонны и врезался в тыл врага, — говорил Сергей. — Зачем? Это не храбрость, это молодечество. Надо быть смелым, но лихачом — зачем?

— Если думать о своей безопасности, тогда о храбрости надо забыть! — слышала я горячий ответ.

— А разве ты не отвечаешь за жизнь своих солдат? Ведь ты — командир…

— Скажи, только не обижайся, — услышала я немного погодя, — как ты с подчиненными? С молодыми это бывает: строят из себя больших начальников…

— Нет, я своим товарищ. Знал бы ты, какие они!..

И снова голос брата:

— А насчет храбрости… Знаешь, перечитай рассказ Толстого «Набег». Там хорошо про это сказано. Коротко и точно…

Шура рассказывал мало и скупо. Он стал сдержанней, чем прежде, и словно взвешивал каждое слово. В этот его приезд я почувствовала, что он очень изменился. Это трудно было определить словами. Быть может, я и ошибаюсь, но мне кажется: кто хоть раз побывал в бою, кто хоть раз прошел по этой узкой тропинке, где с одной стороны жизнь, а с другой — смерть, тот не любит многословно рассказывать о войне, об опасностях, которым он подвергался. Я понимала: Шура много видел и пережил, должно быть поэтому он стал гораздо взрослее, собранней и суровей и вместе с тем — мягче, нежнее.

На другой день Шура пошел в госпиталь навестить раненого товарища. Когда он вернулся, у него было совсем другое лицо, я едва узнала вчерашнего веселого богатыря. Он побледнел, осунулся. Я тревожно всматривалась в это родное, такое еще юное лицо: в нем сразу как-то заметнее стали скулы, челюсти, сдвинулись брови с морщинкой между ними и плотно сжались губы.