Повесть о Зое и Шуре — страница 5 из 39

— Вот что, — сказал наконец Анатолий Петрович, — иди в гостиницу и жди меня там. Я уж боюсь, как бы и с Шуркой чего не случилось. А я пойду в милицию.

Я вернулась в гостиницу, взяла сынишку на руки и снова вышла на улицу — ждать в комнате не было сил.

Так мы с ним простояли с полчаса. И вдруг Шура закричал:

— Папа! Зоя!

Я кинулась к ним навстречу. Зоя вся раскраснелась и смотрела смущенно и чуть испуганно. В руке она держала какой-то темный комок.

— Вот, — сказала она таким тоном, как будто мы расстались всего минут пять назад. — Это сера. Только она невкусная.

Оказалось, она и в самом деле пошла на базар, купила серу, а дорогу назад, к гостинице, забыла и не знала, как спросить. Она пошла наугад, совсем не в ту сторону, и добрела чуть не до самого леса. Тут ее заметила какая-то чужая женщина («большая такая, в платке»), взяла за руку и отвела в милицию. Здесь и застал ее Анатолий Петрович. Зоя сидела за столом, как гостья, пила чай и спокойно, серьезно отвечала на вопросы: как ее зовут, откуда она приехала и с кем, как зовут папу, маму и братишку. Она сразу объяснила, что ей надо поскорее вернуться к брату, потому что он еще маленький.

— Как же ты оставила Шуру одного? — с упреком спросила я. — Ведь ты большая, ты старшая, мы на тебя надеялись…

Зоя стояла рядом с отцом и, слегка закинув голову, чтобы лучше видеть, переводила глаза с него на меня:

— Я думала, я сразу вернусь. Я думала, тут, как в Осиновых Гаях, я все сразу найду. Ты не сердись, я больше не буду.

— Ладно, — пряча улыбку, сказал Анатолий Петрович. — На первый раз прощается, но только в другой раз никуда не уходи без спросу. Видишь, как мама перепугалась?

В Сибири

Наш дом в Шиткине стоял на высоком берегу, а мимо текла река — широкая, быстрая. Смотришь — и голова кружится, и кажется, сама плывешь куда-то. А рядом, в нескольких шагах, — лес. И какой лес! Громадные кедры, такие высокие, что, запрокинув голову, не увидишь вершины; густые, пушистые пихты, лиственницы, ели — в тени их широких лапчатых ветвей темно, как в каком-то таинственном шатре. А тишина какая! Только хрустнет сучок под ногой да изредка крикнет потревоженная птица — и снова глубокая, ничем не нарушаемая тишина, словно в сказочном сонном царстве.

Помню нашу первую прогулку по лесу. Мы пошли все вчетвером и сразу же забрели в густую чащу. Шура остановился как вкопанный под огромным, в два обхвата, кедром. Мы прошли дальше, окликнули его — он не отозвался. Мы обернулись. Наш мальчуган, маленький и одинокий, стоял все там же, под кедром, широко открыв глаза и словно прислушиваясь к шепоту леса. Он был зачарован, ничего больше не видел и не слышал — и немудрено: никогда прежде, за всю свою короткую жизнь, он не видывал такого леса. Ведь в Осиновых Гаях каждое деревцо было на счету! Кое-как мы растормошили Шуру. Но и после, бродя с нами по лесу, он оставался непривычно тихим и молчаливым: лес будто околдовал его.

Вечером, перед сном, Шура долго стоял у окна.

— Ты что, Шура? Почему спать не идешь? — спросил Анатолий Петрович.

— Я говорил деревьям «спокойной ночи», — ответил Шура.

…И Зоя тоже полюбила лес. Гулять по лесу стало для нее самым большим, ни с чем не сравнимым удовольствием. Захватив корзинку для ягод, она весело сбегала с крыльца.

— Не ходи далеко, — напутствовала я ее. — Ты слышала, что соседи говорят? Тут в лесу волки, медведи!

И правда, небезопасно было ходить по малину: медведь — лакомка, с ним не диво повстречаться в густом малиннике. Зато и малина была — крупная, сочная, сладкая, как мед, и ходили за ней с ведрами, большой гурьбой, и обычно сборщиков сопровождал кто-нибудь из мужчин с ружьем, на случай встречи с мишкой. Собирали сибиряки и чернику и черемуху, на всю зиму запасались грибами — всей этой лесной благодати было великое изобилие, и Зоя тоже всегда возвращалась из своих странствий гордая, с полной корзинкой.

Ходили они с Шурой и на реку за водой — это Зоя тоже любила. Аккуратно зачерпнет воды небольшим ведерком, постоит на берегу, посмотрит на светлые быстрые волны. И потом, стоя на крыльце или у окна, еще подолгу задумчиво смотрит вниз.

Однажды Анатолий Петрович решил научить Зою плавать. Он отплыл от берега, взяв ее с собою, а потом вдруг оставил. Зоя захлебнулась, вынырнула, снова погрузилась в воду…

Я стояла на берегу ни жива ни мертва. Правда, Анатолий Петрович плыл рядом; правда, он был превосходным пловцом и, уж конечно, нечего было бояться, что девочка утонет, а все-таки страшно было смотреть, как она захлебывается, то и дело уходя с головой под воду. Но, помню, не крикнула она ни разу — барахталась и плескалась изо всех сил, но молча. Потом отец подхватил ее и выплыл с ней на берег.

— Молодец! Раза через два поплывет, — уверенно сказал он.

— Страшно было? — спросила я, насухо вытирая ее.

— Страшно, — призналась она.

— А еще поплывем? — лукаво спросил отец.

— Поплывем! — твердо ответила Зоя.

Зимой

Наступила снежная сибирская зима. Лед сковал реку, морозы доходили до пятидесяти семи градусов, но ветра не было, и потому ребята легко переносили холод.

Помню, как радовались они первому снегу: без устали играли в снежки; точно в сене, кувыркались в мягких, пушистых сугробах, которые разом выросли вокруг дома; вылепили большую, выше Зои ростом, снежную бабу. Я с трудом дозвалась их к обеду — они пришли румяные, разгоряченные, усталые и с небывалым аппетитом накинулись на кашу с молоком и черный хлеб.

Мы купили ребятам теплые пимы, Анатолий Петрович смастерил отличные салазки, и каждый день Зоя с Шурой подолгу катались: то возили друг друга, то садились вдвоем — Зоя впереди, Шура сзади, ухватившись за сестру толстыми короткими руками в красных варежках, и во весь дух летели с горы.

Весь день мы с мужем были заняты. По утрам, уходя из дому, я наставляла Зою:

— Не забудь: каша в печке, молоко в крынке. Следи, чтоб Шура вел себя хорошо. Пускай не садится на стол, а то упадет, расшибется, станет плакать. Будьте умными, играйте и не ссорьтесь.

И вечером, когда мы возвращались из школы, Зоя встречала нас словами:

— У нас все хорошо, мы были умными!

В комнате — полнейший беспорядок, зато лица у детей такие веселые и довольные, что не хватает духу бранить их. Из стульев сооружен двухэтажный дом, какие-то ящички и коробочки нагромождены друг на друга, все это завешено одеялом. В самых неподходящих местах попадаются самые неожиданные вещи: я едва не наступаю на зеркальце, перед которым всегда бреется Анатолий Петрович, а он через минуту спотыкается о перевернутый чугунок. Посреди комнаты — нехитрые ребячьи игрушки: оловянный солдатик, лошадка на колесах с наполовину оторванной гривой, однорукая кукла, какие-то бумажки, тряпочки, чурбачки, тут же чашки и тарелка.

— Сегодня мы ничего не разбили и не пролили, — докладывает Зоя. — Только Шура опять расцарапал Манюшке обе щеки, она немножко поплакала, а я угостила ее вареньем, и она замолчала. Мам, ты скажи Шуре — пусть больше не дерется, а то мы с ним играть не будем.

Шура, который и вправду растет забиякой, смотрит на меня виновато.

— Я не буду больше… Это я ее нечаянно поцарапал, — говорит он без особой уверенности.

Долгие вечера мы проводили все вместе, вокруг стола или возле печки, где жарко и весело трещал огонь. Хорошие это были вечера! Надо сказать, что и эти часы мы не могли целиком отдавать детям: у меня, а особенно у Анатолия Петровича, оставалось на вечер еще много дела. И слово «работа» рано стало понятным для наших ребят:

— Мама работает… Папа работает…

Это значит: полная тишина, которую нельзя нарушить ни вопросом, ни ссорой, ни стуком и беготней. Иногда дети забирались под стол и тихо играли там — их часами не было слышно. Как когда-то в Соловьянке, за окном завывала метель, свистела в ветвях густой сосны, росшей у самого дома, уныло и жалобно пело что-то в трубе… Но в Соловьянке я была одна, а тут рядом сидел Анатолий Петрович, сосредоточенно склонившись над книгой или проверяя ученические тетради, тихонько копошились и шептались Зоя и Шура, и нам было хорошо и тепло всем вместе.

Много лет спустя, уже став школьниками, мои ребята любили вспоминать эти вечера в далеком сибирском селе. Правда, Шура в пору нашей жизни в Шиткине был слишком мал — ему было всего четыре с половиной года, — и воспоминания его сливались во что-то смутное, хотя и приятное. Но в Зоиной памяти эти вечера запечатлелись отчетливо и ярко.

Покончив с делами или отложив их на время, когда дети уснут, я подсаживалась поближе к огню — тут-то и начинался «настоящий» вечер.

— Расскажи что-нибудь, — просили ребята.

— Что же рассказывать? Все сказки вы знаете наизусть.

— Все равно расскажи!

И начиналось: петушок — золотой гребешок, колобок, серый волк и Иван-царевич, сестрица Алёнушка и братец Иванушка, Хаврошечка и Кузьма Скоробогатый — кто только не побывал у нас в гостях в эти долгие зимние вечера! Но самой любимой, самой желанной всегда была сказка о Василисе Прекрасной.

— В некотором царстве, в некотором государстве… — начинала я чуть ли не в сотый раз, а Зоя и Шура смотрели на меня так, словно слышали эту историю впервые.

Иногда и Анатолий Петрович отрывался от работы и вступал в разговор, и его рассказы дети слушали с особенным интересом. Чаще всего это бывало неожиданно. Иной раз ребята, кажется, вовсе забудут о нас, старших: сидят в уголке и тихонько толкуют о чем-то своем — и вдруг Анатолий Петрович прислушается, отодвинет книги, подойдет к печке, усядется на низкой скамеечке, Шуру возьмет на одно колено, Зою — на другое и скажет не спеша:

— А я вот что вспомнил на этот счет…

И сразу лица у ребят станут счастливые, любопытные и нетерпеливые: что-то расскажет отец?

Помню один такой случай. Ребята много слышали разговоров о том, что весной река разольется. В этих местах полая вода не шутит: смывает дома, уносит скотину, затопляет на несколько дней целые деревни. Нам, новичкам, немало рассказывали о грозных здешних наводнениях.